Игра в диагноз — страница 5 из 18

Михаил Николаевич внезапно перебил свою тираду, наполненную «мыльными пузырями», и попросил пойти посмотреть больного еще одного врача. Тот вышел, а все начали вспоминать, как это часто бывает в однородных врачебных компаниях, случаи из практики.

«А у нас в Будеёвицах…» — пришел на память Борису Дмитриевичу Швейк и его компания.

Вернулся очередной осматриватель все того же больного. Его ни о чем не спросили. Были бы какие-нибудь новенькие соображения, он и сам бы сказал. Плавно текло очередное воспоминание о каком-то невероятном случае из практики, как близнец однояйцовый, похожий на мемуарные новеллы других собеседников и, наверное, чем-то сходный с сегодняшним сюжетом. Но Борис Дмитриевич подумал, что все-таки это нехорошо, когда больной — полная неясность, когда у того боли, когда надо принимать какое-то решение, а вершители его судьбы занимаются посторонними, а в данном случае, можно сказать, потусторонними словопрениями.

Борис Дмитриевич уже оказался по другую сторону, он был уже на другом уровне: в кабинете в компании хирургов сидел больной. Еще вчера, а может, даже сегодня утром он сидел или мог бы сидеть со своей очень похожей на эту командой в таком же кабинете и точно так же точить лясы, а рядом за стеной — по его теперешним представлениям — рушилась бы целая Вселенная. Он забыл, что болтовня не всегда является выражением мыслей, идущих параллельно.

Ему было больно, и он не думал: а как я?..

Михаил Николаевич дождался конца очередного рассказа и спросил, что думает коллега после осмотра. Коллега не мог ничего сказать с достаточной убежденностью, но все же предположил, что, «наверное, лучше соперировать от греха».

Они еще немного поговорили, и наконец Михаил Николаевич забрал всю компанию смотреть больного всем обществом, чтобы потом всем этим обществом и прийти к окончательному решению.

Как будто что-то можно решить окончательно.

Все разом вышли и небольшой толпой двинулись в сторону палаты, а Борис Дмитриевич в противоположную на свой этаж, уже свой.

5

Поскольку завтра все равно операция, Борис Дмитриевич не стал терпеть, боли, а пошел к сестре, и она ему сделала обезболивающий укол. Без назначения. По блату.

К мальчику из его палаты пришла мать, и они сидели с ней в коридоре на скамеечке. К другому соседу пришел юноша, по-видимому сын.

Борис Дмитриевич прошел к своей кровати и лег почитать. Как всегда при болезнях, он взял с собой Дюма. Раньше он считал, что Дюма надо читать только в качестве великолепного развлекательного чтива, но с годами, а стало быть, с болезнями, стал понимать и большие глубины этих книг. Если раньше он воспринимал «Графа Монте-Кристо» как прекрасный гимн мести — главному орудию справедливости, то теперь он понял смысл развенчания мести в этой книге. Действительно, месть и справедливость ходят рядом. Осторожным надо быть — очень часто попадаешь не в самую точку, а рядом, а месть в соседней точке, — это попадание совсем в другой мир. Об этих непопаданиях и писал Дюма, как теперь думал Борис Дмитриевич.

Он взял в руки второй том, раскрыл его посередине и тотчас погрузился в жизнь, где нет радикулитов и непроходимостей, гриппов и инфарктов; вместо рака там омары, камни не в пузырях или почках, а в сундуках или кошельках, смерти от пули или удара колющим, режущим, рубящим и лишь одна смерть от удара, ныне известного под именем инсульта. Спасения чудесные благодаря силе, ловкости, знаниям магических чудес — и никакой реанимации, сердечных массажей, дефибрилляций. Кровь только выливается и никогда не переливается. И нет поисков свободной крови. И месть здесь и справедливость неправдашние, ирреальные. Сейчас ирреальные.

Но ведь если есть идея возмездия, справедливости, мести, то какая разница, что было орудием?!

От книги его отвлек нарастающий рокот разговора соседа с сыном, теперь уже ясно, что это сын. Пока беседа рядом лишь шелестела, потом журчала, Борис Дмитриевич был только с графом Монте-Кристо, его друзьями и недругами, но когда рокотание заполнило палату, эту юдоль скорби и печали, больной доктор как бы вернулся к своим сопалатникам, коллегам по несчастью. Сосед просил принести ему колбасу, курицу, творог, сметану и вкусные булочки. Сын возражал, ссылаясь на авторитет докторов, говорил о необходимости легкого голода, о необходимости похудеть, что отцу не велели ничего жирного, ничего мучного, что доктора советовали по возможности обходиться больничной едой.

Вот это-то и вызвало главное громыхание. Отец поставил вопрос ребром, и на крике: «Деньги для отца жалеешь!» — сын встал и пошел в магазин.

Борис Дмитриевич решил не вмешиваться, но все же подумал, что в такой гипсовой повязке лучше быть осторожнее с едой, да и вообще, судя по комплекции папани, тому лучше бы похудеть.

Худые вообще живут дольше, подумал Борис Дмитриевич, кинул взгляд на зеркало, висящее над раковиной у двери. Появился легкий туман в голове, по-видимому, стал действовать укол.

