Вид из дыры Даффи Дака
Карен
Мальчик входит в бар, залитый дрожащим светом свечей, и кричит:
— Мои глаза! Надо промыть мне глаза! Господи, мои глаза!
Карен хватает его за плечи и ведет к барной стойке, где Рик выливает ему на лицо воду из кувшина, где раньше был лед.
Мальчик кричит:
— Я ничего не вижу… Ничего не вижу.
— Держись, — говорит Карен. — Рик, тут есть что-нибудь типа шланга?
— Нет. Только вот эта штука. — Рик наклоняет голову мальчика к автомату с содовой и направляет ему в лицо струю газировки, чтобы смыть с кожи ядовитую пыль.
Люк продолжает следить за Бертом.
Карен видит, как Рейчел возвращает на место скатерти, закрывающие разбитую стеклянную дверь. Рейчел даже и не попыталась восстановить разрушенную баррикаду, и Карен понимает почему. Она тоже об этом подумала: «А вдруг еще кто-то придет? Вдруг кому-то еще понадобится помощь? Надо, чтобы люди могли войти внутрь как можно быстрее». Помощь ближнему — это важнее самозащиты. Баррикада уже не нужна. Теперь им нужно только одно: закрыться от химикатов снаружи.
Карен спрашивает у мальчика:
— Тебя как зовут?
— Макс. Мои губы… губы жжет.
— О Господи. Макс, ты держись, ладно?
Карен как будто вернулась на пять лет назад, когда у Кейси была какая-то очень серьезная кишечная инфекция, устойчивая к антибиотикам. Тревога, безумие, больница, растерянность и абсолютная беспомощность.
Рейчел заходит за барную стойку и открывает кран над мойкой, но вода не течет.
— Водопровод не работает, — говорит Рейчел своим ровным, безо всяких интонаций голосом. — Макс, сними с себя всю одежду. Сейчас же. Брось ее на пол, но осторожно, чтобы не поднимать пыль. А потом мы пойдем в подсобку и попробуем промыть тебе кожу. Там должны быть запасы воды. Одежду Макса не трогать. Потом мы ее уберем в пакеты. Карен, Рик, вымойте руки.
Пока Рик льет газировку на руки Карен, Берт ворчит, лежа на полу:
— А мне вот никто не оказывал такого королевского приема, как этому парню.
На что Карен отвечает:
— Нет, тебе — нет.
Рейчел берет свою сумочку, достает упаковку таблеток, вынимает несколько штук и вкладывает в руку Максу.
— Вот, примешь это.
— Это что?
— Пропанолол. Бета-блокатор. Блокирует выработку адреналина, что, в свою очередь, сокращает выработку воспоминаний и, таким образом, уменьшает посттравматический стресс.
— Что? — Рик смотрит на Рейчел, как на медведя-гризли, едущего на одноколесном велосипеде.
Рейчел продолжает:
— Зубчатая извилина теряет способность удерживать воспоминания в мозгу. Солдаты, воюющие в Ираке, принимают его постоянно. Я ношу с собой упаковку на случай, если вдруг у меня случится какой-нибудь срыв на публике.
— А он безопасный? — спрашивает Рик.
— Да, безопасный.
Макс глотает таблетки, запивая остатками газировки, которые Рик сцедил из автомата в стакан. Макс продолжает раздеваться, но его движения получаются резкими и неуклюжими — из-за притока адреналина и страха. Карен видит у него на руках и ногах пятна химических ожогов, похожих на воспаленные язвы. Когда его шорты падают на пол, слышится глухой стук. Наверное, в одном из карманов шортов лежит айфон, в котором есть парочка фотографий Карен, сделанных в самолете — судя по ощущениям, сто лет назад, но на самом деле сегодня утром. Для Карен этот стук знаменует официальное окончание ее прежней жизни и начало новой — в мире, существующем в состоянии перманентного отключения электроэнергии. Вечный Лагос, бесконечный Дарфур. Мир, в котором люди едят «печенья-гадания», но не заморачиваются на чтении предсказаний. Мир, в котором индивидуальность не значит почти ничего. Мир, где люди — не более чем фишки от «Скрабла», только пустые, без букв. Упаковочная пенопластовая крошка. Салфетки в «Макдоналдсе».
Карен решает, что, как только выдастся случай, она попросит у Рейчел парочку этих волшебных таблеток. Буквально в прошлом месяце, в разговоре с доктором Ямато, Карен пошутила, что вот было бы здорово, если бы кто-нибудь изобрел таблетки под названием «10 сентября»: принимаешь такую таблетку, и тебе начинает казаться, что 11 сентября никогда не случалось. А теперь Карен нужна таблетка, которая заставила бы исчезнуть весь двадцать первый век — все это неотвратимое будущее. Доктор Ямато сказал, что Земля не предназначена для шести миллиардов людей, которые носятся туда-сюда как угорелые, радуясь жизни. Земля предназначена для двух миллионов людей, которые в поте лица добывают ростки и коренья.
— Какой вы добрый, — заметила Карен.
А доктор Ямато, раздражительный после трехдневного симпозиума по биполярным расстройствам, сказал:
— Карен, не исключено, что в конечном итоге вся история человечества окажется просто розыгрышем. Может быть, человеческий индивидуализм — это жестокая шутка, сыгранная над людьми. Просто дурацкая мысль, попавшая в голову Господа Бога на восьмой день творения.
Карен тогда рассмеялась. Она рассмеялась!
Рик забирает у Люка дробовик и остается следить за Бертом, а Люк и Карен ведут хромающего Макса в подсобку.
— Где ты был, когда начались взрывы? — спрашивает Карен. — Как ты добрался сюда? Ты был с семьей? Где они все? Почему ты один?
Макс, стоящий в одних трусах, говорит:
— Мы взяли в прокате машину и ехали в город.
Люк говорит:
— Здесь нет воды. Ни простой питьевой, ни газировки. Вообще никакой. Только растаявший лед из генератора.
— Давай, что есть.
Карен возобновляет беседу с Максом:
— Вы ехали в город во взятой в прокате машине.
— Да. Ехали в город. С папой. И с сестрой.
— А где твоя мама?
— Она нас бросила. В прошлом году. Сбежала со своим тренером. Я не знаю.
— Прости.
— Да мне все равно. Наша машина была последней. После нас машины уже никому не давали. У этих ребят из проката вдруг сделались такие странные лица. Я глянул на их монитор, и там было написано большими буквами: АВТОЗАПРАВКИ ЗАКРЫТЬ. БЕНЗИН НЕ ПРОДАВАТЬ. А потом: АВТОПРОКАТЫ ЗАКРЫТЬ. АВТОМОБИЛИ НЕ ВЫДАВАТЬ. Ой! — кричит Макс, когда Люк выливает ему на голову талую воду. Вода пахнет тефлоном и медью. — Ощущение, как будто меня всего покусали осы. — В уголке его правого глаза дрожит слеза.
Люк хватает бутылку водки, наливает немного в пластиковый стаканчик, разбавляет кока-колой и сует стаканчик в руку Макса.
— На, выпей.
— И что было потом? — спрашивает Карен.
— Ну, далеко мы не уехали. Полиция перегородила все автострады, ведущие в аэропорт. Люди словно с ума посходили. Десять тысяч человек пытались вернуться в аэропорт, чтобы улететь домой. Только я не понимаю, какой в этом смысл. О чем они думали?! Все равно ведь все рейсы были отменены. Топлива больше нет. А потом к нам подошел один дядька и наставил на нас пистолет, а его друг начал откачивать бензин из нашей машины. Там рядом был полицейский. Два полицейских. Но они вообще ничего не сделали. Тот дядька стоял, целился в нас из пистолета, второй дядька сливал бензин, а потом этот первый заставил папу бросить ключи от машины в топливный бак, чтобы мы не смогли никуда уехать на том бензине, который еще оставался.
Люк осторожно приподнимает левую руку Макса и промывает ее талой водой.
Карен спрашивает:
— А потом?
— А потом были взрывы.
— Что взорвалось, не знаешь?
— Не знаю. Никто не знает. Мы увидели облако, оно двигалось в нашу сторону. Мы пытались бежать. Но оно нас догнало. Как раз когда мы добрались до отеля.
— А других мест, чтобы спрятаться, не нашлось?
— А где было прятаться — под эстакадой? Это же химикаты! Я пытался зайти в отель, но дверь была заперта. Почему они заперлись? Почему никого не пускают?
Люк с Карен лишь пожимают плечами.
