— В смысле? — не понял я.
— А с какого х… студия «Позитив ТВ» не представляет в правильном порядке: Илью Олейникова и Юрия Стоянова?
Я сел.
— Илюш, ты меня сейчас страшно разочаровал, чудовищно. Прямо руки опустились, я даже работать не хочу.
— Почему? Потому что так представляет студия?
— Нет. Потому что мне нечего ответить. Потому что для тебя это так страшно важно.
Наши имена самостоятельно расставил монтажер, делавший заставку «Городка». На экране мы пробивали головами афиши с собственными фамилиями и через них вылезали в кадр. Я даже не задумывался никогда, кто из нас за кем.
Ведь внутри же полнейший паритет!
— А почему должно быть иначе? Ну, скажи сам.
Что он мне на это ответит? «Я важнее, главнее, известнее…»? Что?
— Потому что я на десять лет дольше тебя говно ел.
Я в «Городок» через десять лет большего говна, чем ты, пришел.
Мы заснули, не разговаривая. На следующий день он с утра принес выпивку. «Прости», — сказал Илюша, часто-часто заморгал и поцеловал меня.
Когда он со мной соглашался, он не говорил, что я прав, он начинал чаще подмигивать. Это служило барометром, по которому я пытался определять его настроение.
Но я все же переделал начало, и с тех пор и до последних его дней студия «Позитив ТВ» всегда представляла сначала Илью Олейникова, а потом Юрия Стоянова. Илюша мог быть неправым, но не было случая, чтобы он этого не признал. Меня тоже заносило. Но я не извинялся, а стремился обратить человека в свою веру, заставить его сказать: ты прав. В этом смысле мы с Илюхой разные люди.
Больше ни в чем я не чувствовал разделявших нас десяти лет. Я был главным на площадке, а он — в жизни. Илья отнюдь не был сладким и удобным для всех, готовым прийти на помощь каждому. Нет.
Он был правильный еврейский парень, строго разделявший «своих» и «чужих». Свои — это семья, друзья и партнер. Я был членом его семьи, независимо от того, сколько мы вместе выпили чаю.
Не так и много. За двадцать лет раза три встретили Новый год и отметили два дня рождения. Если родственника посадят в тюрьму, он не перестает быть родственником, для Ильи это непреложная истина. Когда что-то случалось, он вставал среди ночи, чтобы помочь, даже если накануне мы погрызлись.
Наша грызня, это надо четко понимать, всегда носила только творческий характер: какую историю и как играть.
Никогда в жизни не было человеческого повода поругаться.
Я знал, что могу на Илью абсолютно положиться. Говорю так не потому, что его больше нет…
Однажды зимой у нас вышла смешная история. В зоне, где отстаиваются поезда, нам выделили для съемок вагончик. Я играл плохого железнодорожника, который «наезжает» на интеллигентного пассажира с чемоданчиком — Илюшу. Пока мы репетировали, мимо проходил настоящий железнодорожник, огромный битюг с молотком в руках. Он не понял, что идет съемка, и кинулся на меня, слава богу, отбросив молоток. Мне палец в рот не клади. Я стал с ним серьезно толкаться, время от времени попадая противнику в «тыкву», но и мне досталось. Тут на выручку ринулся абсолютно не умеющий драться Илюша. Размахивая чемоданчиком, он налетел на моего обидчика в своих невероятно скользких туфлях, на которые уже не раз успел пожаловаться в процессе съемок. Падая на снег и поднимаясь, он норовил огреть железнодорожника чемоданом и кричал:
«Б…ь, эти туфли! Я не могу его хорошо ударить! Юрик, ты понимаешь, я не могу его хорошо е…нугь! Туфли, туфли!»
Тут появился осветитель с огромным штативом наперевес, и железнодорожник сдался, а узнав в нас артистов, и повинился. Рассказов, какая была драка, хватило на неделю!
Илюша обеспечивал мне полную презумпцию невиновности перед остальными людьми. Ни разу не слышал, что бы он сказал про меня худое, и другим никогда этого не позволил бы. Периодически находились коллеги, желающие накрутить его. Они давили на больное, рассказывая ему, какой он великий, гениальный, потрясающий, и заканчивали примерно так: «Илюш, тебе не надоело быть полузащитником, пасы подавать, чтобы другой забивал голы? Тебе оно надо — подносить снаряды, чтобы кто-то палил из пушки?»
Илюха проходил такие испытания достойно. Но я, зная его как облупленного, замечал тень печали на челе. Вот он вернулся из Москвы. Мне достаточно было взгляда, чтобы понять: Лелик пообщался с «доброжелателями». «Илюша, что у нас не так?» — я, изувер и иезуит, выворачивал его наизнанку. А почему так делал? В кадр должны входить влюбленные друг в друга люди. Группа, понимая, что съемки задержатся часа на два, растворялась, оставляя нас одних.
Я садился напротив него и начинал: «Ну, расскажи, Илюша, с кем пообщался в столичном ресторане, кто тебе говнеца подлил в стаканчик?»
Съемки действительно откладывались, но потом продолжались в ином качестве. Потому что в итоге мы целовались и шли играть.
