Глава 3. Юра Стоянов в школе и дома
Дорогой Юра!
Если бы мне нужно было снять фильм по оригинальному сценарию, я бы начал с короткометражки. Но, поскольку начинать мне уже несколько поздновато, дарю эту историю коллегам. Это кусок моего детства. Название у этого фильма может быть только одно:
«Дорогой Юра!»
И вот почему.
Было мне тогда лет десять. Уже три года мы жили в районе блочных и панельных пятиэтажек. Я уже успел привыкнуть к тому, что вода бывает не только в колодце – она может еще и течь из крана. Самих же кранов бывает два, и из второго льется горячая!
Я вовсю наслаждался благами хрущевской цивилизации, разучился сидеть орлом на унитазе, стал играть в шашки и разгадывать кроссворды. Я становился Городским!
Я дружил с сыном нашей дворничихи, звали его Игорь. Он был неплохой пацан, но слегка подловатый. Игорь не был похож на мать, а кто был его отец, оставалось тайной. Соседи говорили, что дворничиха нагуляла сына в тюрьме, когда служила там надзирательницей. Судя по некоторым поступкам Игоря, его отец должен был сидеть в одиночке в карцере, в блоке для убийц.
Дело было осенью. Рядом с нашим двором строилась очередная пятиэтажка, и по выходным, когда строители отдыхали, она становилась местом наших игр и баталий. У стены нового дома, метрах в десяти от нее, была довольно высокая насыпь. С крыши свисали толстые веревки, по которым рабочие поднимали в ведрах песок и цемент. Мы отцепляли ведро, завязывали толстый узел, становились на него и, держась обеими руками за веревку, с насыпи летели прямо на стенку.
Круто было! Подлетаешь к дому, выставляешь вперед ногу, отталкиваешься и снова летишь! Не знаю, что там однажды генетически сработало в Игоревой башке, но он незаметно накрутил мне веревку по часовой стрелке, и, когда я прыгнул, она начала раскручиваться в обратную сторону. Я летел на дом и вращался, как юла, и состыковался со стеной аккурат темечком. Звук был такой, как будто раскололся огромный орех, я потерял сознание и рухнул. Через какое-то время я очнулся от… запаха. Лучком на меня дунуло, я и оклемался. Нависший надо мной рот Игоря прошептал:
– Молчи, сука! Ни-ко-му! Не то я папке скажу.
– ???
– Ну, когда он выйдет.
Я пришел домой и написал письмо в «Пионерскую правду» о том, что есть в нашем дворе такой сын дворничихи и неизвестного убийцы Игорь, который сделал со мной то-то и то-то. Поскольку я уже тогда упражнялся в стихосложении, я закончил стихами, которых сейчас не помню. По-моему, чтобы понравиться и вызвать сострадание, а заодно привязаться к названию газеты, я написал что-то про гипотетическую смерть пионера. То есть мою.
Я сочинял и плакал. Я окропил это письмо слезами боли от удара, чувства несправедливости и страха. Тогда же, утирая сопли, я отметил, что, когда тебе хреново, стихи сочиняются легче.
Прошла капризная, как все одесское, зима. Игорь, когда мы встречались, говорил одну и ту же фразу: «Привет от папки» – и шел дальше. Он уходил, а обида оставалась… И вот сижу я как-то на уроке, и в класс без стука входит учитель истории в старшей школе Игорь Михайлович Ревич.
– Стоянова можно? – говорит.
Классная отвечает:
– Можно.
Вечно перепуганный историк ведет меня по коридору за руку – я до сих пор помню эту влажную руку, которая трясется. Он идет и бормочет: «Ничего-ничего… ничего-ничего…» Помолчит немного и опять: «Ничего-ничего…» Меня заводят в кабинет директора. Сидит директор в полевой офицерской форме, с портупеей. (Это был 68-й год. В связи с событиями в Чехословакии тогда всех резервистов призывали на военные сборы, а мы, мальчишки, бегали на железнодорожную станцию и смотрели, как мимо шли поезда с танками и пушками на платформах, и кричали солдатикам: «Поубивайте их там всех!» Так уж было…) По бокам от него – за молчаливым траурным столом, как на поминках – сидят педагоги. И сидит моя бедная мама – заместитель директора по воспитательной работе. И у директора в руках дрожит чашечка и ударяет о блюдце. Тишина, и этот звук дребезжащей чашки, и все молча смотрят на меня! Он достает какое-то письмо и протягивает его в мою сторону, и оно плывет по рукам учителей ко мне. Они быстро передают его друг другу, как будто боятся, что на нем останутся отпечатки пальцев. На конверте написано: «Орган ЦК ВЛКСМ и Всесоюзной пионерской организации им. В.И. Ленина», и три больших ордена красуются – Ленина, Трудового Красного Знамени и Октябрьской революции. Указан адресат: «Ученику 4 «А» класса средней шк. № 27 города Одессы Стоянову Юрию». Директор говорит:
– Юра, я не вскрывал этот конверт. Не мог бы ты при нас его открыть и прочитать, что там написано… Вслух.