«Надо бы похудеть. А я люблю лежать. Кто сказал, что от этого толстеют? Вот сейчас належусь. Но это лежание без радости, вынужденное. А иногда в нормальной жизни проснешься и лежишь, потому что любишь лежать, потому что это прекрасно — лежать; лежишь и думаешь о чем-то, неизвестно о чем или известно — о приятном или неприятном. Просто ты весь в радостях лежания и понимаешь, что лучше всего — это лежать, а если нельзя, то по крайней мере сидеть. Иногда, конечно, приходится и стоять, скажем, у операционного стола, хотя, если есть возможность, например, когда операция на ноге, лучше все же сидеть.

Я никого не уговариваю и не соблазняю в свою веру лежебоки. Я просто это люблю.

Убедить никого ни в чем невозможно — хорошо бы заставить задуматься.

Я и предлагаю всем задуматься, и даже, а может, и тем более, — во время активных движений, ходьбы, игр, получения призов, когда удалось обогнать всех на гаревой или на какой-нибудь иной дорожке… Кто-то, может быть, остановится и задумается.

От лежания много радостей. В жизни надо больше радостей, радость продлевает жизнь, радость дает гармонию, помогающую любить, — а это уж такая радость!

Жизнь строго делится на три части. Треть — на сон, треть — на работу, треть — на радости. Ох, эта треть на радости — столько обязанностей, обязательств, необходимостей; лишь иногда удается сию радостную треть действительно на радость и потратить.

Лежишь и спишь — треть жизни спишь. У кого сон хороший, тот как ляжет, так и заснет, а иной с годами спит все хуже и хуже…

В юности сон безмятежен… Говорят.

Но юности сон безмятежный все дальше и дальше уходит с годами, и сон становится не то чтобы мятежным, но плохим… Говорят.

Как теперь выясняется, вся юношеская мятежность, все мятежи юности даже сон не тревожат. А вот к старости, когда меняются все формы мятежности… Формы… Говорят.

Формы все преходящи, моральная суть вечна.

Говорят, что формы мятежности… В юности, говорят, кто не мятежен, тот не имеет сердца, а в зрелости, кто мятежен, тот не имеет головы. Моральная суть вечна.

С годами вдруг понимаешь, когда лежишь расслабившись и думаешь, вдруг понимаешь, что все разговоры о „противлениях“ разных должны свестись к одному: противление собственной нетерпимости. По „Монте-Кристо“ так получается.

А значит, лежать, лежать… Лежи — гори!

Сначала огонь, сжигающий все до чистоты в тебе, потом огонь жертвенности в тебе, потом огонь-сияние наград за чистоту и жертвенность, потом огонь расплаты за удачи, за успехи, за награды… — метафизика бытия.

И прах после огня.

А потому лежи и учись противиться злу терпимостью.

Вот где-то я читал, что один армянский мудрец всю жизнь писал историю своего народа, а под старость ослеп, не дописав. И дочь давала ему бумагу и чернила, и он писал в кромешной тьме… Но писал.

И умер, не дописав. А дочь ему взамен чернил воду подавала, чтоб меньше пачкал сослепу.

Эх, если бы она противилась чернильным пятнам да слепоте терпимостью к грязи!..

Не все то грязно, что испачкано, не все то чисто, что в порядке.

Такие мысли текут, такие проблемы решаются, когда лежишь без сна.

А сон!

Сколько радостей во сне, в снах! И что думать, разноцветные они или черно-белые, — формы преходящи…

И снится страшный сон хирургу. Мне снится сон: я сделал операцию. Не ту операцию, которая во сне ли, наяву ли делает хирурга мастером, — всего лишь аппендицит. Привычная, набившая оскомину болезнь. Ежедневная и банальная — аппендэктомия. Все в ней обыденно. И во сне все обыденно.

Не обыденна лишь для больного она. (И не только во сне.) К тому же (во сне) больному плохо. И через три дня — во сне три дня, а может, три мгновения, кто знает, как время отмеряется во сне! Но сюжет во сне все равно сюжет, даже если он абракадабра. И вот через три дня больному снова плохо. Ночью, очередной ночью очередной дежурный хирург делает очередную повторную операцию.

Чего только не пригрезится на склоне лет!

Я, автор первой операции, попадаю на эту повторную операцию лишь к концу, к финалу, к результату. Вызвали, конечно, вызвали, кто ж не сообщит автору про такое даже во сне! Вызвали. К финалу и приехал. И показывают мне вновь удаленный черный отросток, гангренозный.

„Я же удалил!“ Но крик во сне тихий чаще всего. Впрочем, и такой может разбудить. „Не знаю. Вот он“. — „Я удалил“. — „Не знаю, вот он. Удалена была раньше труба, маточная труба, она тоже в инфильтрате“.

Зачем нам во сне реалии эти? Пусть лучше будет сон в туманном мареве и непонятный. Но ведь нас не спрашивают. Мы сны не выбираем, как родителей.

Зачем это, за что: инфильтрат, труба, аппендикс? Зачем нам эти мелочи?

Я напортачил!

Проси же, проси, чтоб люди были терпимы к творимому тобою злу.


Ах, мятежные сны юности! Где они? Я б поменялся, пожалуй, на уже наступившую безмятежность. Уж если перепутал отросток и трубу, то сливать воду надо. Уходить надо.