Конечно, я все знал про него, а он про меня. С кем еще делиться? Илюша — свидетель моего развода и моего романа. Он, как умел, меня прикрывал, хотя генетически не мог врать. Только молчать, отвернуться и ничего не говорить, чем моментально подставлял. Но ради меня ему пришлось однажды преодолеть врожденную честность: «Почему я вернулся один? Попали на разные рейсы. В эконом-классе не было мест, в бизнесе только по отдельности, я полетел сразу в Петербург, а этот дурак через Москву, где нелетная погода».
Что он нес, я знаю в пересказе, но Илюша вытаскивал меня из серьезных ситуаций, при этом оставаясь в хороших отношениях с моими бывшими женами. «Если ты кого-то разлюбил, — говорил он, — это не значит, что я должен перестать здороваться».
В отличие от меня Олейников женился раз и навсегда. Он был абсолютно чокнутый семьянин. Стоило Илье позвонить Денису или Ире, а тем не взять трубку — все, съемки прекращались. Лелик бросал работу и названивал им каждые пять минут, пока не добивался цели.
— Ира, где ты?
— В церкви.
— Очень прошу навсегда запомнить, что, кроме Бога, у тебя есть еще я.
Если бы она не ответила, пришлось бы заканчивать съемки, отменять концерт. Он терял способность работать, становился зацикленным человеком с потерянным взглядом:
«Я звонил уже три раза, там никого нет…»
У него была традиционная еврейская черта — ожидание худшего. Но зато как потом приятно расслабиться, зная: ничего плохого не произошло.
Олейниковы долго ютились в той самой крохотной «двушке» на бывшей окраине. Денис уже пел, дуэт «Чай вдвоем» выиграл «Ялту», а они продолжали жить все там же. Когда решили все-таки продать квартиру, новую купили в пяти минутах ходьбы от меня, в Яковлевском переулке.
К их дому вела жуткая, как после бомбежки, дорога. Как-то Илюша, встретив на концерте губернатора Петербурга Владимира Яковлева, не преминул сказать: «Мне стыдно жить в Яковлевском переулке. Он носит имя действующего руководителя города, а к дому не подъехать».
За неделю улицу реконструировали. Почти полгода, пока в их новой, но снова маленькой квартире делали ремонт, Олейниковы жили у меня. Мы очень разные в быту, в пристрастиях, в темпераментах, хотя и родились в один день.
Кто-то из знакомых выгравировал на подарке: «Они сошлися, лед и пламень…» Но в важных, принципиальных вещах мы были, простите за банальность, единомышленниками.
В последние годы Илюха стал очень спокойным, и наши отношения потеплели. Внутреннее соперничество ушло абсолютно. Мы никогда не обсуждали, что такое дружба и в чем она должна проявляться. Но во имя ее Лелик однажды согласился даже сбрить усы.
Меня задолбало исполнять женские роли. «Все, — говорю, — давай брейся, тоже будешь баб играть». И Илюша сбрил. Когда я увидел это страшное зрелище, сказал: «Илюша, я готов изображать женщин всю оставшуюся жизнь. Был неправ. Извини».
Мы реализовались в «Городке», проект уже много лет плавно скользил по накатанным рельсам, доведенная до совершенства технология производства свелась к шести съемочным дням в месяц. Илье перевалило за пятьдесят, он честно и профессионально относился к нашему детищу. Но ему этого казалось мало, он хотел двигаться дальше. Пару раз ляпнул в интервью, что «Городок» — лузер, и получил от меня сполна. Он клялся, что виноваты журналисты, извратившие его слова. Думаю, так и было, и на самом деле Илюха сказал что-то типа: «Ну, конечно, иногда устаешь…
Это давно превратилось из творчества в работу». Но я все равно устроил разбор полетов. «Запиши себе над кроватью, — сказал я. — „Счастье поэта должно быть всеобщим, а несчастье — глубоко законспирированным. Михаил Светлов“. Все, что касается передачи, у нас потрясающе!»
Я твердо верю, что так и было до последнего дня.
Но Илюха рвался реализоваться и вне нашей пары, стремился послать миру сигнал о собственной состоятельности.
Он стал сниматься в кино. Безумно органичный, абсолютно не наигранный, очень смешной и трогательный с этим своим тиком, грустным взглядом, он гораздо больше подходил для кинематографа, чем я, невнятный и расплывчатый. Лелик хотел, чтобы мы снимались вместе, а я сказал:
— В тупых комедиях не буду.
— А в чем мы должны сняться?
— Представь: ты немолодой солдат, ополченец, тебя призвали, ты в окопе, а я чуть помладше, какой-нибудь учитель. На нас идут танки. Тебя убивают, а я сижу над тобой и плачу… Я не знаю, что это должно быть, Илюш.
— Юрик, этого не будет никогда. Мы с тобой из «Городка»!
— Значит, подождем лучших времен.
Но Илюша ждать не хотел и снимался. И писал еще музыку. Для него это были элементы самореализации. Задуманный им мюзикл «Пророк» не сумел раскрутиться, что ввергло Лелика в жесточайшую депрессию.
Все началось с поездки в Штаты в конце девяностых.
У Ильи там множество друзей: пол-Кишинева плюс родственники. Илюша сходил на Бродвей на «Чикаго». Ушел потрясенным и решил написать свой мюзикл.
Те, кто был знаком с Леликом, знают: он всегда писал песни. Их исполняли Надежда Бабкина, Эдита Пьеха. Он сочинял эстрадную лирику. Люди бегали от Илюши, если в помещении оказывалось пианино. Он заставлял слушать свои творения. Это началось еще до знакомства со мной.