— А где твой папа? Сестра? — спрашивает Люк.
— Не знаю. Мы разделились. Было совсем ничего не видно. Из-за этого химического тумана. И глаза разъедало — вообще не открыть. И воздух был такой плотный. Даже не крикнешь. Ничего не слышно. Как в бурю. Я… я не знаю, где они. — Теперь Макс плачет. — А я вас узнал, — говорит он Карен. — Вы — та красивая женщина из самолета. Я вас сразу узнал, как только вошел, хотя я почти ничего не вижу.
В подсобку заходит Рейчел с бутылкой и новой свечой.
— Нашла вот немного воды. Пойду еще поищу.
Рейчел уходит, и Люк говорит:
— Макс, ты уж потерпи. Надо смыть с тебя все, что можно.
— Ага.
Пока Люк поливает Макса из бутылки, Карен смотрит по сторонам и замечает рубашку и брюки — сменную форму бармена, которую Рик держит в подсобке, на вешалке в уголке.
— На вот, надень, — говорит Карен, передавая рубашку Максу. — Ты весь дрожишь.
— Спасибо, — говорит Макс. — Я что-то замерз.
Макс кое-как надевает рубашку, но когда пытается натянуть брюки, ткань раздражает его обожженную кожу, и он вскрикивает от боли. Карен садится на перевернутый ящик и говорит:
— Макс, присядь тут со мной. Люк, пожалуйста, принеси айфон Макса. Он должен быть в кармане шортов.
Макс садится рядом с Карен и обнимает ее за шею.
Карен вспомнилось, как она обнимала Кейси в больнице пять лет назад. Впервые с тех пор, как дочке исполнилось пять или шесть. Обнимать своего ребенка — это было приятно. Дети мягкие. Теплые. Чувствуешь, как бьется их сердце. Там, внутри.
— Я теперь навсегда ослеп? — спросил Макс.
— Нет, солнышко, — сказала Карен. — Зрение восстановится. Все будет хорошо. Скоро весь этот ужас закончится, и ты вернешься домой.
Макс сидел, положив голову Карен на грудь. Он был совсем большой мальчик — еще не юноша, но уже почти.
— Я совсем не имел в виду то, что сказал.
— А что ты сказал?
— Что мне все равно. Насчет мамы. Потому что мне не все равно.
— Я знаю, Макс.
— Она просто уехала, бросила нас. Как же так можно… думаешь, что человек тебя любит, а он берет и бросает тебя, как будто ты для него — ничто?
— Так часто бывает. Такая вот у людей темная сторона.
— Я ужасно по ней скучаю, а она даже не отвечает на мои письма. Притворяется, что не знает, как работать с электронной почтой. А потом отправляет мне эсэмэс совершенно случайно. Перепутала номер. Пишет, что ей замечательно отдыхается на пикнике. Хотя сама в это время обещала прийти на концерт к сестре. Сестра играет на скрипке.
— На скрипке? Моя дочка тоже играет на скрипке.
— Правда?
— Да. Ей пятнадцать. Сейчас она гот. Я боялась, что она бросит скрипку. Потому что это не круто, или как там у них говорится.
— Не понимаю я этих готов.
— Я тоже. Когда я была в ее возрасте, у нас выбор был небогатый: либо ты популярен среди своих сверстников, либо непопулярен. А сейчас у детей столько всего: будь кем хочешь.
— Как вас зовут?
— Карен.
— У меня кожу жжет, Карен. И все болит.
Карен едва не расплакалась, но все же сдержалась.
— Знаешь, Макс, вчера я взяла сандвич в «Сабвее». Но не такой, какие беру всегда. Другой хлеб, другой соус, другие приправы. Взяла с перцем чили и огурцом.
— И что?
— И когда я его ела…
— Да?
— У меня было стойкое ощущение, что я ем не свой сандвич, а чей-то чужой. У него даже вкус был чужой.
Макс улыбнулся:
— Смешно.
— Так вот скажи мне, Макс, почему яйца по вкусу совсем не похожи на курицу? И почему на светофорах загорается зеленый и красный свет, но при этом у нас как-то не возникает ощущения Рождества?
Макс фыркнул от смеха.
— Кажется, я слегка опьянел. Это джин?
— Это водка.
— Я уже напивался пьяным.
— Правда?
— Меня тошнило. И голова жутко кружилась. Неприятное ощущение. Виски и мятный ликер. У моего друга Джордана, у него дома, в подвале. Но сейчас все по-другому. Знаете, чего мне хотелось?
— В каком смысле хотелось?
— Что я хотел сделать прежде, чем умереть.
— Макс, не надо так говорить.
— Я хотел, чтобы меня застрелили.
— Что?!
— Но не совсем застрелили, а так, чтобы я выжил. И получил бы права, и купил бы машину, какую-нибудь антикварную развалюху 1990-х годов, и прострелил бы в борту пару дырок. Потому что это действительно круто. Покруче, чем просто купить «мустанг» или какой-нибудь «ягуар». — Лицо Макса светилось таким неподдельным воодушевлением, как будто ему было шесть лет и Карен разрешила ему слизать шоколадный крем с венчика электромиксера.
— Я пьяный, — сказал Макс.
— Да, есть такое дело.
— У меня все тело горит.
— Потерпи, солнышко. Скоро пройдет.
— Я не знаю, где папа с сестрой.
— Я не знаю, где дочка. Но знаю, что с ней все будет хорошо. И ты не волнуйся. Ты их найдешь.
Люк вернулся в подсобку:
— Вот айфон.
— Дай его мне, Люк. — Карен взяла телефон. — У моего босса такая же модель. Может, посмотрим твои фотографии, Макс?
— Я все равно их не вижу.
— Ничего. Я сама буду смотреть и задавать тебе вопросы, хорошо?
— Хорошо.
Карен нашла меню изображений и вывела на экран фотографию папы и сестры Макса у выхода на посадку.
— Это вы в аэропорту. Ты сам откуда, Макс?
— Из Калгари.
Карен прокрутила несколько фотографий.
— А как зовут твою сестру?
— Хитер. Имя из восьмидесятых. Маме очень нравилось.
Еще через несколько снимков Карен нашла и свои фотографии: две были сделаны, пока она не замечала, что ее фотографируют, а на третьей она показывала Максу средний палец.
— А вот тут у нас…
— Вы нашли свои фотографии, да?
— Да, нашла. — Последняя фотка и вправду получилась забавной. В точности, как Карен себе представляла. Она улыбнулась. Она чувствовала, что Люк стоит у нее за спиной. Совсем близко. Пока они были в подсобке, Люк почти все время молчал, но Карен постоянно ощущала его присутствие. Она уже очень давно не испытывала ничего подобного: когда человек, находящийся рядом, придает столько сил и уверенности. Собственно, так было лишь в первые годы замужества.
Макс сказал:
— Задержите дыхание.
— Что? Задержать дыхание? — озадаченно переспросила Карен. — Зачем?
— Просто сделайте, как я прошу. Пожалуйста.
Карен задержала дыхание, и Макс тоже.
А потом Макс сказал:
— Знаете, я подумал, что, если мы все замрем и даже не будем дышать, мы сможем остановить время. И оно остановится навсегда.
— Ты правда так думаешь?
— Да.
Карен посмотрела на Люка, и тот ответил ей взглядом: «Почему бы и нет?» Он сел рядом с Карен и взял ее за руку. Они сидели, все трое, не шевелясь и не дыша, пытаясь остановить время. И на какую-то долю секунды время действительно остановилось. «И что с того? — думала Карен. — Можно хоть тысячу раз остановить время и запустить его вновь, и все равно мы не станем мудрее, потому что мы все — абсолютные пленники времени. Может, пока я продумывала эту мысль, время остановилось на миллиард лет. Но я об этом не знаю. И никогда не узнаю».
Карен посмотрела на Люка. Их взгляды встретились, и Карен поняла, что теперь они с Люком связаны навсегда. А потом свеча погасла, и стало темно — темно, как в узком пространстве между двумя простынями.
Рик
Рейчел — прекрасная, великолепная Рейчел — отнесла Карен, Люку и Максу воду и новую свечу и теперь возвращается из подсобки и ищет еще воду. Рик наблюдает за Бертом. Тот лежит на полу вместе со стулом и глядит в потолок, на котором сверкают приклеенные скотчем блестки, оставшиеся после какого-то праздника. Потом смотрит на Рика и говорит хриплым голосом:
— Ну что, урвал себе капельку удовольствия, да?
