По дороге домой в машине я молчала. Папа спросил, хорошо ли я себя чувствую. Я помню, как открыла окно и позволила миру хлынуть внутрь.
Дэйв как-то спросил меня, что снится слепым. В основном звуки и ощущения, ответила я. Ночами я влюбляюсь в голоса, а потом просыпаюсь с чувством физической утраты. Иногда закрываю глаза и слышу дружное: «С днем рожденья!» Запах торта и шорох ног под столом. Я просыпаюсь в слишком большом теле. Еще мне снятся движение и чувство. Отцовская лодка и всхрап мачты; грубая ткань ремня безопасности и треск застежки-липучки. Солнце у меня на ногах. Бесконечная протяженность воды, которую невозможно представить.
Когда я боюсь чего-то, мне тоже снятся сны, в чем я не хочу признаваться.
Кошмар, который снова и снова снится мне годами, — это сон о тишине. В этом сне я одна, но потом слышу, как мимо тихо проходят люди. Как бы громко я ни кричала, как бы яростно ни протягивала руки — связи нет.
Через несколько недель у меня день рожденья. Люди, в основном, считают, что я моложе, чем на самом деле.
Лет шесть назад, летом, после того как мне исполнился двадцать один год, отец сделал отдельный вход, ведущий в мою комнату. Мама считала, что это дикость. Несколько месяцев он стучал и пилил. Тишина наступала только тогда, когда он уезжал в магазин в Сэг-Харбор за чем-то необходимым. Когда он закончил, мы вышли наружу. Было очень жарко, папа пил пиво. Потом мы взобрались по лестнице и вошли через дверь, которая вела туда, где у меня раньше стоял шкаф. Как в Нарнии, только в обратную сторону.
Папа сказал, что это для того, чтобы мои гости не считали себя обязанными разговаривать с ним и мамой, но я в основном пользуюсь им, чтобы посидеть, когда у родителей задерживаются гости. Я ни разу не отважилась зайти сама дальше третьей ступеньки, ни в одну сторону.
Однажды я влюбилась.
Его звали Филипп. Мы познакомились в Монтоке, на скамейке у доков. Меня пригласили на завтрак в честь дня рождения кого-то, кого я едва знала по школе. Мама сказала: почему бы и не сходить. По-настоящему отмечали накануне вечером на пляже, и народ до сих пор не пришел в себя.
Дейв должен был меня забрать, но застрял во всегдашних летних пробках. Потом на скамью рядом со мной кто-то сел. Я чувствовала, что он на меня смотрит, но молчала.
Одна женщина в автобусе как-то сказала, что я красивая. С ее стороны это было мило, ведь я никогда не видела собственного лица. И, хотя в этом трудно признаться, с возрастом я понимаю, что хочу, чтобы ко мне прикасались. Прошлым летом на вечеринке на острове Шелтер я выпила слишком много вина и сказала матери, что хочу больше обниматься. Она сказала: «Ох, Амелия».
По дороге домой она молчала. Я села на ступеньках своего отдельного входа и плакала, но утром чувствовала себя хорошо. Папа, наверное, что-то слышал, потому что ездил аж в Саутгемптон за свежими круассанами к завтраку.
Подростком, лет в пятнадцать, я мечтала, что перед нашим домом на берег вынесет морем мальчика. Я подолгу сидела, слушая море.
Когда мне предложили работу в Музее современного искусства, родители волновались, что мне придется каждый день ездить так далеко в город. Столько сложностей, ведь я слепая. Поначалу меня встречала у автобусных остановок на Лексингтон-авеню машина, потом, через полгода, заведующий особыми коллекциями МуСИ обо всем узнал и сказал, чтобы я просила стажеров.
За машину платил дедушка Джон. Еще он присылает деньги, чтобы платить Дейву, который возит меня в город, когда я опаздываю на автобус (примерно раз в неделю).
Никто долгое время не знал, где дедушка Джон.
Его В-24 «Либерейтор» пропал в небе над Францией. Шел 1944 год.
Моя бабушка Харриет получила телеграмму и поехала в закусочную, принадлежавшую родителям Джона. Потом все они сидели в задней комнате за столом и тянули джин.
Несколько месяцев известий не было, и бабушку начали приглашать на свидания мужчины.
Парковали у ее дома свои блестящие машины.
Мужчины эти носили вязаные жилетки и коротко стриглись.
Харриет ходила на танцы, но всегда радовалась, когда возвращалась домой и укладывалась в постель с одним из носовых платков Джона.
Она снова и снова перечитывала его письма.
Рассматривала нарисованные им растения и искала их латинские названия.
После высадки в Нормандии бои усилились.
Ночами небо над Европой полыхало огнем и металлом. Люди, вздрагивая, садились в постелях, когда озарялись занавески.
Союзники продвигались вперед. Потери были огромны. Каждый день кто-нибудь в квартале Харриет терял сына, мужа или брата.
Она помнит, как целовала Джона у дверей «Лорд энд Тейлор»; помнит, как он обнимал ее, когда они танцевали на свадьбе кузины Мейбл — ее словно первый раз в жизни кто-то обнял. Как ехали в Монток по шоссе Санрайз. Камешки под ногами и накатывающий прибой. Столько обещано впереди. Она в глубине души всегда знала, что просто быть рядом всегда будет достаточно.
Она собиралась поехать в Европу, когда кончится война, и найти его останки. Была уверена, что найдет.
А потом однажды утром ей принесли телеграмму.
