Игра в Грааль — страница 7 из 11

— Почему, — спросил я строго, — мой двойник работал сам по себе, я же им никак не управлял?

— По мере того, как выявляются индивидуальные особенности игрока, — забубнил тот, — его фантом-носитель приобретает способность действовать в более самостоятельном режиме. Один из побочных эффектов обратной связи.

— А другие эффекты?

— Эффект фантомных ощущений, возможность прямого контакта с фантомом-носителем.

— Ну и как мне с ним поговорить?

— Пока не набралось достаточно данных для формирования матрицы личности.

— Ты мне дашь знать, когда эта матрица сготовится?

— Команда/вопрос некорректен. Прошу повторить другими словами.

— Когда я смогу вступить в контакт с носителем-фантомом, подай звуковой сигнал. SOS по азбуке Морзе. Команда корректна?

— Команда корректна.

— Ну и ладушки.

Помолчали. Мой фантом-носитель носился по поляне, быстро чертыхаясь на трех языках, отдавая, как и я, предпочтение испанскому. Гарольд оказался цел и невредим, но напуган, и Ренато без колебаний пустил в ход эссенцию черного клевера. На рассвете, холодном и гулком…

* * *
Интермедия.

Странно. Сколько прожил я в этом мире, а не знал, что они называют пирамиду горой царя. И насколько мне известно, — а я немало постранствовал, уверяю вас, — ни один народ не строил гигантские пирамиды. Пустые мысли лезут в голову, когда надо сосредоточиться на одном, на главном. На старом воспоминании, отпечатке прошлого.

Вы сидите втроем за низким столом черного дерева, на треугольном столе покоится хрустальная гора царя в полчеловеческого роста, и вы томительно пристально вглядываетесь в ее изменчивые глубины. Там клубятся разноцветные облака, распухают, съеживаются, быстрые прочерки, подобно метеорам в глухую августовскую ночь, мгновенным блеском белого огня понуждают вас щурить и жмурить глаза. «Ледоход на реке времени, — вплывает в твою голову, — Откуда это? Да и не похоже ничуть!» Не похоже ни на что. Кроме, пожалуй, ворожбы Астании, ведьмы средних лет и рассудительного характера, которую ты вытащил из тюрьмы капитула всего-то два дня тому.

— Похоже на сон наркомана, — говоришь ты вслух. Астания молчит. Молчит и тот, другой, только косится на тебя умными черными глазками. Птичий взгляд. Сорока…

— Мастер Тим, мне много всякого рассказывали о твоем искусстве. На что же способен ты?

— Если что и рассказывали, ваша милость, так только про это.

— Да. Я хочу услышать теперь от тебя, что ты умеешь.

— Милостивый господин барон, я готов изобразить любое живое существо, зверя, рыбу, дерево, и все, что вам заблагорассудится, так, что образ сей будет жить на холсте согласно натуре, способен будет вести себя в точном подобии своему оригиналу, и если это человек, то он заговорит с вами, а коли соловей — то запоет, но не сладостней, чем на самом деле, а ровно как если бы он сидел на ветке каштана в лунную ночь…

— Ты складно обучен говорить, мастер. И если это человек… которая знала меня, а я… его, то он меня узнает?

— Именно так, ваша милость, и если вы забудете нечто, что случилось с вами обоими, то он дивным образом напомнит вам позабытое. И щеки его будут горячи, и слезы солоны, а смех — звонок.

— Коли так оно и есть… Скажи мне, а будет ли он знать, этот портрет, что он не настоящий, или, быть может, он и будет настоящий, оживет наяву?

— Этого я не знаю, ваша милость, и вряд ли еще кто ответит на такой вопрос. Дед мой, славный живописец и великий мудрец, когда бы был жив… Нет, не знаю.

— А если б ты написал… изобразил своего деда… и спросил его… ты не пробовал?

Вспомни, вспомни, как исказилось его лицо. Он испугался так явственно.

— Никогда. Никогда больше… только не близких… не людей. Они жалуются, плачут…

— Но это так страшно, мастер, почему же ты вообще работаешь, почему ты пишешь для других?

— Мой господин, я отдаю их заказчику… и я больше про них ничего не слышу. Но никто еще не присылал за мной стражу и не грозил расправой. Все довольны.

— И ты спокоен? Ты умываешь руки?

— Как можно умывать руки, ваша милость? Умывают лицо!

Дерзость шута. И этот шут совершит невозможное? И я вижу, как тяжело далась ему и эта дерзость. Взгляд его замирает, колени подгибаются. Ты сумрачно растягиваешь губы в усмешке.

— Ты, наверное, смелый человек, мастер Тим. Но ради краснобайства ты цепляешься к моим словам. А ведь я волен в твоей судьбе, жизни и смерти.

Он вздрагивает.

— Я известен королю Арфейскому и многим вельможам его двора.

— Никто не посмеет ссориться со мной из-за презренного маляра, обладай ты и сотней таких секретов!

— Неужто я прогневал вашу милость? — тихо говорит он и косится на тебя. Испуганные птичьи глаза. И ты опускаешь веки и устало произносишь:

— Нет, мастер, нет. Ты нужен мне для дела.

Но теперь для тебя только одна реальность. Тяжелое сопение мастера Тима. И мрак подвала. И переливы цветов в светящейся изнутри хрустальной пирамиде.

