Игрушки — страница 2 из 12


— Сокрушительная пустота! — заявил он с торжествующим видом. — Звон — и ничего больше! Ваш дедушка знал об этом. А вы — понятия не имеете.


Сказать, что я опешил — не сказать ничего… Подобное состояние я испытал однажды по-малолетству, застав в учительской преподавателя математики — пожилого сухопарого очкарика, которого все мы немного побаивались, с молоденькой, только что из университета, преподавательницей истории. Они держались за руки и плакали.


Если бы они целовались или занимались любовью, это смутило бы меня меньше. Помню, я выскочил как ошпаренный, а на следующий день избегал смотреть им в глаза.


Вот и теперь — уж не знаю почему — мне было трудно смотреть в глаза человеку, которого, по логике вещей, я преспокойно мог удалить с поля. Послать подальше. На крайний случай: извиниться, сослаться на обстоятельства…


— Мне больно!


— Вот и хорошо, что больно, — кивнул старичок: очень хорошо! Потому что пока вам не станет по-настоящему больно, вы и с места не сдвинетесь. Я с удовольствием сделаю вам больно… (на всякий случай я отодвинулся) очень больно… и ещё больнее…


Тут он принялся цитировать «Песнь о буревестнике»: пусть сильнее грянет буря, глупый пингвин, чёрной молнии подобный, и тому подобное. Я по инерции продолжал слушать, вытаращив глаза и совершенно потеряв всякое представление о том где нахожусь и что, чёрт возьми, происходит, но тут, по счастью, меня отвлекли: нам с отцом предстояло уложить покойника на носилки и отнести его к месту захоронения.


Когда свёрток опускали в могилу, я впервые почувствовал — животом — насколько, до какой степени пластика мёртвого тела отличается от живого. Только увидав это воочию, понимаешь почему люди боятся смерти. Не самой смерти даже, а — малого, почти неуловимого изменения, которое смерть производит с человеческим телом.


Покойник выглядит почти как человек.


И в этом почти присутствует полная мера нашего страха: здесь всё, чего мы боимся, хоть на первый взгляд может показаться, что боимся мы разных, порой совершенно не схожих между собою вещей.


На поминки остались только близкие родственники и друзья. К своему удивлению, я столкнулся нос к носу с давешним старичком: без лишних церемоний он уселся по правую руку, и принялся ухаживать за мной: то салатик положит, то водочки нальёт.


Выпили за покойного: один и другой раз.


Принялись рассказывать смешные истории, героические, трогательные, нелепые. Мама всплакнула. Я вспомнил о том, как дедушка с бабушкой меня разыграли, и я напугался до чёртиков.


Все смеялись.


Мама рассказала как дедушка встретил бабушку: на поле сражения ему оторвало нос, он завернул его в тряпицу и побежал в медсанбат, где бабушка заведовала хирургическим отделением. И бабушка ему нос пришила, да так ловко, что остался лишь тоненький, почти невидимый шрам.


Так они познакомились.


А после поженились — прямо в окопах.


Историю эту мы хорошо знали: она была из разряда семейных легенд, которые десятилетиями пересказывают на все лады — по поводу и без повода, они никогда не надоедают и в конце концов становятся чем-то вроде старой заслуженной мебели: обшарпанный диван, скрипучие стулья, пошатывающийся стол — вся эта рухлядь давным-давно приелась, но выбросить жалко, а самое главное — непонятно останется ли дом по-прежнему нашим домом, если убрать это с глаз долой?


На сей раз, впрочем, история про оторванный нос претерпела существенные изменения, и всё — благодаря моему улыбчивому соседу. Дождавшись окончания, он хмыкнул, покачал головой и пробормотал — тихонько, как бы про себя: ерунда собачья…


— Что значит ерунда собачья? — удивилась мама.


— То и значит: чепуха. Чушь!


— Не пойму, — взволновалась мама, — вы хотите сказать, я это выдумала?


— Я хочу сказать, что вам известно далеко не всё. Нос Григорию Исаевичу и в самом деле оторвало — осколком снаряда. Евгения Мироновна его пришила на место, тут тоже всё верно. Но поженились они гораздо позже, а познакомились — гораздо раньше. Но самое главное — в вашей истории не хватает множества существенных деталей.


— Вам-то откуда знать? — спросил я, раздражённый непрошенным вмешательством.


— Да ведь я был там, и всё видел своими глазами!


— Стало быть, вы — его сослуживец?


— Я — его ординарец.


Тут все принялись перемигиваться и переглядываться: дедушкин ординарец был популярной фигурой — из тех харизматичных персонажей второго плана, друзей и слуг, кто репликой интригу подтолкнёт, подаст совет, повсюду тут как тут: Лепорелло, Швейк и Горацио в одном флаконе… Обыкновенно дедушкина байка начиналась с того, что ординарец — плутоватый, но отзывчивый и по-своему честный — напивался в стельку, бил особиста по морде, проваливался в сортир, приносил важное известие, насиловал благодарную немку, терял штаны, бегал за самогоном, выпускал всю обойму в немецкого офицера с пяти шагов, и — непременно промахивался.


