Джорджи дал машине съехать на обочину, медленно-медленно, как будто заснул или отчаялся найти дорогу назад.
– Что такое? – спросил я.
– Мы не можем ехать дальше, у меня нет фар.
Мы остановились под странным небом, на которое было наложено тусклое изображение полумесяца.
Рядом оказался небольшой лесок. В тот день было сухо и жарко, сосны и что там еще было как будто кипели на медленном огне, но пока мы сидели и курили, заметно похолодало.
– Кончилось лето, – сказал я.
Это было в тот год, когда на Средний Запад пришли облака из Арктики и в сентябре у нас было две недели зимы.
– Ты понимаешь, что сейчас пойдет снег? – спросил меня Джорджи.
Он был прав, на нас надвигалась иссиня-черная буря. Мы вылезли из машины и стали ходить кругом как идиоты. Что за чудесный холод! И внезапная хрусткость, и острый колющий запах хвои!
Вихри снега кружились перед глазами, опускалась ночь. Я никак не мог найти пикап. Мы все меньше и меньше понимали, где мы. Я все кричал: «Джорджи, ты что-нибудь видишь?» А он все повторял: «Что вижу, что?»
В темноте светилась только полоска заката, мерцавшая под кромкой облаков. Мы пошли в ту сторону.
Мы кое-как спускались по склону холма, внизу было поле, по-видимому военное кладбище – ряды и ряды одинаковых простых табличек на солдатских могилах. Я никогда раньше не бывал здесь. На той стороне поля, за снежным занавесом, небеса разверзлись и из бриллиантово-голубого лета на землю сходили ангелы, их огромные светящиеся лица выражали сострадание. Что-то вонзилось мне в сердце и побежало вниз по позвонкам, и если бы у меня в кишках что-нибудь было, я бы наложил в штаны от страха.
– Это же драйв-ин! – закричал Джорджи, раскинув руки.
– Драйв-ин… – Я не был уверен, что понимаю.
– Эти мудаки крутят кино в снежную бурю!
– А, ясно. Мне показалось другое.
Мы осторожно спустились вниз, пролезли через дыру в заборе и встали у края площадки. Динамики, которые я по ошибке принял за надгробные таблички, глухо бормотали в унисон. Потом забренчала музыка, я едва мог уловить мотив. Звезды кинематографа ехали на велосипедах вдоль реки и смеялись своими исполинскими прекрасными ртами. Если кто и приезжал посмотреть фильм, то они уехали, когда началась буря. Там не было ни одной машины, ни с пустым баком, ни застрявшей с прошлой недели из-за какой-нибудь поломки. Через пару минут, посреди вихря кадрили, экран потух, кинолето закончилось, снег потемнел, осталось только мое дыхание.
– Кажется, я начинаю что-то видеть, – сказал Джорджи через минуту.
И действительно, в общей серости стали зарождаться очертания предметов.
– Но что близко, а что далеко? – умолял я Джорджи.
Методом проб и ошибок, после долгого хождения туда-сюда в мокрых насквозь ботинках, мы наконец отыскали пикап и забрались внутрь, трясясь от холода.
– Поехали отсюда, – сказал я.
– Мы не можем ехать без фар.
– Нам надо вернуться. Мы забрались очень далеко от дома.
– Нет, не очень.
– Но мы же проехали километров пятьсот.
– Мы рядом с городом, Долбоеб, дружище. Мы просто ездили кругами все это время.
– Мы не можем тут ночевать. Слышишь, там шоссе, совсем рядом.
– Мы просто останемся здесь и дождемся ночи. Ночью мы сможем поехать домой. Ночью мы будем невидимы.
Нас засыпáло снегом, и мы слушали, как по трассе из Сан-Франциско в Пенсильванию проезжают фуры, словно дрожь пробегает по полотну длинной ножовки.
– Надо бы дать зайчатам молока, – нарушил молчание Джорджи.
– У нас нет молока.
– Мы добавим в него сахара.
– Ты можешь забыть о молоке хоть на секунду?
– Но они же млекопитающие, дружище.
– Забудь о них.
– Кстати, где они?
– Ты меня не слушаешь. Я же сказал, забудь о них.
– Где зайчата?
Правда была в том, что я совсем про них забыл и они умерли.
– Они соскользнули назад, и я их раздавил. – Я был готов заплакать.
– Соскользнули?
Он сидел и смотрел, как я вытаскиваю зайчат из-под рубашки. Я брал их по одному, держал в ладонях, и мы разглядывали их. Их было восемь. Они были не больше моего пальца, но у них уже все было. Крошечные лапки! Веки! Даже усики!
– Умерли, – сказал я.
– Ты портишь все, к чему прикасаешься? С тобой всегда так?
– Неудивительно, что меня прозвали Долбоебом.
– Тебе подходит.
– Я знаю.
– Так тебя и похоронят, Долбоебом.
– Я и не спорю. Я то же самое говорю.
А может, это случилось не тогда, когда пошел снег. Может, это когда мы спали в пикапе, я повернулся и раздавил зайчат. Не в этом дело. Что мне важно помнить, так это то, как ранним утром снег на лобовом стекле растаял и меня разбудил яркий свет. Всюду был туман, на солнце он становился резким и странным. Я еще не знал о зайчатах или уже забыл про них и абсолютно ни о чем не думал. Я ощущал красоту этого утра. Я понимал в тот момент, как тонущий может почувствовать внезапно, что утоляет сильную жажду. Или как раб может подружиться с хозяином. Джорджи спал, опустив голову на руль.