— Ты лучше заткнись. Уже очень скоро ты будешь гнить в тюрьме, а когда ты умрешь, то опять возродишься, как узник. И опять будешь гнить в тюрьме.
— Мир и так тюрьма. А реинкарнация — это обман. Могу я попросить стакан воды?
— У нас нет воды.
— Ну, чего-то, что есть. Кстати, ты почему не со всеми? Тоже помог бы отмыть Ричи Каннингэма.
— Я слежу за тобой. Я, знаешь ли, не сомневаюсь, что за тобой нужен глаз да глаз. Стоит лишь отвернуться на десять секунд, и ты сбежишь, как Ганнибал Лектер и бог знает кто там еще.
— Ты упомянул имя Божье…
Рейчел говорит из-за стойки:
— Я тебе дам попить. С радостью.
Рик удивлен, но, с другой стороны, Рейчел — это сплошная ходячая непредсказуемость. Опьяненный любовью, Рик представляет себе их общую жизнь с Рейчел: отпуск в Кентукки, совмещенный с закупкой самцов-производителей белых мышей; тихие вечера у камина, Рейчел перечисляет вслух цифры числа «пи»; может быть, они купят домой «обнимательную машину» — на те случаи, когда мозг Рейчел будет отказываться воспринимать человеческие прикосновения. Рик предвидит необычную новую жизнь, полную странностей и неожиданностей, и решает, что желание Рейчел напоить искалеченного снайпера — просто одна из таких неожиданностей. Поэтому он молчит, не возражает.
Рейчел ставит на стойку три стакана и наполняет их негазированным концентратом кока-колы, по сути — одним сиропом. Потом берет в руки винтовку Берта, лежащую посреди развороченного блюда с чипсами и орешками, и говорит:
— У папы когда-то была точно такая же.
— Не трогай винтовку! — кричит Берт.
Рейчел выходит из-за стойки и идет к столику, на котором стоит сумка Берта. Убирает винтовку в сумку, застегивает молнию.
— Рейчел, ты обещала дать мне попить, — говорит Берт.
Рейчел наклоняется над Бертом и начинает поить его кока-колой из чайной ложки, сосредоточенно и аккуратно, как будто проводит какой-то химический эксперимент. Берта явно мучает жажда. Он молчит, пока не выпивает весь стакан, а потом говорит:
— Теперь я, кажется, понимаю, что чувствуют белые мыши в лаборатории.
При упоминании белых мышей Рейчел оживляется:
— Правда? И что они чувствуют?
— Э?
— Что чувствуют белые мыши? Я пыталась это представить, но мне и людские-то чувства представить трудно. Я люблю своих белых мышей, но не знаю, что они чувствуют на самом деле. А ты мне расскажешь. Это, наверное, даже лучше, чем поверить в Бога.
Берт обращается к Рику:
— Слушай, приятель, она вообще с какой планеты?
— Ответь на ее вопрос.
— Вы оба чокнутые.
— Мы не чокнутые, — говорит Рейчел. — Я развожу белых лабораторных мышей. И тем зарабатываю на жизнь.
— Ты девчонка-подросток, одетая, как Нэнси Рейган.
— Я одета, как женщина детородного возраста, способная к зачатию. И судя по громкости твоего голоса, ты либо злишься, либо пытаешься пошутить.
Рейчел возвращается к барной стойке и тщательно моет руки антибактериальным гелем. Потом вытирает их насухо полотенцем.
Берт говорит:
— Это сон. Это все нереально.
— Берт, давай все-таки поговорим о белых мышах. — Рейчел берет свой стакан и отпивает кока-колу.
Рик фыркает.
— Теперь ты знаешь, что мы чувствуем, когда ты паришь нам мозг своим Боженькой.
Берт меняет тему:
— Рик, окажи мне любезность. Развяжи мне руки.
— Что?! Ты серьезно?!
— Серьезно. Кровообращение в них нарушено. Я вообще их не чувствую, свои руки. Посмотри на них. Совсем белые. Я не прошу ничего такого… Если хочешь, можешь приковать меня наручниками к столу. Наручники у меня в сумке, во внутреннем кармане. Мне просто нужно, чтобы кровь прилила к рукам. И позволю себе напомнить, что твой приятель отстрелил мне палец.
— У тебя в сумке наручники? Как же я их пропустил? Погоди… а зачем ты носишь с собой наручники?
— Когда я выходил утром из дома с намерением выполнить свой святой долг, я не знал… что принесет этот день.
Рейчел говорит:
— Я думаю, это вполне безопасно, Рик. Ты держи дробовик у его головы, а я разрежу скотч и прикую его наручниками к столу.
— Ладно. Давай.
Рейчел открывает сумку, достает наручники и опускается на колени рядом с лежащим на полу Бертом. Рик внимательно наблюдает, держа дробовик у виска Берта. Рейчел разрезает скотч, которым руки Берта прикручены к стулу. Потом пододвигает ближайший стол и приковывает правую руку Берта к одной из ножек. Все проходит без эксцессов.
— Ну вот. Теперь я хотя бы могу шевелить руками. Большое спасибо.
— Господи, это какой-то дурдом. И все из-за взрывов на нефтебазах, — говорит Рик.
— Нефть, она черная и густая, как грязь. Как нечестивая, неспасенная кровь, которую перекачивает твое сердце, Рик.
— Действительно, Берт, — говорит Рик, — что-то давно ты нам не проповедовал. Ну, давай. Приступай. Я весь внимание.
Сказать по правде, Рику нравится слушать Берта. Он говорит очень похоже на Лесли Фримонта, только с другими коммерческими призывами. Рику нравится манера речи Берта, нравится звук его голоса, построение фраз.
И Берт не заставляет просить себя дважды:
— Не существует срединной позиции между безверием и верой, Рик, никаких полутонов, никаких полумер. Откажись от рациональных теорий и логики, подчинись слепой вере. Все, что написано, правда. В моих словах нет ни единой ошибки. Тот, кто несет Божье слово, — святой, и ему должно повиноваться. Слушай, Рик. Тебе еще многое нужно услышать. Например, мужчины и женщины — это два разных вида животных, и относиться к ним следует именно так. И теперь, когда произошел апокалипсис, ты должен открыть свое сердце и принять веру. Объявить непримиримую войну всем сторонникам умеренных взглядов — тем, кто считает, что можно занять промежуточную позицию, — и преисполниться жалости и отвращения к тем, кто верит в мультипликационный мир, в безмятежное царство любви и покоя. И пусть себе верят! Так их легче убить. Тебе нужно сделать свой выбор: либо ты умираешь, либо становишься другим человеком.
— И что я при этом почувствую?
— Ты почувствуешь, Рик, что ты изменился. Как будто ты умер, а потом переродился, но при этом остался в своем прежнем теле.
— Ты сам говорил, что реинкарнация — это обман.
— Тсс! Твоя новая жизнь будет раскрашена яркими красками и пронизана благоуханием — ощущением неотвратимой истины. Измени имя, если захочешь. Обруби все связи со своей прежней жизнью. Исчезни из мира на несколько месяцев, может быть, даже на несколько лет. Пусть те, с кем сейчас связана твоя жизнь, сочтут тебя мертвым. Пусть остатки твоего прежнего существования превратятся в бредовый сон, не поддающийся толкованию. Но помни, что скоро ты станешь другим. Сказать, что ты преобразишься, — это вообще ничего не сказать. Все будет иначе. Никаких больше самооправданий, никаких послаблений себе: ни наркотиков, ни сна до полудня, ни алкоголя, ни трудоголизма, ни сожалений о сделанном, ни отчужденности, ни натужных попыток сделать так, чтобы время исчезло. Тебе предстоит долгий путь, предстоят многие испытания. Ты готов к этому, Рик?
— Я… — Рик на пару секунд умолкает. — А как ты так говоришь?
— Что? — Берт явно растерян.
— Ты говоришь как-то странно. Даже если не брать во внимание тему, то само изложение мыслей… построение фраз, интонации… все какое-то нездешнее. Словно оно из другого времени. Ты где-то учился так говорить? Может быть, есть специальные курсы, где учат так говорить? Своеобразно?
— Берт использует поэтические приемы, Рик, — говорит Рейчел. — Строит речь в стихотворном ритме, который гипнотизирует слушателя, заставляет забыть о себе, что усиливает воздействие слов оратора. На курсах социализации нас учили распознавать поэзию. Она во многом похожа на музыку. Это действенный способ внушения определенных идей людям с нормальной психикой.