На ней стоял штамп «Хэррингтон, Англия».
Харриет открыла телеграмму — и выбежала из дому в тапочках. Она была в таком состоянии, что едва могла вести машину. Все вокруг думали, что она пьяная, и качали головами.
Добравшись до закусочной родителей Джона, она даже не заглушила двигатель и не закрыла дверь.
Когда она прочла телеграмму вслух в полном посетителей ресторане, отец Джона осел на пол.
NBJ37 INTL Хэррингтон, Нортентс, Велобритания
Миссис Харриет Брэй
9 Лафайетт-плейс, Вудмер, Нью-Йорк
ДОРОГАЯ ХАРРИЕТ. ТОЛЬКО ЧТО ВЕРНУЛСЯ ИЗ ПОТРЯСАЮЩЕГО ОТПУСКА НА КОНТИНЕНТЕ. ЛЮБЛЮ ДЖОН.
Он вернулся домой, прежде чем кончилась война, но не мог стоять без посторонней помощи.
Два года спустя, когда Джон полностью поправился, ему предложил место инженера в Англии один из его товарищей по КВВФ.
Харриет никогда не выезжала с Восточного побережья Америки, но Англия приняла их с распростертыми объятиями. Через несколько месяцев Джон написал родителям и попросил перевести его сбережения, чтобы вложить их в производство материала, который сделает самолеты легче и крепче.
Мой дедушка Джон был бы сейчас одним из богатейших людей Англии, по словам мамы, но большую часть состояния он раздал, оставив себе только то, что позволит ему и бабушке жить с удобством.
В каком-то смысле, как мне кажется, дедушка Джон всегда чувствовал себя виноватым в моей слепоте, словно именно этого он когда-то хотел для себя. Он долго лежал в госпитале во время войны, и никто так и не знает, что он видел и что с ним случилось, когда его сбили, — даже бабушка.
Его объяснения ограничились той телеграммой.
Помню, в первый раз, когда мы приехали в Лондон повидаться с дедушкой, мама заказала столик, чтобы устроить праздничный ланч только для нас с дедушкой, а потом запланировала поход в Королевский Военный музей, посмотреть на танки и самолеты.
Мы остановились в отеле «Кларидж» — это был подарок дедушки Джона. Помню, я сидела на кровати в нарядном платье и ждала. Мама сушила волосы. Она сказала, что дедушка обычно не опаздывает. В конце концов зазвонил телефон. Звонила бабушка. Дедушка Джон заперся в спальне и отказывался выходить.
Однако в следующие годы мы все восполнили. Были и долгие прогулки по пляжу, и истории на ночь, такие длинные, что я засыпала на середине, и приготовление грудинки по семейному рецепту.
Еще он научил меня танцевать. Они с бабушкой танцевали, даже когда не было музыки. Во время войны американские военные в Англии часто водили местных девушек на танцы. Кто-то влюблялся, но большинство просто развлекалось. Дедушка Джон оставался сидеть на койке и писал письма Харриет. Он даже держал карандаш и бумагу под сиденьем самолета, на случай долгого полета обратно на базу.
Меня назвали в честь пионера авиации. В последний раз я рассказывала об этом на пляже в Монтоке. Было лето, стояла жара. Мы сидели у причала Гозмана. На нем толпились отдыхающие. Я была на завтраке по поводу дня рожденья. Плакали дети, из баров доносился смех.
Филипп поначалу стеснялся. По-моему, я попросила его посмотреть, не видно ли синего внедорожника. Сказала, что за мной должен заехать друг отца.
Летние пробки в тот день, видимо, были особенно серьезными, потому что мы проговорили очень долго. Иногда я думаю: может быть, Дейв просто сидел в машине, наблюдая за нами?
Филипп рассказывал мне, каково это, быть рыбаком. Сказал, что большая часть его улова идет в рестораны на Манхэттене. Что жизнь у него непростая, но это его жизнь. Я спросила, не жалко ли ему рыбу, и он рассмеялся, но ответил всерьез.
Он казался умным. Я гадала, захочет ли он лежать со мной на пляже и читать вслух стихи. Пыталась прочесть наизусть стихотворение Элизабет Бишоп про рыбу, но дошла только до половины.
Он спросил, видела ли я когда-нибудь, как ловят рыбу, и тут же быстро извинился. Я не обиделась, объяснила, что по-своему ясно вижу все вокруг. Вижу родителей, сад, свою спальню, вещи на стене, даже папину лодку, даже море, даже то, как ловят рыбу.
Он еще расспрашивал меня о слепоте, но я не знала, что сказать. Потом какая-то парочка попросила, чтобы мы их сфотографировали.
На мне было летнее платье от Нанетт Лепор и сандалии. Когда парочка ушла, Филипп сказал, что у меня красивые плечи. Мне хотелось, чтобы он к ним прикоснулся, сердце у меня ходило, как маятник, от надежды к страху.
Когда приехал Дейв, Филипп снова застеснялся. Мы так и стояли втроем.
Потом мы с Дейвом одновременно заговорили, но я поборола неловкость и сказала Филиппу свой телефон. Дейв предложил его записать, но ни у кого не нашлось ручки.
По дороге обратно в Амангасетт я не знала куда деть от волнения руки. Казалось, что-то во мне разбилось, но я оказалась не повреждена, а свободна. Дейв открыл все окна. Я слышала, как постукивает по двери браслет его часов, когда он барабанил пальцами под музыку. Сказала, что он может закурить, если хочет.