Особенно популярна была история о чудесном спасении ординарца от трибунала: Сашку собирались расстрелять за кражу ящика бесценного трофейного коньяка, предназначенного для отправки в Москву, но дедушка повернул дело так, что из злоумышленника Сашка превратился в невменяемого дуралея, который действовал не из корыстных соображений, а по глупости, и только потому — заслуживал прощения.


Главным аргументом защиты стал и в самом деле вопиющий факт: коньяк столетней выдержки Сашка закусывал солёным огурцом.


— Всё это враки, — улыбнулся старичок, — закусывали мы, конечно, трофейным шоколадом. Немцы хороший шоколад делали. А коньяк был исключительным, французским, столетней выдержки, за такой и под трибунал — не жалко! Огурец Батя придумал уже на заседании трибунала. А я не стал возражать…


Ваш дедушка был великий выдумщик, этого у него не отнимешь.


Когда полк попал в окружение, Батя выводил его с пистолетом в руке, не прячась за нашими спинами, а — впереди, как и полагается командиру. За что и получил звёздочку «героя». Правда, в наградной не записано, что в правой руке он держал пистолет, а в левой — собственный нос, завёрнутый в носовой платок.


Платок этот принадлежал мне, трофейный… К тому времени всё у нас было трофейное: от любовниц до подштанников…


В тот день нам не удалось наладить связь, мы не знали, что немцы передислоцировались, и полк полностью окружён. Узнали только тогда, когда в окопах начали рваться снаряды. И летели они оттуда, где по нашим соображениям должны были находиться свои… Батя не растерялся и приказал выдвигаться. Вот тогда-то ему и оторвало — не весь нос, конечно, а только кончик.


Это был последний снаряд: обстрел сразу же прекратился. Наступила тишина. Батя закрыл лицо руками и сказал: Сашка, ёб твою мать, мне нос оторвало! Он где-то здесь, ищи…


Быстро темнело, но мы, как ни странно, довольно быстро его отыскали. Отряхнули, уложили в платок, завязали… Без носа Григорий Исаевич выглядел… своебразно… Но почему-то меня это не смутило тогда, а — наоборот, как бы привело мысли в порядок. Будто так и должно было случиться… Положение было безвыходное, все это понимали… Но когда мы увидали Батю… кровь заливала его лицо, оно казалось безумным, яростным, сумасшедшим, зато глаза были — светлыми и совершенно ясными, будто он точно знал что делать… все разом притихли: никакой паники, действовали слаженно — как на учениях или на параде.


Команды отдавались шёпотом.


Никто не верил, что мы выйдем оттуда живыми. Шансов не было. В полной темноте, по пересечённой местности мы шли гуськом, глядя друг другу в затылок. Со всех сторон звучала немецкая речь. Мы были не просто в окружении, но — посреди вражеской территории, практически в расположении немецкой дивизии. Вопреки логике мы двигались навстречу врагу. Полк в полном составе прошагал прямиком в немецкий тыл.


Батя шёл впереди, следом за ним — я. Только однажды он обернулся:


— Сашка, как нос пришивать будем?


Я не ответил. Мы оба понимали, что сейчас не время: стоило немцам обратить внимание на то, что у них под носом творится, и нам было бы уже не до носа…


Когда, наконец, выбрались, бабушка ваша тут же взялась за дело, и быстро его подлатала — позже она признавалась, что, мол, была уверена: ничего не выйдет — слишком долго этот кусочек плоти был отделён от тела.


А два дня спустя, по хорошей пьяни, Батя вдруг выдал:


— Что, Сашка, думаешь, это я вас из окружения выводил?


— Кто же ещё, Исаич? — к тому времени мы все на него чуть не молились. Только и разговоров было о том как Батя нас вывел.


— Ничего ты не понимаешь, — сказал полковник, — вот если бы мне нос тогда не оторвало, хрена лысого ты бы теперь самогон попивал…


Уже после войны я слышал немало подобных историй, но никогда не верил. Помню одного деятеля, который полагал, что жизнью своей обязан любовной записке, которую носил всю войну в портсигаре: люди склонны приписывать удачу или интуицию амулетам, каким-то предметам — из суеверия или по глупости. Но тогда, после всего пережитого, поверил — сразу и безоговорочно.


Когда мы выходили из окружения, Батя ни о чём не думал и не смотрел по сторонам, он лишь поворачивал туда, куда вёл его нос. Ваш дедушка чувствовал на расстоянии комочек плоти, завязанный в платок — так, будто это был компас, указывающий верное направление.


Будто оторванный нос стал дополнительным органом — сродни зрению или слуху.


Органом чистого, незамутнённого знания.


В эти мгновения Батя точно знал что нужно делать, но если бы он на мгновение усомнился или задумался, мы бы не выжили…


Так-то вот…


Старичок замолчал. Гости выпили по последней и стали расходиться.


Было довольно поздно, мы вышли на двор — покурить.


Я смотрел на него, пытаясь разглядеть сквозь маску морщин лицо, принадлежавшее когда-то молоденькому ординарцу, и думал о том, что по части ошеломляющих розыгрышей моему покойному деду — пусть земля ему будет пухом — и в самом деле нет и не было равных.