Рик обдумывает услышанное, улыбается своей любимой и говорит:
— Дай-ка я угадаю, Рейчел… музыку ты тоже не понимаешь, так?
— Не понимаю, — отвечает Рейчел. — Большинство из того, что нормальные люди считают искусством, — это просто набор повторяющихся структур, которые становятся интересными, когда ломаются шаблоны.
— Это не так, Рейчел, — говорит Берт. — Неужели твоя новообретенная вера в Бога — это не более чем сломанный шаблон?
— Для меня это новое состояние. Я пока его не осмыслила.
— Ты уже в доме Божьем, Рейчел. Теперь дело за малым: найти свою комнату в этом доме.
Рик говорит:
— Берт, спустись на землю. Люди — часть природы, а природа — одна большая дробилка древесных отходов. Рано или поздно нас всех разнесет в щепки. Вернее, в месиво из костей, мяса и крови.
— Нет! — кричит Берт. — Это неправда. Мы — животные, да. Но в нас есть и божественное начало. У нас есть разум. Мы задаемся вопросами.
— Мне казалось, что речь шла о вере, безоговорочной и слепой. Без вопросов.
— Вот она, самонадеянность! Проклятие человека. Людей с таким образом мыслей, как у тебя, мир превращает в кошачьи консервы.
— И что же мне делать?
— Уверовать, Рик. Уверовать сердцем и нести слово Божие в мир. Вытравливать слово Божие на стекле сканирующих поверхностей библиотечных копиров. Выцарапывать истину на старых автомобильных деталях и бросать их с мостов, чтобы люди, которые будут копаться в грязи через миллион лет после нас, тоже усомнились бы в том, что в их мире все правильно. Тебе надо вырезать изображение всевидящего ока на протекторах шин и подошвах ботинок, чтобы каждый твой след говорил о размышлениях, вере и убежденности. Ты спрашиваешь, что тебе делать? Синтезировать молекулы, которые кристаллизуются в поэмы ревностного служения Господу. Создавать штрих-коды, в которых содержится истина, а не ложь. Может быть, сделать печать и пропечатывать истину даже на мусоре, который выбрасываешь на помойку — обращение к людям с требованием о том, чтобы они все-таки сделали этот мир лучше!
Рик с удовольствием слушает Берта. И дело не в том, о чем он говорит. Рику нравится, как он говорит. Само построение фраз, их лесли-фримонтность.
Берт продолжает:
— Рик, твоя новая жизнь будет окрашена ощущением срочности, настоятельной срочности, как будто в каждое мгновение ты спасаешь людей, погребенных под горным обвалом. Если каждый миг твоей жизни не проходит под знаком истины, если в каждый миг твоей жизни ты не делаешь ничего, чтобы разрушить остатки старого порядка вещей, значит, ты живешь зря.
— Ого, — говорит Рик. — Ну ты и загнул. Даже покруче, чем Лесли Фримонт.
— Этот Антихрист. Этот демон.
Во время пламенной речи Берта Рейчел присматривалась к его пальцам и медицинскому идентификационному браслету — и пришла к однозначному выводу.
— У тебя плоские треугольные ногти.
— Да? И что?
— Ты — сын Лесли Фримонта, да? И я думаю, Тара — это твоя бывшая жена.
— Ах ты ведьма! — кричит Берт, брызжа слюной.
В этот момент в бар возвращаются Люк, Карен и Макс и интересуются, не нашлось ли еще воды.
Одним быстрым и плавным движением, похожим на танцевальное па, Берт выбрасывает левую руку в сторону и сдергивает со стола скатерть. Хватает сумку и кладет себе на колени. Уже через секунду он держит винтовку в руках и целится в Рейчел. Пуля входит ей в грудь, и одна капелька крови летит прямо в глаз Рика.
Рик бросился к Рейчел и подхватил ее, не давая упасть. Люк рванулся вперед и навалился на Берта, чье лицо стремительно опухало, раздуваясь, как шар. Кажется, у него начались судороги. Он прошептал:
— Все в руках Божьих… — И это были его последние слова.
Люк закричал:
— Что, черт возьми, происходит?!
Рейчел сказала, глядя на Берта:
— Аллергия на арахис.
— Что? Откуда ты знаешь?
— У его отца тоже была аллергия на арахис. Он сам так сказал. Я посыпала винтовку арахисовой крошкой. Просто на всякий случай. — У Рейчел подкосились ноги, и Рик с помощью Карен бережно уложил ее на пол. Люк взглянул на винтовку, спусковой механизм которой был покрыт крошкой из мелких крупинок арахиса. Видимо, Рейчел взяла их с тарелки с орехами на барной стойке.
— Господи, что за уродский мир, — прошептал он.
Сердце Рика разбилось, как упавшее на пол сырое яйцо. Его ощущение времени исчезло. Он не чувствовал себя ни старым, ни молодым. Не понимал, что это: явь, сон или бред. Вся его жизнь свелась к этому мгновению настоящего, к этому замкнутому на себе сейчас, за пределами которого не было ничего. Его мозг буквально взорвался гормонами, энзимами и электрическими искрами, которые гасли, не успев толком воспламениться. Удивительно, что он вообще помнил, кто он такой. Он осторожно потрогал рану Рейчел и обнаружил, что пуля застряла в кости. У него вдруг возникло странное чувство, что, если просунуть пальцы чуть дальше, вглубь тела Рейчел, там будут сокровища: золотые монеты, ключи, яркие тропические птицы и сверкающие бриллианты. Он подумал о крови, текущей по его собственным венам. И о крови, текущей по венам Рейчел. Билось ли ее сердце? Не остывало ли ее тело в его объятиях?
Люк подошел к ним и сказал:
— Надо перевязать рану. Бинты можно связать из салфеток.
Рик взял салфетки у Люка, прижал их к ране Рейчел и подумал: «Мы все рождаемся отделенными от Бога, и жизнь вновь и вновь напоминает нам об этом. И все-таки мы настоящие. Мы реальные. У нас есть имена. У нас есть свои собственные истории. В которых есть смысл. Должен быть. Но что, если моя жизнь — это плохо рассказанная история? Может быть, плохо рассказанные истории нужны лишь для того, чтобы напоминать нам о том, что после смерти нет жизни».
Карен передала Рику поднос с подтаявшими кубиками льда. Рик смочил салфетку и, как мог, вытер кровь с груди Рейчел. Теперь я знаю наверняка: моя жизнь преисполнится ненависти. Я уже чувствую, как она разрастается внутри — умножается и умножается, словно оплодотворенная яйцеклетка. И даже если я как-то сумею избавиться от этой непрерывно растущей ненависти, если дам ей отвалиться — что заполнит оставшуюся от нее дыру? Вселенная так огромна, мир так прекрасен, а я сижу, совершенно потерянный, и в моих жилах течет не кровь, а холодная черная нефть, и я себя чувствую самым ужасным и богомерзким существом на Земле.
Люк
Люк сидит рядом с Карен и пытается вспомнить, какой сегодня день недели. Это как будто нелепая блажь, пережиток ушедшей эпохи, когда знание дня недели еще имело значение. Он спрашивает у Карен:
— Сегодня что? Вторник? Или среда? Завтра будет четверг? Не могу вспомнить.
— Я тоже, Люк.
По ощущениям Люка сейчас просто день — обобщенный. Наверное, именно так и воспринимались дни, когда люди еще не придумали делить время на дни недели. Интересно, строители Стонхенджа ощущали дни так же: как некий отрезок без времени, вне времени? Хотя, быть может, строители Стонхенджа ощущали так годы и пытались найти подтверждение тому, что в природе что-то должно измениться, что зима непременно закончится.
Берт мертв, его труп оттащили в самый дальний угол. Макс лежит на матрасе из скатертей и время от времени тихо стонет. Рейчел жива, но состояние у нее очень тяжелое. Она тоже лежит на матрасе из скатертей, а Рик сидит рядом с ней, мрачный и молчаливый. В дрожащем свете свечей кровь у него на рубашке кажется плотной, как слой пластилина.
Люк сидит рядом с Карен, наблюдает за Максом и Рейчел, периодически дает Максу глотнуть воды, которую они обнаружили в поддоне под генератором льда.