Я открываю конверт и читаю… Потом с годами я нафантазировал себе, что какой-то дядечка, который работал когда-то в «Новом мире» или в «Иностранной литературе», опубликовал там какой-нибудь отрывок из Солженицына – ему не простили, запихнули в отдел писем детской газеты «Пионерская правда»… и вот этот тихий, спившийся интеллигент-диссидент пьет портвейн и пишет мне письмо:
«Дорогой Юра! Ты написал нам о том, что тебя обидел сын дворничихи. Ты написал письмо. Спасибо, что ПОДПИСАЛСЯ! А знаешь ли ты, дорогой Юра, что у таких писем в нашей стране страшная и трагическая история? А знаешь ли ты, Юра, сколько миллионов людей после вот таких вот писем были расстреляны и сгнили в лагерях? А их дети – твои ровесники – росли в детских домах за колючей проволокой.
Юра! Тебе 10 лет. Надеюсь, ты здоровый и крепкий парень. Да подойди ты к этому Игорю и врежь ему хорошенько! А если он сильнее тебя, то возьми кирпич и дай ему по голове!
И никогда в жизни больше не пиши ни в одну газету, ни в одну организацию!
Твоя „Пионерская правда“».
Дальше шла подпись сотрудника отдела писем. Я так думаю, что к концу письма автора окончательно развезло.
В кабинете директора тогда все облегченно выдохнули. Они поняли, что пронесло, что не будет в школе никакой комиссии – ни ЦК ВЛКСМ, ни какой-либо другой; что я ни на кого не настучал. Кроме Игоря.
После школы я пришел в наш двор, взял на стройке полкирпича (все-таки половину кирпича, а не целый!) и врезал сзади по голове этому Игорю. У него потекла кровь, а я держал перед собой на вытянутой руке мою индульгенцию – письмо из «Пионерской правды»! Выскочила дворничиха. Она несла сына на руках, как на революционных картинах, и вопила, гэкая на южный манер: «Интеллихенты Ихоря убили! Интеллихенты Ихоря убили!!!» Слава богу, Игоря не убили. Кирпич прошел по касательной. Царапина. А вот родители выпороли меня так, что я засомневался, что они ИНТЕЛЛИХЕНТЫ.
Много лет прошло, но письмо это я запомнил на всю жизнь. «Дорогой Юра!» – так оно начиналось…
Урок рисования
Я очень плохо рисую. В сегодняшней своей работе особенно остро ощущаю это неумение. А ведь мог научиться, мог. Я был в третьем классе, когда у меня отбили всякую охоту к рисованию.
– Дети, послушайте тему домашнего задания, – говорит наша учительница Олимпиада Николаевна. – Тема такая: «Рабочее место моего папы». Рисунки сдадите завтра. Я разрешаю, чтобы ваши папы вам помогли.
Я решил обойтись без отцовской помощи. Пришел домой, достал с полки толстый, богато иллюстрированный том, изданный на иностранном языке, и нашел фотографию, где было запечатлено нечто, напоминающее мне рабочее место моего папы.
Я не раз бывал у него на работе и имел представление о том, как выглядит это самое рабочее место. На кухне я нашел папиросную бумагу, которую бабушка обычно кладет на противень и смазывает жирными гусиными перьями, чтобы испечь банницу. Эту прозрачную бумагу я положил на фотографию и аккуратненько прорисовал ее карандашом. Получилось один к одному. Черно-белую заготовку я произвольно раскрасил цветными карандашами и внизу подписал чернилами: «Рабочее место моего папы – Стоянова Николая Георгиевича». Я был уверен, что пятерка за домашнее задание у меня в кармане.
А назавтра был большой скандал. Олимпиада Николаевна не стала вызывать моего отца, ограничилась матерью, которая работала в моей же школе. Я стоял за дверью директорского кабинета и слышал, как наш директор Владимир Георгиевич Демидов все время повторял: «Конечно, это ужасно» – и начинал хохотать.
Помню и слова моей мамы, прогрессивного педагога, проходившего практику у самого Сухомлинского:
– Плохо не то, что он это нарисовал, а плохо то, что он это срисовал. Значит, нет ни памяти, ни фантазии.
– Понимаешь, Женя, – обратилась Олимпиада Николаевна к маме, – ладно бы он срисовал просто рабочее место, так он же изобразил и самого папу, что называется, в деле.
В нашей трехкомнатной хрущевской «распашонке» отцовский кабинет служил и моей комнатой. У папы была библиотека (одна из лучших в городе) по его медицинской специальности. Несколько тысяч книг.
Когда я засыпал, мой взгляд невольно останавливался на какой-
нибудь массивной монографии вроде «Пол, брак, семья», а когда я просыпался, то видел перед собой либо «Рак шейки матки», либо «Кесарево сечение».
Тиль Уленшпигель, Д’Артаньян и граф Монте-Кристо не были героями моего детства. Моим героем был человек в белом халате, шапочке и марлевой маске, в бахилах, с огромными щипцами в руках.
Я всегда гордился профессией своего отца. Ведь если бы не было на свете акушеров и гинекологов, то не было бы ни меня самого, ни всего третьего «А» класса 27-й одесской средней школы, ни даже Олимпиады Николаевны, так и не научившей меня рисовать.
Большая перемена
На двух лавках рядом с эбонитовым столом для игры в домино сутками сидели домохозяйки дома номер 17 по улице Измаильской и обсуждали все и вся. Они знали, что сегодня будет на обед у Басарских – наконец-то мясное (!), что к Гендеку приехал внук-кацап из Москвы, что Дмитрашко из тридцать седьмой квартиры, как всегда, трезвый, а эти из двенадцатой, у которых нет детей, как всегда, под газом, что Хромой, сволочь, устроился рубщиком мяса на Новом базаре, что Иванов – не обязательно русская фамилия (посмотрите на жильцов двадцать квартиры) и что Стояновы купили