Он мог уйти на работу весь чистенький, отутюженный и — с деревянной вешалкой-плечиками, болтающейся сзади на хлястике плаща.
На защиту своей диссертации он вышел из подъезда в новом костюме, при галстуке и в домашних шлепанцах.
Каждое утро папа делал зарядку. Всю жизнь, кроме тех особых случаев, когда он подрывал свое здоровье известным в России способом. При этом он никогда не говорил: «У меня похмелье». Он всегда говорил: «Сыночка, у меня тяжелейшая посталкогольная интоксикация».
Уникальный документ, дневник моего отца. За январь и февраль 1954 года он побывал на 16 концертах классической музыки.
Это дневник не студента консерватории. Стоянов Николай Георгиевич был тогда студентом 4 курса Медицинского института.
Когда мне было десять лет, папа уже продумал мою дальнейшую жизнь на четверть века вперед.
— Ты закончишь школу, тебе еще не будет семнадцати, значит, поступать в мединститут можешь два года подряд, — говорил он с легким одесским акцентом. — Хотя, японский городовой, почему ты должен поступать подряд два года?!
Какой-то мордоворот из Татурина поступает сразу, потому что у него есть направление от председулькина колхоза!
Неужели я не заслужил, чтобы мой сын пошел по моим стопам?.. Понимаешь, сыночка, это очень плохо, что я доцент мединститута. Детей преподавателей не принимают. Вот если бы я работал говновозом, у них не было бы никаких вопросов! Хорошо. Мы сделаем иначе. Ты поступаешь в Днепропетровский мединститут. Через два года переводишься в Одессу. Через четыре года заканчиваешь. Потом — ординатура, потом — клинординатура, потом — аспирантура.
(Может быть, я путаю: сначала клинординатура, потом — ординатура.) К моменту поступления в аспирантуру я уже соберу тебе почти все материалы для диссертации. Все!
В двадцать семь лет ты уже кандидат наук! Главное — это не жениться до окончания аспирантуры. Не лыбься, пожалуйста!..
Папа был упрямым человеком. И я был упрямым человеком. И вышло все не по папиному велению, а по моему хотению. Вместо Одесского медицинского был Московский театральный. Вместо ординатуры — Большой драматический театр в Ленинграде. Вместо клинординатуры — армия.
Вместо аспирантуры — массовка в театре и песенки под гитару за восемь рублей. И женился я не в двадцать семь, а в девятнадцать. И вместо диссертации подарил отцу двух внуков, первого из которых он принимал сам как гинеколог. А потом внуков у него отобрали, потому что я развелся.
А потом вообще лишили возможности видеться с ними, потому что я вторично женился.
А потом… отец умер, так и не увидев меня состоявшимся артистом, а ведь для него это было, может быть, важнее, чем для меня самого.
Папа был одним из самых известных в городе врачей.
Когда всем его коллегам стало ясно, что он уходит (так говорят в этих случаях врачи), то его кабинет в родильном доме № 7 был переоборудован под палату, где за отцом ухаживали сестры-акушерки. Он уходил из жизни в том доме, где стольким помог появиться на этот свет. Я ночевал рядом с ним на полу. За неделю до его смерти я вынужден был слетать на несколько дней в Питер (мы снимали один из первых «Городков»). Когда я вернулся, он смог сказать только одну фразу:
— Зачем ты прилетел? А как же там твое телевидение?
Эти его почти последние слова очень много для меня значат…
Я мог бы теперь показать ему весь мир, которого он не видел, подарить ему хорошую машину, которой у него не было, поселить в красивом доме, в котором он не жил, и прислать ему самые лучшие кремы для обуви, которыми он обожал натирать свои ботинки.
У меня так и не получается сыграть смешного врача. Что-то мешает. Что-то, что сильнее желания рассмешить…
Болгары
Моя мать — русская, отец — болгарин, из тех, что полтора века тому назад поселились на юге России. Их тайком вывозили морем русские моряки, спасая от турецкого ига. В шестнадцать лет я для экзотики решил записаться в паспорте болгарином. Про таких, как я, в застойные годы говорили: «Полукровка — последняя надежда советской власти».
До 1963 года жили мы на Пересыпи.
Мои родственники по болгарской линии (выходцы из села Благоево) с разрешения властей нарезали себе участок, примыкающий к стене завода «Продмаш». А мои русские родственники работали на этом заводе и жили в ведомственном доме — в километре от болгарских. А я — паразитировал на их географической близости.
— Ну, Юрасик, чем тебя сегодня болгары кормили? — спрашивает меня русская бабушка.
— Ой, плохо дело у болгар, бабушка Тамара, — отвечаю. — Все на работе, на базар никто не пошел. Два яичка всмятку покушал, и всё.
— А бабушка Тамара тебе котлетки сделала с домашней лапшой!
Возвращаюсь домой к болгарам. Болгарская бабушка Женя спрашивает:
— Баба Тамара тебя кормила?
— Нет.
— А что делала?
— Поила. Компот дала, и все.
— От кацапы, да еба мамка!
Я думаю, это болгарское выражение не нуждается в переводе.
В отместку бабе Тамаре меня кормят ихнией — курицей с картошкой и луком, тушенными в томате.