Снаружи по-прежнему бушует химическая буря. Тело Уоррена напоминает «лежащего полицейского», погребенного под хлопьями розовой пыли. И пока не закончится эта буря, помощи ждать неоткуда. Люк пытался сходить за помощью, но теперь дверь отеля, выходящая на крытую галерею, оказалась не просто запертой, но и забаррикадированной изнутри. А потом, когда Люк вернулся в бар, ему тоже пришлось раздеться, как Максу, чтобы смыть с себя химическую пыль, и теперь он сидит в рубашке и брюках Рика из запасного комплекта его барменской униформы.
Люк знает, что по идее он сейчас должен быть пьян, но опьянения нет. Оно прошло еще пару часов назад. И наступила кристальная ясность ума. Восприятие обострилось. Он никогда в жизни не чувствовал себя таким трезвым. Люк размышляет о двух стержневых магнитах, которые украл из школьной лаборатории, когда учился в выпускном классе. Эти магниты сохранились у него до сих пор. Он всю жизнь возил их с собой, всегда держал в прикроватных тумбочках рядом с Библией, где бы он ни оказался. Люк хранил эти магниты, потому что никак не мог уразуметь, почему противоположные полюса притягиваются, а одинаковые — отталкиваются, но он был уверен, что, если смотреть на них очень внимательно, можно увидеть тончайшие ниточки, тянущиеся сквозь пространство и противодействующие друг другу. Если смотреть очень внимательно, то их действительно можно увидеть. Однажды — ему тогда было лет двадцать — он спросил у своей старшей сестры, врача-рентгенолога, каким образом магниты взаимодействуют друг с другом. Она ответила:
— Через магнитные поля.
— Да, но что это за поля?
— Силовые поля, окружающие магниты.
— Это не ответ. Как они действуют, эти поля?
— Ну, мы знаем, как использовать эти поля, можем регулировать их силу и создавать их, например, ускорением заряженных частиц.
— Я спрашиваю о другом. Мне интересно, откуда берется эта магнитная сила. Там на полюсах собираются электроны и отпихивают электроны другого магнита, типа как эти шарики с глазами в рекламе «М&М’s», когда они надевают боксерские перчатки и начинают мутузить друг друга?
— Нет, поля не состоят из элементарных частиц.
— А из чего они состоят?
— Этого мы не знаем.
— Не знаем?
— Не знаем.
— То есть все, что мы знаем об этих полях, — это то, что они существуют.
— В общем, да. А еще они искривляют пространство. Просто надо привыкнуть к мысли, что поля есть поля, и мы, наверное, никогда не поймем, как они устроены. Гравитация ведь тоже поле. Только оно не такое сильное. Чтобы брошенный вверх камень упал, нужна сила притяжения целой планеты размером с Землю. При этом небольшой магнит может сравниться с ней по силе.
— Понятно.
Но на самом деле Люк ничего не понял. И его продолжал беспокоить этот вопрос. Если мы не знаем, что такое магнитное поле, значит, есть еще много всего, чего нам никогда не понять? И какие еще существуют поля — слишком огромные или, наоборот, слишком маленькие и потому недоступные человеческому пониманию?
Карен говорит:
— Мне очень жаль. Насчет твоего отца. У моей мамы сейчас то же самое. Болезнь Альцгеймера.
— Я всегда думал, что болезнь Альцгеймера — это такое наказание людям, — говорит Люк. — За то, что мы не хотим меняться. — Он умолкает на пару секунд, а потом добавляет: — Надеюсь, это не прозвучало, как нравоучение.
— В смысле меняться, как личности?
— И как личности, и как сообщество. С годами я понял, что люди почти никогда не меняются. Сколько всего я выслушивал от своих прихожан… Вы даже не представляете, сколько гадостей. Большинство людей даже и не стремится меняться. Они вообще ничему не учатся. А если и учатся, то очень кстати забывают о том, чему научились, когда им это выгодно. Большинство людей, даже если им дать второй шанс, все равно все запорют. Таков непреложный закон вселенной. Может быть, люди чему-нибудь и научатся, если дать им третий шанс — после того как они столько всего потеряют и растратят зря время, деньги, силы и молодость. Но даже если они чему-то научатся, это не значит, что они захотят изменить свою жизнь. Большинство просто озлобится или впадет в депрессию, потому что им недостает силы духа, чтобы сделать решительный шаг.
— Похоже, тебе приходилось выслушивать немало рассказов о чужих проблемах.
— Это да. Слушай, а твоя мама… она уже тебя не узнает?
— Да. А твой отец тоже перестал тебя узнавать?
— Да. Почти сразу.
Карен говорит:
— С мамой уже совсем плохо. Она как будто превращается в животное. Я только не знаю, в какое животное. Она кричит. И мычит. Она уже не человек. Я теперь часто задумываюсь, что значит быть человеком — по сравнению с тем, чтобы быть кем-то еще. И я все больше и больше склоняюсь к мысли, что мы, люди, не так сильно зависим от нашей природы, как, например, кошки, которые гоняются за мышами, или собаки, которые любят грызть кости. И это дает надежду, пусть даже безумную надежду. Мы все-таки можем меняться. И пожалуй, когда-нибудь мы превратимся во что-то другое, настолько другое, что мы пока даже не знаем, что это будет.
— Да… — говорит Люк. — А я вот пытаюсь решить, стоит ли хранить воспоминания, если в конечном итоге я все равно потеряю память и вообще все потеряю. Или из-за болезни, или когда умру. Какой смысл что-то делать, если я все равно выживу из ума.
— Ненавижу это выражение, — говорит Карен.
— Прошу прощения.
— Да нет, все нормально. Врачи в медцентре, где я работаю, употребляют его постоянно. Но мне оно все равно не нравится.
Макс открывает рот и показывает жестом, что хочет пить. Карен подносит к его губам чашку с водой.
Люк говорит:
— Как бы там ни было, время стирает все. И это касается всех и каждого: и самых лучших из нас, и самых худших. — Он обводит взглядом зал. — Да уж, веселые у нас мысли.
Карен смотрит на Люка, а потом они оба начинают смеяться. Сперва просто тихо хихикают, а потом истерически хохочут, сгибаясь пополам и держась за живот. Рик поднимает голову, удивленно глядит на них.
Наконец Люк успокаивается и говорит:
— О Боже! Мы просто какое-то ходячее бедствие. В смысле мы — люди. Как биологический вид.
— Правда? — хрипло произносит Рик.
— Истинная правда, — говорит Люк. — Люди — главная катастрофа на нашей планете. Нет, даже не люди, а наша ДНК. Вот самый злостный преступник. Вот настоящее бедствие. Все, что мы творим с собой и планетой, — это вина нашей злобной молекулы ДНК. «Привет, я молекула ДНК. Я строю соборы и летаю на Луну. Черт возьми, я обуздала атомную энергию! Вот вам, вирусы! Получайте!» — Люк обводит взглядом зал. — И что мы имеем в итоге? Соленые закуски к пиву. Слепота. Токсичный снег. Неработающие электростанции. Сдохшие телефоны. Это даже уже не смешно.
Все какое-то время молчат, а потом Карен говорит:
— Знаешь, Люк, если ты все забываешь, в этом есть и хорошая сторона. Как в сновидении, когда тебе снятся умершие родственники и друзья. Там, во сне, ты не знаешь, что они умерли. Там они живы. Может, ты что-то такое и чувствуешь… ну, что это неправильно, что их там быть не должно. И тем не менее там, во сне, они живы. И представь, как это было лет двести — триста назад. Если человек доживал до пятидесяти или до шестидесяти, его сны были наверняка переполнены мертвыми. И может быть, там, в сновидениях, ему было лучше, чем наяву Способность забывать — это наша защита, Люк.
Люк думает о своей собственной жизни до нефтяного кризиса. Когда-то он верил, что если в жизни у человека не было никакого Великого приключения, значит, жизнь прошла зря. Он утешал себя мыслью, что тихая одинокая жизнь — тоже в каком-то смысле Великое приключение. И постоянно ловил себя на том, что измышляет разные отговорки, объясняющие, почему спать одному по ночам — это нормально и даже приятно. Сказать по правде, он стал пастырем в церкви, потому что надеялся, что, если люди пойдут к нему со своими проблемами, ища утешения и совета, это поможет ему забыть, что у него самого, по сути, нет никакой жизни. Чужие проблемы изрядно ему надоели, и он даже начал бояться людей с проблемами. Но ему очень хотелось быть кому-то нужным. И не просто «кому-то», а человеку, которого он действительно любит.
И вот рядом с ним сидит Карен. Ему хочется ее выслушать, хочется вникнуть в ее проблемы. И она вроде бы тоже не против выслушать его. Она раскрывается перед ним. Она спрашивает:
— Люк, у тебя есть собака?
