Иисус из Назарета — страница 42 из 75


Таким образом, современный уровень исследований позволяет с большой долей вероятности сказать, что Иоанн, сын Зеведеев, и был тем самым свидетелем, о котором сообщается в Евангелии (Ин 19:35), и, следовательно, он может считаться истинным автором четвертого Евангелия. Тем не менее это не снимает некоторых вопросов из комплекса проблем, связанных с историей сложения самого текста, вобравшего в себя разновременны́е редакционные наслоения.

В этой связи представляется важным обратить внимание на сведения, которые сообщает нам историк Церкви Евсевий Памфил, епископ Кесарийский. В своей «Церковной истории» он пишет среди прочего о пятитомном труде Папия Иерапольского и приводит цитату, в которой Папий говорит о том, что хотя он и не знал лично святых апостолов, но веру свою получил от тех, кто был близок к ним. При этом Папий Иерапольский упоминает других учеников Иисуса и называет имена Аристиона и пресвитера Иоанна. Примечательно, что при этом он не отождествляет святого апостола и евангелиста Иоанна с Иоанном-пресвитером. Если с первым ему уже не довелось познакомиться, то со вторым он встречался не раз (Kirchengeschichte, III, 39).[52]

Эти сведения представляются необычайно важными: по ним и по другим свидетельствам подобного рода мы можем судить о том, что в Эфесе существовало нечто вроде школы Иоанна, которая вела свою историю непосредственно от любимого ученика Иисуса и в которой затем определяющую роль стал играть пресвитер Иоанн, наделенный особым авторитетом. Этот пресвитер Иоанн появляется во Втором и в Третьем посланиях Иоанна (2 Ин 1:1; 3 Ин 1:1) как их составитель и называется просто «пресвитер» (без добавления имени Иоанн).[53] Совершенно очевидно, что он и апостол два разных лица. При этом следует отметить, что пресвитер, предстающий в каноническом тексте под этим загадочным «именем», был, судя по всему, тесно связан с апостолом и, быть может, даже лично знал Иисуса Христа. После смерти апостола он выступает как его душеприказчик, взяв на себя роль распространителя его наследия. Вот почему со временем эти два образа слились в один. Как бы то ни было, следует, видимо, признать, что окончательный текст четвертого Евангелия сложился при самом деятельном участии «пресвитера Иоанна», который мог взять на себя эту ответственность по праву доверенного лица, сохранившего Предание в том виде, в каком он воспринял его непосредственно от самого Иоанна, сына Зеведеева.

Все эти данные позволяют сделать вполне определенные выводы, и я совершенно согласен с Петером Штульмахером, который пишет о том, что «все содержание четвертого Евангелия восходит непосредственно к тому ученику, которого Иисус любил больше других. Пресвитер же считал себя его преемником, его рупором» (Stuhlmacher, II, 206). В том же духе высказываются и Ойген Рукштуль и Петер Дшулниг: «Составитель текста Иоаннова Евангелия был чем-то вроде „правопреемника“, распоряжающегося наследием любимого ученика Иисуса» (Ibid., 207).


Приведенные выше сведения существенно продвинули нас в решении вопроса об исторической достоверности четвертого Евангелия. Мы увидели, что оно, так или иначе, основывается на свидетельствах очевидца, а его окончательная редакция вышла непосредственно из круга учеников живого свидетеля событий, который облек одного из них особым доверием.

Размышляя далее в этом направлении, Штульмахер выдвигает предположение, «что в Иоанновой школе получил свое дальнейшее развитие тот умственный настрой и стиль учительствования, который определял характер бесед в узком кругу учеников Иисуса, когда Он разговаривал с Петром, Иаковом и Иоанном или когда обращался ко всем двенадцати апостолам вместе. <…> Если апостолы и ученики, как показывает нам синоптическая традиция, учили об Иисусе, исполняя свое служение внутри церковных общин, то в кругу последователей Иоанна это учительское служение дополнялось внутренними обсуждениями, одной из тем которых была тайна Откровения, тайна явления Бога в Сыне» (Ibid., II, 207). На это, правда, следовало бы возразить, что в самом тексте Евангелия беседам Иисуса с ближайшими учениками отводится значительно меньше места, чем Его речам, адресованным верхушке храмового священства, в диалогах с которым уже угадываются очертания будущего судилища над Ним, а центральным вопросом становится вопрос «Ты ли Христос, Сын Благословенного?» (Мк 14:61): повторяемый в разных формах, он неизбежно выдвигается на первый план, составляя зерно конфликта, который становится тем более драматичным, чем тверже Иисус настаивает на Своем Богосыновстве.