Благодаря моим пересыпским Монтекки и Капулетти я постоянно прибавлял в весе. И мать запретила меня кормить в ее отсутствие. Я нашел выход. Болгарским родичам я пел на кухне болгарские песни, а русским показывал смешные истории из жизни болгарской диаспоры. За это те и другие подкармливали меня исподтишка.
Однажды мой вес едва не стал причиной трагедии.
Я нечаянно чуть не убил собственного двоюродного брата Вовку.
Девичья фамилия его мамы — моей тетки и крестной — Стоянова, и у его отца фамилия — Стоянов. Однофамильцы.
В загсе, когда они регистрировались, одна идиотка спросила:
— Варвара Георгиевна, вы останетесь на своей фамилии или возьмете фамилию мужа?..
Брат Вовка — чистокровный болгарин. И кличка у него была — Болгарин. Разница в возрасте у нас — шесть лет (я старше).
Непредумышленное убийство могло состояться в конце 1-й Ильичевской улицы, недалеко от нашего дома. Была там огромная глубокая яма, в которую стекали отходы из коллективных дворов. Яма была огорожена невысоким заборчиком.
На нем-то и сидели в жаркий июльский полдень мой пятилетний Болгарин и еще четыре пацана. Подхожу к ним и со словами «Привет, дистрофики!» усаживаюсь рядом на забор.
После сухого треска и крика «Ой!!!» последовало секундное ощущение невесомости, и небо оказалось уже не над головой, а перед глазами. Я вскочил. Смотрю: малышня валяется кто где. Пересчитал — три человека. А было четыре.
— А где Вовка?
Сашка Тюльбезов, Вовкин дружок, посмотрел в яму и сказал:
— Утонул твой Болгарин!
Мы склонились над ямой. Никого!
Один маленький паникер (не помню его имени) побежал по улице с истошным криком:
— А Жирный Болгарина убил!
В это время из фекальных вод, как поплавок, вынырнул Вовка с капустным листом на голове. Первые его слова были:
— Ну все, Юрочка, идет рассказ! Идет про тебя рассказ папке!
Дядю Ваню, его папу, я побаивался. Иногда казалось, что под горячую руку может и ломиком по голове тюкнуть. Но на любого дядю Ваню есть мой папа, который начнет искать топор. А у моего папы есть его папа, который этот топор обязательно найдет! Болгары, одним словом.
Я говорю Вовке:
— Спокойно, Болгарин, счас мы тебя вытащим. Я тебе велик подарю!
Спасали мы его, как альпиниста из расщелины. Поскольку яма была глубокой, пришлось Сашке Тюльбезову в нее свеситься и схватить Вовку за руки, а я держал Сашку за ноги. Сандалии у него были на вырост — на два размера больше. Естественно, он из них выскользнул и повторил полет Болгарина. А я остался наверху с сандалиями в руках…
Так как велосипед у меня был один, второму малому я пообещал марки.
У этой истории счастливый финал. Засранцев с трудом, но все-таки отмыли. Меня никто не заложил. Правда, Болгарин какое-то время меня шантажировал. Чуть что ему не понравится, он мне подмигивал и говорил:
— Идет рассказ!
Мы, дети болгарского двора, очень любили, когда приходил с работы дядя Миша — муж тети Любы, еще одной папиной сестры.
Дядя Миша трудился на мясокомбинате. С работы он всегда возвращался толще, чем уходил. И даже в жаркие дни носил пиджак.
На кухне дяде Мише помогали раздеться. Он топтался вокруг собственной оси, и с него, как с катушки, падала лента молочных сосисок. Под майкой дядя Миша носил специально сшитый пояс с карманами для мяса и печени. Оттого, что он работал постоянно с сырым мясом, у него иногда возникало рожистое воспаление на руке. Тогда он брал больничный, и семья переходила на постную пищу. Какая-то бабка с соседней улицы за кусок говядины заговаривала дяди Мишину болячку, и дом опять становился на довольствие мясокомбината.
Ах, как готовила бабушка Женя!
Рождественский стол. Перечисляю: ихния из курочки, тушеная капуста с грибочками, фасолица с жареным лучком, икра из синеньких, икра из кабачков (это из закруток), голубчики величиной с детский мизинец. Квашеные капустные листья для голубцов продают на Привозе, а мяско, я вас умоляю, не надо пропускать через мясорубку, его надо рубить ножичком долго и меленько. По-болгарски! Что там еще? Естественно, много-много брынзы (и свежей, и выдержанной). Не обходилось и без продуктов ассимиляции — дунайской селедочки, тюлечки, колбаски и чего-нибудь еще чисто одесского.
Но самое главное — на сладенькое — БАННИЦА. На приготовление — день. Пресное тесто раскатывают до толщины бумаги. Слой теста. Растопленным маслицем его сверху. Потом творожок. И сахарным песком из ладошки. И все. И так двадцать пять слоев. И потом в духовку.
Покажите мне человека, который сумеет сегодня сделать настоящую банницу, — и я изменю национальность!
Баба Женя моя. Сколько народу она выкормила, вынянчила и вырастила! Почти не умела читать и писать. Могла быть властной и непреклонной. Любила, когда я кривлялся, и не разрешала моей шустрой двоюродной сестре Светке идти по улице впереди меня: «Бо он — мужчина!» Пережила и мужа, и сына. И тихо ушла к своему Богу, в которого скромно и непоказно верила всю жизнь…