Снег на динамиках кинотеатра выглядел так, как будто они расцвели пышным белым цветом – нет, они цвели всегда, снег просто сделал это видимым. На пастбище за оградой стоял лось с важным и глуповатым видом. Койот протрусил через пастбище и скрылся среди деревьев.
Мы вернулись в больницу вовремя и продолжили работать, как будто ничего не прекращалось и мы никуда не уезжали.
«Господь мой, – сказали по громкой связи, – пастырь мой». Мы слышали это каждый вечер, больница была католическая. «Отче наш, сущий на небесах…» и так далее.
– Точно, точно, – сказала сестра.
Терренса Уэбера, человека с ножом в голове, отпустили после ужина. Его оставляли на ночь и дали ему повязку на глаз – ни в том, ни в другом он на самом деле не нуждался.
Он зашел к нам в отделение, чтобы попрощаться.
– От таблеток, которые мне дали, все теперь противное на вкус.
– Могло быть хуже, – заметила сестра.
– Даже язык.
– Это чудо, что вы не ослепли или по крайней мере не умерли, – напомнила она ему.
Он узнал меня и улыбнулся в знак приветствия.
– Я подглядывал за нашей соседкой, когда она загорала. Вот жена и решила меня ослепить.
Он пожал руку Джорджи. Джорджи его не узнал.
– А ты еще кто такой? – спросил он у Терренса Уэбера.
За несколько часов до этого Джорджи сказал одну вещь, которая внезапно и полностью объяснила мне, в чем между нами разница. Мы возвращались в город по Олд-хайвей, сквозь монотонность равнины. Мы подобрали парня, который голосовал на дороге, моего знакомого. Мы притормозили, и он медленно забрался к нам в пикап, он как будто выбирался не из поля, а из жерла вулкана. Его звали Харди. Он выглядел даже хуже, чем, скорее всего, выглядели мы.
– Мы заблудились и спали в машине, – сказал я Харди.
– Я так и подумал, что либо это, либо вы проехали пару тысяч километров.
– И это тоже.
– Или что вы отравились, или болеете, или еще что.
– Это кто? – спросил Джорджи.
– Это Харди. Он жил у меня прошлым летом. Я нашел его на пороге. А где твой пес? – спросил я Харди.
– Живет где-то здесь.
– Да, я слышал, ты перебрался в Техас.
– Я работал на пасеке.
– Ого. А пчелы тебя не кусали?
– Там все не так. Ты становишься частью их распорядка. И все живут в гармонии.
За окном раз за разом прокручивался один и тот же пейзаж. День был ясный, ослепительный. Но вдруг Джорджи сказал: «Смотрите-ка!» – и показал на небо прямо перед нами.
Одна звезда раскалилась так сильно, что показалась, яркая и голубая, в пустом небе.
– Я тебя сразу узнал, – сказал я Харди. – Но что с твоими волосами? Кто тебя обкорнал?
– Даже говорить не хочу.
– Понятно.
– Меня призвали.
– О нет.
– О да. Я в самоволке. Я преступник. Мне нужно в Канаду.
– Ужас, – сказал я.
– Не переживай. Мы тебя туда доставим, – сказал Джорджи.
– Как?
– Как-нибудь. Кажется, у меня есть нужные знакомые. Не переживай. Скоро ты будешь в Канаде.
То был другой мир! Теперь от него ничего не осталось, все стерли, его свернули как свиток и убрали куда-то. Да, я могу дотронуться до него. Но где он?
Через некоторое время Харди спросил Джорджи:
– Чем ты занимаешься?
И Джорджи ответил:
– Спасаю жизни.
грязная свадьба
Мне нравилось садиться впереди и ездить на поездах весь день, мне нравилось, когда к северу от центра они неслись чуть не задевая дома и особенно когда еще немного севернее эти дома обрывались и начинались разгромленные трущобы, в которых (в окнах я видел, как кто-то на грязной голой кухне подносит ко рту ложку с супом или как двенадцать детей, лежа на полу, смотрят телевизор, но они тут же исчезали, их сметал билборд с рекламой фильма – женщина подмигивала, ловко дотрагиваясь языком до верхней губы, и тоже стиралась – вшш, грохот и тьма обрушивались вам на голову – туннелем) жили люди.
Мне было двадцать пять или двадцать шесть, что-то около того. Кончики пальцев у меня были желтые от сигарет. Моя девушка была беременна.
Поездка на метро стоила пятьдесят центов, девяносто центов, доллар. Я правда не помню.
Снаружи перед входом в клинику пикетчики брызгали на нас святой водой, сжимая намотанные на пальцы четки. Мужчина в темных очках шел за Мишель по ступенькам до самых дверей и тихо нараспев говорил ей что-то на ухо. Думаю, он молился. Что за слова были в той молитве? Я бы спросил у нее. Но сейчас зима, горы вокруг меня высоки и завалены снегом, и теперь мне ее ни за что не найти.
На третьем этаже Мишель протянула свой талончик медсестре. Они вместе ушли за шторку.
Я пошел в другой конец коридора, там показывали небольшой фильм про вазэктомию. Позже я как-то сказал ей, что вообще-то мне давно сделали вазэктомию, так что забеременела она от кого-то другого. А еще однажды я сказал ей, что у меня неоперабельный рак и что я скоро умру и оставлю ее, навсегда. Но ничего из того, что я мог придумать, неважно, насколько это было драматично или чудовищно, не могло заставить ее раскаяться или любить меня так, как в начале, когда она еще не знала меня по-настоящему.