— Собака? Нет. А почему ты спросила?
— Когда ты одинок и тебе за сорок, хорошо завести собаку. Это значит, что ты еще можешь кого-то любить. И устанавливать близкие отношения.
— Но есть и обратная сторона, правильно?
— Разве?
— Ну да. Это может означать, что ты уже не способен на близкие отношения с людьми.
— Выходит, куда ни кинь, всюду клин?
— Всюду.
— Ты мне нравишься, Люк.
— Ты тоже мне нравишься, Карен.
— Тебе одиноко, Люк?
— Да.
— Мне тоже.
Все снова затихли. Где-то снаружи взревела сирена, но быстро умолкла.
Люк сказал:
— Я уже начал свыкаться с ним… со своим одиночеством… но больше я так не могу.
— Собственно, одиночество и привело меня в этот бар, — сказала Карен. — Мать-природа, похоже, любит прикольнуться.
— Еще как любит.
— А как тебе кажется, ты будешь скучать без работы в церкви?
— Сомневаюсь, что буду скучать. Я устал от людей, которые верят всему, что слышат. Я устал от того, что мы все запрограммированы на то, чтобы верить лжи.
— То есть церкви лгут людям?
— Существуют сотни религий и тысячи церквей. Какие-то точно лгут. И мне не хотелось бы видеть себя человеком, которого интересуют только людские страдания. Я не вампир. И не святой.
— Один из врачей в том медцентре, где я работаю, однажды сказал… Он ирландец, католик. Очень религиозный. Так вот, он сказал, что, если бы на Земле остались всего два католика, один из них непременно бы стал папой римским.
— Ха! Неплохо!
— И кстати, Люк, а как быть с фрикадельками?
— С фрикадельками?
— Да. Кого, интересно, они пытаются обмануть? Все знают, что это замаскированные тефтели.
— У тебя интересные взгляды на жизнь…
— Имея пятнадцатилетнюю дочку-гота, приходится вырабатывать интересные взгляды. Впрочем, они сами собой вырабатываются. Буквально за считанные секунды. Особенно когда ты идешь с доченькой в магазин, и она просит у мясника пинту свежей коровьей крови.
— И как ты на это отреагировала?
— Да, в общем, спокойно. Если бы не коровья кровь, было бы что-то другое. Огнемет. Пневматический строительный степлер. Когда у нее был период вегетарианства, я ей однажды купила сосиски из тофу, и она мне прочла целую лекцию о том, почему сосиски из тофу — это даже противнее, чем сосиски из мясных субпродуктов.
— Это как?
— Она сказала, что в данном случае образ жизни, основанный на мире и радости, цинично используют для создания имитации самого худшего из возможных мясных продуктов. Сказала, это все равно что пытаться создать не-нацистского нациста.
— Забавно. — Люк на секунду умолк. — Знаешь, я, когда думал о церкви, пришел к одной мысли… Даже к двум мыслям на самом деле.
— К каким?
— Однажды я шел мимо школьного стадиона, и там репетировал детский марширующий оркестр. Это было ужасно… Они играли какую-то совершенно убогую версию «Не прекращай думать о завтра». Или как называется эта песня? Ну, знаешь, у «Флитвуд Мэк». И там был старик. Он присматривал за инструментами. Мы с ним рядом стояли, и он сказал: «Прямо-таки маленькие ангелочки! А вы знаете, в чем секрет марширующих оркестров?» Я ответил, что не знаю, и тогда он сказал: «Все очень просто. Если хотя бы половина музыкантов играет правильно, остальные могут играть как попало, и все равно в целом будет звучать вполне слаженно». И мне кажется, что в любой организации именно так все происходит. В любой, включая религию.
— А какая вторая мысль? Ты говорил, у тебя их две.
— Да, есть и вторая. В прошлом месяце я покупал тарелки. Хотел взять зеленые фарфоровые. Такие же, как у меня были. Старые поотбивались по краешку, я их хотел заменить. Но я не нашел в магазине тарелки, которые всегда покупаю. Спросил у хозяина, не сняли ли их с производства. А он улыбнулся и сказал: «Эти тарелки производили четыреста лет. И будут производить еще столько же. Просто я их переставил. Они теперь у окна». И знаешь, я не хочу быть зеленой тарелкой, одной из многих, легко заменяемой и такой же, как все.
— Люк, чувствовать себя уникальным и быть уникальным — это совсем не одно и то же.
— Я знаю. И все-таки. Мы должны что-то значить. Я хочу, чтобы меня запомнили. Хочу остаться в истории. Хочу, чтобы в Википедии была посвященная мне страница. Хочу, чтобы Google выдавал сотни страниц по поиску на мое имя. Не хочу быть просто живым организмом, который пришел в эту жизнь и ушел, не оставив следа.
— А что в этом плохого?
Люк не знал, что на это ответить, но ему и не пришлось отвечать. Потому что как раз в это мгновение включилось электричество, в баре зажегся свет, и пространство, создававшее ощущение средневековой жанровой живописи, теперь ощущалось как фотоснимок места преступления. Весь ужас прошедших часов превратился в застывшую сценку, «живую картину» в музее естественной истории: существа, населявшие Землю в палеозойскую эру; крытые конные фургоны, пересекающие бескрайние прерии и роняющие по пути пианолы и кресла; Международная космическая станция, на которой проращивают бобы в условиях невесомости; коктейль-бар в центре североамериканского континента — кровь на полу, огнестрельное оружие, искалеченные тела, рассыпанные орешки и чипсы, — свидетельства кровавой бойни и катастрофы, постигшей человечество в день, когда кончилась нефть. Карен сидела, прижимая к себе Макса и пытаясь хоть как-то собрать себя по кусочкам и скрепить их метафорическим скотчем и канцелярскими резинками. Она молчала. Не хотела ничего говорить, чтобы лишний раз не беспокоить ослепшего мальчика. Рик тоже молчал, хотя внутри весь кипел от ярости. Он держал руку великолепной Рейчел, генетически совершенной или же генетически ущербной — в зависимости от того, как посмотреть на ее существование, которое вот-вот завершится.
«Жизнь коротка, — думал Люк. — А покорность судьбе — это удел неудачников. А деньги — действительно кристаллизованная, затвердевшая форма времени и свободы воли, но для того чтобы выжить, нужно, чтобы была нефть».
Люк продолжал обозревать развороченный бар, не зная, что делать дальше. Он потерял веру, но сейчас как никогда был уверен в том, что у него все-таки есть душа. Потому что его душа пережила эти последние пять часов, узнала и боль, и любовь — но, с другой стороны, что толку в душе, если нет веры?
Карен тихо плакала, и Люк взял ее за руку. И тем самым признал скорбь и горечь человеческого существования. Отец Люка наверняка бы сказал сейчас: «На все воля Божья». А потом повернулся бы к Люку и проговорил: «А теперь, сын, помолимся».
Рейчел/Игрок 1
Это Рейчел, она же Игрок 1. Меня больше нет с вами, но вы не волнуйтесь: мне не больно, не плохо. Теперь я наконец увижу, что находится там, внизу, в черной мультяшной дыре Даффи Дака, которую он вынимал из кармана и бросал на землю, чтобы вызволить себя из беды. Здесь со мной птицы, растения и все прекрасные Божьи звери. Я сижу на поляне, и все твари лесные сидят вокруг. На моей левой ладони — голубка, на правой — серый бельчонок. Я дремлю, отдыхаю. Мне хорошо и спокойно. Здесь безмятежно и тихо — где бы ни было это «здесь». Я уже не принадлежу миру, но еще не принадлежу и тому, что будет потом.
Не знаю, сколько я здесь пробуду. Это лишь промежуточная остановка, и кто-то может подумать, что мне здесь скучно. Но скука существует только в линейном времени. Вечность не линейна, и поэтому здесь нет скуки. Здесь нет никаких новостей и текущих событий, потому что в вечности отсутствует время. Это все и ничто. В вечности нет календарей.
Здесь прохладно и очень тихо. И мое восприятие изменилось, потому что — попробуйте угадать — я теперь понимаю метафоры! Какой сюрприз! Теперь я знаю, что каждая вещь может быть чем-то еще. Горящая книга действительно символ фашизма. Нежно воркующий голубь — символ мира. Я слышу шум: это звук цвета солнца. Как будто сразу четыре метафоры слились в одну! Каждая вещь может быть чем угодно!