Все. Абсолютная пустота. Он отметил с каким-то вялым сожалением, что ее образ за годы и годы ушел от него, как дым между пальцами. Еще удар судьбы. Щелчок по носу. Обидно и небольно… Нет, больно. Больно! Долгим эхом отозвалась боль под сердцем, и сердце разрослось в груди, его неровный трепет приобрел значимость, и его мысли устремились туда, в эту точку, в этот центр пульсирующей боли…

— Это она? — промурлыкала Астания. Мастер Тим засопел и придвинулся ближе.

Он не сразу узнал ее. Он понял, что это она, когда виски стиснули голову, и стало трудно дышать, и невероятная слабость тела, мгновенная потеря власти над ним… Это была она, в самом деле, там, в глубине голубого тумана. Она смеялась и сбегала по большому трапу от великанского, почти отвесного бока боинга в три ряда иллюминаторов. Боже, как он ненавидит самолеты!

Она сбегала, легко скользя по гладким металлическим ступенькам, притормаживая подошвами кроссовок на их краях. Глаза затянуло влагой. Он нетерпеливо заморгал. Видение кануло в туман. Его клубы будто вырвались за пределы хрустальных граней и светились теперь сами по себе над их головами.

— Ты видел ее, мастер Тим?

— Да, господин.

— Сколько времени уйдет на ее портрет?

— Дайте мне двенадцать дней, господин барон, и я превзойду себя.

— Не раньше?

— Я не должен торопиться.

— Ты прав. Астания. Астания!

Астания заснула незаметно, чуть склонив голову набок.


Утром десятого дня я восстал из постели, как из гроба. Страшная ночь прошла, вся из обрывков бреда и бессонницы. Но и во сне, и наяву я говорил с нею.

Да, и терминал у него работал всю ночь, и был продолжением бреда, и в оконце монитора, которое изредка оказывалось в поле его воспаленного зрения, он видел себя же, бредущего по темной галерее. И луна, большая, незнакомая, мерно продвигалась вслед, прячась и вновь возникая в проемах между колонками. Как черны тени в сиянии твоем, о, богиня!

Он застонал и испугался. Ему показалось, что руки отнялись. Да нет же. Он счастливчик. Уникум. Отделаться мертвыми ногами, упав с высоты восьми тысяч метров. Вы — здоровый человек. Занимайтесь физическими упражнениями, насколько это в ваших силах, и не поддавайтесь унынию. Вся жизнь впереди!

Моя жизнь оборвалась на высоте восьми тысяч метров. С тех пор я живу на экране. Правая рука затекла, и я до изнеможения долго разминал ее левой, от плеча до кисти.

Дивной красоты рассвет я встретил на верху башни, под деревянным навесом караулки. Ветер усиливался и трепал золотые перья солнца, которые медленно вздымались над ровной линией далекого леса. Узкие полосы облаков ряд за рядом взбирались круто ввысь от горизонта, и нижний край каждого ряда был ярко подсвечен, горел оранжевым, палево-золотым, багровым. Темно-синяя ночь расступалась, отлетала, гонимая ветром вдаль.

Ветер выбивал слезы из глаз, изображение попеременно размывалось и возвращалось в фокус, но я не отводил взгляд. Тоска оставила меня в небесном ветреном просторе над моим миром, нераздельно прекрасным с высоты. Кто же различит отсюда дохлую собаку на обочине, болото, дуб, убитый молнией? Грязь мелка сверху.

И день многое обещает с утра, с вершины дня. Я так давно не охотился. Я не ходил на плотах вниз по Бану. Я так и не удосужился отыскать затерянную крепость Орлиного Крыла в лесах на севере. Я забросил фотографию, а ведь пару раз мои подборки помещал «Нэшнл Джиогрэфик». Что стоит мне сейчас дотянуться до столика, до пульта? И навсегда со мною останется этот рассвет, холодный и гулкий, окрепший, охвативший полнеба, раскрывшийся, точно гигантский розовый веер…

Ты сбегаешь по винтовой лестнице, держась правой стены, где ступени шире. Ты здоров и полон молодых сил. Мир прекрасен. Ты перепрыгиваешь через ступени, ты врезываешься в старика-садовника, который взбирается тебе навстречу, часто и неровно вбирая воздух. Он не удерживается на ногах. И из передника, который он котомкой держал перед собою, сыплются и катятся вниз округлые мягкие плоды. Ты, смеясь, протягиваешь ему руку, а он цепляется за нее, за стену, поднимается, кряхтя и задыхаясь, и протягивает тебе персик.

— Господин барон! Персики поспели!

Мир прекрасен, и спелые персики скачут вниз по винтовой лестнице, глухо ударяясь о каменные плиты.

В саду за мастерскими накрыли стол, устелили мраморную скамью коврами. День жужжал большой пчелой, перебранкой в близкой кузне, к которой дорожка вела через плотно насаженный ельник. Большой гномон из единого базальтового пика оставался пока в тени от угловой башни. И вся — обычно полная жаркого солнца и бесконечной песни пчел — поляна в окружении молодых деревьев была зачарована тенью и холодной росою на высокой траве. Легко и звонко зазвенели молотки, и не переставала перебранка за ельником, ожила конюшня за ульями, за сплошным полем тюльпанов. Бурно, во всю свою немаленькую глотку, выразил полное одобрение Хаген и суматошно запрыгал вокруг меня, словно снова неуклюжий шалый щенок, сминая, ломая сырые в росе тюльпаны… Прыснули и захохотали слуги, и сдержанный кравчий вежливо улыбнулся. Ведь это я, унылый полуночник, продрался сквозь колючие ветви и, энергично болтая