Хенгель, у которого мы почерпнули так много важных сведений о иерусалимском храмовом священстве как той исторической среде, с которой неразрывно связано четвертое Евангелие, и тем самым получили возможность представить себе Иисуса в контексте реальной жизни, — именно Хенгель в своих окончательных выводах относительно исторического характера текста четвертого Евангелия высказывается, как это ни странно, крайне осторожно, если не сказать весьма критично: «Четвертое Евангелие, — пишет он, — представляет собою во многом, хотя и не во всем, совершенно свободный „художественный текст“, поэтический рассказ об Иисусе. <…> Доверять ему целиком и полностью было бы столь же наивно, как и не доверять ему совсем: и то, и другое было бы одинаковым заблуждением. С одной стороны, не все то, что не имеет исторических доказательств, является чистым вымыслом, с другой стороны, для евангелиста (и его учеников) решающее значение имеет не банальное „историческое“ воспоминание о происшедших событиях, а Параклит, Святой Дух, указующий путь к истине» (Hengel 1993, 322). Читая это, невольно задаешься вопросом: что означает данное противопоставление? Почему историческое воспоминание — это воспоминание банальное? Имеет ли значение, насколько истинны события, сохранившиеся в памяти? И к какой истине ведет Параклит, если при этом все «историческое» игнорируется как нечто «банальное»?

Еще более очевидно неоднозначность подобного рода противопоставлений проявляется в суждении Инго Броера: «Евангелие от Иоанна предстает перед нами не как историческое сообщение, а как литературное произведение, которое свидетельствует о вере и хочет эту веру укрепить» (Broer, 197). О какой же вере оно «свидетельствует», если оно, так сказать, отодвигает в сторону историю? Каким образом оно укрепляет веру, если оно, с одной стороны, является историческим свидетельством, но, с другой стороны, не содержит в себе признаков исторически достоверного сообщения? Мне думается, что в данном случае мы имеем дело с неверным использованием понятия «исторический», равно как и с неверным использованием понятий «вера» и «Параклит»: вера, игнорирующая подобным образом историю, превращается действительно в чистый гнозис. Она исключает из своего круга плоть, претворение духа в плоть — то есть подлинную историю.

Если «историческим», то есть «исторически достоверным», считается только то, что записано с такой же точностью, с какою записывается человеческая речь на магнитофон, то тогда речи Иисуса, переданные Евангелием от Иоанна, следует признать «исторически недостоверными». Но если этот текст не претендует на такого рода буквальную точность, то это ни в коем случае не означает, будто он является поэтическим вымыслом, литературным произведением об Иисусе, замысел которого якобы постепенно сложился в кругу учеников Иоанна, а затем был воплощен по Божественному вдохновению силою Духа Святого. В действительности же четвертое Евангелие претендует только на одно: его задача точно передать содержание речей Иисуса, Его слов о Себе, сказанных Им во время Его великих выступлений в Иерусалиме, с тем чтобы читатель мог узнать главное содержание Его вести и через это прикоснуться к подлинной личности Иисуса.


Чтобы точнее определить особый род историзма, которым отмечено четвертое Евангелие, и получить возможность еще немного продвинуться в решении этой проблемы, обратим внимание на то, какие факторы Хенгель выделяет в качестве элементов, формирующих композицию текста. К таким элементам, по Хенгелю, относятся «формообразующая творческая воля автора, его личное воспоминание», «церковная традиция и, соответственно, историческая реальность», говоря о которой Хенгель выносит поразительное суждение, сводящееся к тому, что евангелист будто бы «ее изменяет» и даже, как пишет Хенгель, «осуществляет над ней насилие»; и последний элемент этого ряда — о нем мы только что говорили — «ведущий к истине Параклит, Святой Дух, за которым и остается последнее слово», вытесняющее собою, если верить Хенгелю, «воспоминание о прошлом» (Hengel 1993, 322).

То, как Хенгель выстраивает эти пять факторов, в известном смысле противопоставляя их друг другу, лишает всю систему логики. Ибо как может оставаться последнее слово за Святым Духом, если евангелист уже успел исказить действительность, «осуществив над ней насилие»? Как соотносится формообразующая воля евангелиста, его личное воспоминание с церковной традицией? Если евангелист «насилует» действительность, то означает ли это, что его «формообразующая, творческая воля» одерживает верх над его личными воспоминаниями? Каковы легитимные основания, на которых действует эта «творческая воля»? И как она соотносится тогда со Святым Духом?

Мне думается, что выделенные Хенгелем пять элементов действительно представляют собой сущностные начала, которые имели определяющее значение для четвертого Евангелия, но их внутреннее соотношение и, соответственно, смысловое наполнение каждого из них в отдельности должны рассматриваться под совершенно иным углом зрения.


Во-первых, необходимо объединить в одну группу второй и четвертый элементы: «личное воспоминание» и «историческую действительность». Оба эти элемента составляют вместе то, что Отцы Церкви называли «factum historicum» — историческим фактом, определяющим «словесный смысл» текста: это внешняя канва событий, которая знакома евангелисту частично по собственным воспоминаниям, частично из церковной традиции (не говоря уже о том, что он, вне всякого сомнения, знал и синоптические Евангелия в той или иной версии). Он намерен рассказать о происшедшем как «свидетель». Н