Я не думаю, что мой ребенок — если комочек ДНК в оплодотворенной яйцеклетке уже можно назвать ребенком, — тоже находится здесь, со мной. Но я не печалюсь, потому что, возможно, этот комочек ДНК пребывает где-то еще, в своем собственном «здесь».
В основном у меня сохранились приятные воспоминания о жизни на земле. Я помню, что завитки пены шампуня, уходящие вместе с водой в слив ванны, напоминают галактики. Помню, как папа три раза объехал в машине вокруг квартала, чтобы я могла дослушать песню Бадди Холли «Каждый день», которую передавали по радио. Помню, как мне разрешили не ходить в школу и остаться дома, чтобы перепрограммировать таймер на кофеварке таким образом, чтобы дисплей показывал время в европейском, а не в американском формате. Помню, как в ванной клубился пар, и на запотевшем зеркале, словно по волшебству, появились слова, маминым почерком: «Я ♥ Рейчел». Я не знала, что это значит — зачем там этот значок сердечка? Но конечно же, это значило, что мама меня любит. Сердце символизирует любовь! Я это знаю, потому что помню, как билось мое сердце, когда я была с Риком. И это тоже приятное воспоминание.
Бедный Рик. Бедный Люк. Бедная Карен. Бедный Макс… Бедные все на самом деле. Людям приходится жить в мучительно бесконечном времени, разделенном на часы и дни — каждую секунду этого времени. Больше того, мы не только живем, но и помним о прожитом. А вся соль этого космического анекдота заключается в том, что жизнь человека, по сути, лишь доля мгновения — по сравнению с геологическими периодами или со сроками жизни звезд и галактик.
Сны помогают справиться с этим проклятием и подарком судьбы: способностью к восприятию времени. Не знаю, может быть, люди — единственные из животных, кто понимает разницу между бодрствованием и сном. Возможно, собаки и кошки не видят особых различий между сновидениями и реальной жизнью. Может быть, и сами люди начали их различать только с недавнего времени. В древности люди не особо задумывались о голосах, звучащих у них в голове — возможно, они даже не понимали, что это их собственные голоса. Может быть, они думали, что этот голос у них в голове принадлежит королю или Господу Богу. Они как будто воспринимали сигналы некой космической радиостанции — сигналы, отражающиеся от нижних слоев ионосферы и позволяющие им услышать чьи-то далекие мысли и голоса.
Интересно, что делает мой комочек ДНК. Может быть, спит? Может ли спать яйцеклетка? Могут ли сперматозоиды спать и видеть сны? Если брать их по отдельности, они составляют лишь половину целостного существа. Значит, они не живые? Разве неживое способно видеть сны? Мне кажется, что граница между живым и неживым — не такая уж четкая, как нам всегда представлялось.
Кроме звуков природы, здесь, внутри дыры Даффи Дака, есть еще только проклятия и молитвы. Других звуков здесь нет. Лишь проклятиям и молитвам под силу проникнуть в пространство, где я нахожусь. Быть может, молитвы создают электрические поля? И таким образом пронизывают вселенную? Кто знает? Я совершенно не представляю, каким образом сотовые телефоны соединяли меня с операторами в Мумбаи, но ведь соединяли же. Бедное человечество. Молится и сыплет проклятиями, молится и сыплет проклятиями. Что с нами будет как с биологическим видом?
С другой стороны, я за нас не волнуюсь. Если мы смогли вывести такс из волков всего за десять поколений, можно представить, на что мы способны за миллиард лет. Ни к чему ломать голову, размышляя о том, как распорядился бы этим миллиардом лет Господь Бог. Человечество существует недолго. На каждого ныне живущего на Земле приходится девятнадцать умерших — тех, кто жил до нас. Это не так уж и много на самом деле, и, может быть, срок, отпущенный человечеству, изначально был очень недолгим. Люк прав: человеческая ДНК — это действительно катастрофа во многих смыслах. Я слышала, как он это сказал. Перед тем как попала сюда. То есть я думаю, что это слова Люка. Они с Риком были одеты одинаково, оба — в барменской униформе. Я уже говорила, но все равно повторю: почему люди не носят бейджики с именами?
Интересно, а что сказал бы Бог об эволюции? Почему никто не задавался этим вопросом именно в такой формулировке? Возможно, Бог здорово повеселился, наблюдая, как где-то с середины XIX века люди грызутся, вопят и спорят, ломают копья и суетятся вокруг эволюции. Бог создал нашу ДНК и, таким образом, создал нас. Но это не важно. Важно, что Он привел нас к той точке, где мы сейчас. Или не Бог, а наша ДНК. Независимо от того, веришь ты или не веришь, результат все равно один и тот же.
Думаю, настоящее веселье начнется тогда, когда мы освоим клонирование. Представьте, что вы работаете в лаборатории в 2050 году и во время обеденного перерыва создаете себе пра-пра-пра-правнука. Или какие-нибудь шантажисты держат в заложниках вашу щетку для волос и угрожают вам типа: «Отдай нам все свои деньги, иначе мы сделаем десять копий тебя — и убьем их всех». А промышленные магнаты переписывают завещания, с тем чтобы передать все свое состояние себе же — из раза в раз, на веки вечные. Представьте себе, вы рождаетесь, и по достижении какого-то возраста получаете «руководство по эксплуатации», составленное предыдущими версиями вас самих, типа справочника автовладельца, что прилагается к «фольксвагену джетта» 2011 года выпуска. Представьте, сколько времени нам сберегут и от скольких проблем нас избавят такие инструкции: от напрасных надежд, от неосуществимых мечтаний, от бездарной потери времени. Может быть, именно так мы и будем эволюционировать, развиваться, идти вперед — путем избирательных мутаций, которые помогут нам выбраться из теперешней катастрофической ситуации. Потому что мутация сама по себе нас не спасет. Для того чтобы выжить на этой планете, мы должны как-то ускорить естественный ход вещей. Нам нужна технология, и — хвала небесам! — технология есть неизбежный результат действия нашей капризной ДНК. Я уверена, что у разумных существ на других планетах тоже есть кривые роста, в точности как у нас, и, может быть, они уже опередили нас на пути эволюции, но инопланетяне не будут решать наши проблемы. Мы должны справиться с ними сами.
Когда я была совсем юной, я верила в Супермена. Он был инопланетянином. Таким же, как я. Мне нравилось верить, что я тоже с какой-то другой планеты, потому что тогда я не была бы «красивой» девушкой, застрявшей в североамериканском предместье в начале двадцать первого века, — красивой девушкой, которая не различала лица людей, и могла заснуть, только когда укрывалась десятью одеялами, и кричала, если картошка у нее на тарелке соприкасалась с мясом. И чей папа считал, что она — не настоящее человеческое существо. Но если бы я прилетела с другой планеты, как Супермен, тогда все, что я делала, было бы сверхъестественным и исполненным смысла. Каждое мое действие, даже самое банальное и простое, было бы удивительным и волнующим. Помню, как на уроке биологии я наблюдала за тем, как окукливаются гусеницы тутового шелкопряда. Представьте, что вы прилетели на Землю с другой планеты и вам показали бабочку и гусеницу. Вы бы смогли догадаться, что это одно и то же создание? Вот кем я была: инопланетянкой. Разумеется, Супермен — существо анатомически невозможное, и я давно уже не ощущаю с ним сходства. Но тогда кто я? Иногда мне кажется, что люди вообще не существуют как отдельные личности. Есть лишь вероятность, что ты действительно будешь собой в каждый конкретный момент времени. Когда ты здоров, вероятность достаточно высока, но она уменьшается, когда ты болеешь. Также она уменьшается по мере старения. У тебя остается все меньше шансов оставаться «в себе». Если у человека болезнь Альцгеймера, как у отца Люка и мамы Карен, вероятность сохранить свою личность падает почти до нуля. А когда человек умирает, это уже полный нуль. Хотя вот она я, продолжаю мыслить и говорить. Так что, кто знает?
Как-то я не особенно весело все излагаю, да? С такими вещами лучше поостеречься. Может быть, я сейчас и в загробном мире, но то, чему нас учили на курсах социальной адаптации, похоже, крепко сидит у меня в голове. Я не хочу никого задеть или обидеть. Мне не нужны неприятности. Быть другой — очень трудно, а в условиях новой нормальности быть другой будет еще сложнее.
Новая нормальность.
Вы, люди, еще пребывающие на Земле, живете сейчас в ту эпоху, когда каждая характеристика человеческой личности привязана к определенному свойству мозга. Личность — игровой автомат наподобие «фруктовой машины», а лимоны, вишенки и колокольчики на вращающихся барабанах — это ваши антидепрессанты, ваша предрасположенность к шизофрении, ваше более развитое правое/левое полушарие, ваша склонность к тревожности, ваши проблемы в общении, ваше положение на шкале аутических и обсессивно-компульсивных расстройств. И к этому еще надо добавить глубинное воздействие информационных систем и механизмов, которые направляют взросление нашего мозга. Я могла бы продолжать до бесконечности, но тут главное помнить, что речь идет о живых, настоящих людях, а не об андроидах. И если тебе не хватает смелости посмотреть правде в глаза — правде о том, как устроены мы, люди, — значит, ты недостоин чуда, которое есть жизнь. Да, недостоин. Независимо от того, какую именно комбинацию вишенок и лимонов выбросил твой игровой автомат, создавая конкретно тебя. Знание собственных демонов не отпугнет твоих ангелов. И убить своих демонов ты не сможешь, и незачем делать из этого трагедию.
Разумеется, воспитание — важный фактор, влияющий на результат, выдаваемый игровым автоматом. Как и географический фактор, то есть место рождения. Однако в новой нормальности место рождения и воспитание утратят значение благодаря Интернету, коллективно удовлетворяющему потребности и осуществляющему мечты человечества в реальном времени. Если рассматривать мозг как устройство, посредством которого мы испытываем и проявляем свободу воли, то мы увидим, как выражение воли уже очень скоро усилится в невообразимых масштабах — и с ошеломляющей скоростью. Когда это случится, экономика перестанет быть способом перераспределения материальных ресурсов и денежных средств. Она станет способом перераспределения времени и свободы выбора. Делать покупки — это не творчество. Мы все летим в одном самолете, и в нем только что упразднили первый класс и бизнес-класс.
Слушайте меня. Теперь я сыплю метафорами, как безумная. И пытаюсь дать определение времени, хотя уже в нем не живу. Прошлое, настоящее и будущее времена перемешались, и мне сейчас трудно их разделять. Но я все-таки помню, какой была жизнь до начала двадцать первого века, и помню свое ощущение времени — и особенно после 11 сентября, — ощущение, что время больше не чувствуется как время. Общество коллективно утратило ощущение эпохи, которая больше не чувствовалась как эпоха. Люди забыли, как это было, когда время, эмоции и культура принадлежали какому-то конкретному месту во времени — так, как, наверное, ощущались десятилетия в двадцатом веке. И жизнь уже больше не чувствовалась как жизнь. Во всяком случае, люди заговорили о том, что у них нет жизни. И что это могло означать? Информационная перегрузка вызвала кризис — в том, как люди воспринимают свою жизнь. Она ускорила процесс осмысления и постановки вопросов, определяющих нашу сущность, наши роли — наши истории. Видимо, основная проблема в том, что наши жизни перестали быть историями с сюжетом и смыслом. Но тогда чем они стали? И все же стремление воспринимать свою жизнь как историю кажется ностальгическим пережитком прежней эпохи, когда энергия была дешевой и планета еще была способна материально поддерживать такую роскошь, как мегавыдающаяся, гиперзначительная личность с блогами-тысячниками, сотнями результатов по поиску в Google и блестящим резюме. В новой нормальности нам придется избавиться от представлений о значимости отдельной личности. Сейчас рождается что-то новое: что-то, что не питает ни интереса, ни жалости к душам, захваченным солипсизмом двадцатого века. Нелинейное повествование? Множественная концовка? Прозрачный переход с уровня на уровень? Это называется жизнь. Жизнь вовсе не обязательно должна быть историей. Но она должна быть приключением.
Через тысячу лет избирательно мутировавшие постчеловеческие существа будут смотреть на теперешних нас с изумлением и благоговением. Они скажут, что именно в наше время настал тот момент, когда люди соединились с планетой, слились в единое, неразделимое существо. Надеюсь, они разглядят, что мы проделали это с юмором. Да, теперь я понимаю, как это было нелепо: покупать платье за 3400 долларов, чтобы найти себе полового партнера в сомнительном коктейль-баре рядом с аэропортом. И да, это было смешно и забавно, что в одной из социальных сетей Карен появилась на странице Макса в качестве сексапильной тетеньки средних лет.
Но тут выясняется одна вещь: я только что поняла, что мне можно вернуться на землю — и не одной, а с моим комочком ДНК, который в следующем апреле превратится в новорожденную девочку весом в 6,3 фунта. Наверное, меня для того сюда и привели: чтобы собраться с мыслями и понять кое-что для себя.
Значит, у меня есть будущее.
И у меня будет своя история.
И уже совсем скоро случится так много всего…
Начнется дождь, и химическая пыль снаружи вспенится, зашипит и будет смыта. Правительство установит ограничения и нормы на выдачу бензина, но цены на нефть уже никогда не опустятся ниже 350 долларов за баррель.
Полиция все-таки доберется до бара. Карен с Люком снимут номер в отеле, один на двоих, и будут ждать три недели, пока не возобновится воздушное сообщение. Через несколько месяцев они поженятся, и бывшие прихожане Люка не станут преследовать его за присвоение церковных денег, а вместо этого будут молиться за него — что наводит на мысли, что это не самые умные люди. Так что у Карен, Люка и юной Кейси будет свой счастливый конец.
Рик? Рик поедет в больницу со мной и Максом. Зрение у Макса так и не восстановится, а я потеряю свою новообретенную способность воспринимать метафоры и юмор — мне будет очень ее не хватать. Я не уверена, что буду по-прежнему верить в Бога. Как говорится, поживем — увидим. Но я точно знаю, что мы с Риком поженимся и будем жить на те деньги, которые я зарабатываю на разведении белых мышей. И самое главное, папа поймет, что я — настоящее человеческое существо, ради чего, собственно, все это и затевалось, так что и у меня тоже будет свой счастливый конец.
Однако мне не разрешат сохранить воспоминания о том, что я узнала здесь, в тихом месте — и это действительно грустно, — и уже совсем скоро мне надо будет отсюда уйти. Мои последние мысли? Бедное человечество! Бедные все! Мои бедные соотечественники, дети детей детей пионеров, каким-то образом ставших невосприимчивыми к Богу, мои бедные соотечественники, живущие в мире новой нормальности — в мире роботизированного коллективного разума, который существует везде и нигде, — заложники метаразума с его непостижимыми потребностями и желаниями, с его неутолимой жаждой и постоянными, непреходящими страхами. Выходит, Берт Фримонт был не так уж и не прав.
И мы все ждем чего-то такого, да? Того самого «чего-то такого», которое мы, вероятно, имеем в виду, когда спрашиваем: «Что такое?» — или говорим: «Вот такие дела». Мне кажется, «что-то такое» — это рождение нового восприятия, новой чувствительности. Появление метаразума, который складывается из всех нас и все же являет собой нечто большее, чем просто сумма его составных частей. Эта новая чувствительность пристыдит нас, и затмит, и вдохновит на великие дела, и будет потворствовать нашим желаниям и маленьким слабостям. Она должна появиться уже совсем скоро. Я жду ее с нетерпением — и поэтому я еще здесь, поэтому я еще говорю с вами, прежде чем тоже войду в эту новую нормальность.
И вот что любопытно: слова, которые приходят на ум, — это слова Лесли Фримонта. Так что я поднимаю руку со спящей голубкой и произношу тост, предназначенный для всех вас: «Я хочу выпить за всех, кто так страстно стремится… нет, за тех, кто отчаянно нуждается в том, чтобы им был явлен какой-нибудь, пусть даже крошечный знак, что в нашем внутреннем „я“ есть нечто чудесное, нечто прекрасное — что-то такое, что больше и лучше тех нас, какими мы предстаем в суете серых будней. Я пью за всех нас. За всех тех, кто готов протянуть руку ближним и вырвать их из толщи льда, из сковавших их айсбергов, не дающих пошевелиться. Взять их за руку, провести через горящие обручи, что всегда их пугали; сквозь кирпичные стены, что загораживают им дорогу. Давайте ошеломлять этих людей, возмущать их спокойствие, менять их сознание и увлекать за собой к новой жизни!»
У меня странное ощущение, что я ни за что не отказалась бы от возможности жить на земле. Значит, чему-то я все-таки научилась. Надеюсь, вы тоже.
Я Рейчел, она же Игрок 1, вижу, как зажигаются ночные огни — там у вас, в реальном мире.
Спокойной ночи вам всем. И до свидания.