Император Николай II. Жизнь, Любовь, Бессмертие — страница 14 из 24

Депутаты, уполномоченные Думой добиваться отречения императора от престола, привезли заготовленный проект манифеста. Царь отредактировал текст: вместо отречения в пользу сына, он назвал своим преемником брата Михаила Александровича, популярного в армии. Решению предшествовал телеграфный обмен мнениями между начальником штаба Ставки генералом Алексеевым и командующими пяти фронтов и двух флотов. Все, кроме адмирала Колчака, ответили утвердительно на запрос о желательности отречения государя в пользу сына.

В этот день император записал в своем дневнике: «Кругом измена, и трусость, и обман». Генералы, под командованием которых находились двенадцать миллионов солдат, пальцем не пошевелили ради спасения государя, на верность которому принесли присягу. Загадка? Нет, логический итог предшествовавшего развития событий.

Двухлетняя закулисная деятельность Прогрессивного блока в Думе, сколоченного из представителей разных партий, имела целью, как выяснилось, не только сплочение тыловой оппозиции. Возведенная политическая постройка имела еще один невидимый этаж, и он был гораздо обширнее видимых структур. Не только партии, земские общества, союзы промышленников и организации рабочих имели свои соты в подпольном лабиринте. Высшее командование армии также оказалось причастно к невидимой деятельности, кипевшей на этом этаже. Князь Г. Львов, возглавлявший гуманитарную помощь в тылу, и совмещавший ее с руководством всероссийской масонской ложей, оказался в неожиданно близких отношениях к генералу М. Алексееву, устроившему телеграфный референдум, и к генералам А. Брусилову и Н. Рузскому, отбарабанившим согласие на отречение…

По сообщению монархического журнала «Луч света», издававшегося русскими эмигрантами, генерала Рузского приметили в парижской ложе «Космос». Но такое свидетельство могут посчитать слишком пристрастным. Поэтому предоставим слово поэту, далекому и от политики вообще, и от консервативных политических деятелей в частности – Андрею Белому. В своих «Воспоминаниях об Александре Блоке» он ссылался на некую Минцлову, которая задолго до мировой войны стала объектом внимания масонов-мартинистов: «менялись, являлись откуда-то наблюдающие за нею «шпики», появлялись какие-то темные оккультические «татары», и появлялись: не одобрявшие ее деятельность мартинисты, расширившие-де влияние среди избранного петербургского общества и среди иерархов; мне помнится, как она сообщала, что будто бы она имела беседу с одним из великих князей, мартинистом, что будто бы этот последний поставил вопрос, как нам быть с нашей родиной и что делать с царем Николаем Вторым».

Кто был этот Великий князь – может быть, Николай Николаевич, отбивший 1 марта 1917 года телеграмму с Кавказа о согласии на отречение? Или то был другой член императорской фамилии – Дмитрий Павлович, соучастник убийства Распутина? Про него точно известно: был членом ложи. А, может быть, с Минцловой откровенничал Кирилл Владимирович, который в первые дни начавшейся смуты заявил интервьюеру «Биржевых ведомостей»: «даже я, как великий князь, разве я не испытывал гнет старого режима?.. Разве я скрыл перед народом свои глубокие верования, разве я пошел против народа? Вместе с любимым мною гвардейским экипажем я пошел в Государственную Думу, этот храм народный… смею думать, что с падением старого режима удастся, наконец, вздохнуть свободно в свободной России и мне… впереди я вижу лишь сияющие звезды народного счастья»…

И опять целый букет странных совпадений: с проектом манифеста об отречении прибыл во Псков масон Гучков, ставший через несколько дней военным министром Временного правительства. Арестовывать императора 9 марта явился в Царское Село другой «брат» С. Мстиславский (он был автором устава ложи «Великого Востока народов России») – этот действовал по мандату Петроградского Совета. Вот так «классовые враги» дружно гребли в одной лодке.

Макиавелли писал в своем «Государе» о политическом предвидении: «Здесь происходит то же самое, что с чахоткой: врачи говорят, что в начале эту болезнь трудно распознать, но легко излечить; если же она запущена, то ее легко распознать, но излечить трудно. Так же и в делах государства: если своевременно обнаружить зарождающийся недуг, что дано лишь мудрым правителям, то избавиться от него нетрудно, но если он запущен так, что всякому виден, то никакое снадобье уже не поможет».

Если бы тот недуг, что разъедал высшее сословие России, был замечен императором при его возникновении! Но это произошло задолго до появления на свет Николая II. Уже 25 декабря 1825 года на Сенатской площади Петербурга произошел масонский путч, едва не оборвавший историю династии. После этого император Николай I ввел обязательную для всех государственных служащих подписку о неучастии в тайных обществах. И все же бациллы затаились…

Но дело не только в заговорщиках. За несколько десятилетий произошли глубокие изменения в сознании той части русского общества, которая была обязана своим возникновением и своим благополучием династии, последовательно проводившей курс на модернизацию страны и тесно связанную с ней либерализацию. Выразительный портрет этого слоя набросал в своих мемуарах зять последнего русского императора великий князь Александр Михайлович (он был женат на сестре царя Ксении):

«Императорский строй мог бы существовать до сих пор, если бы красная опасность исчерпывалась такими людьми, как Толстой и Кропоткин, террористами, как Ленин или Плеханов, старыми психопатками, как Брешко-Брешковская или же Фигнер или авантюристами типа Савинкова и Азефа. Как это бывает с каждой заразительной болезнью, настоящая опасность революции заключалась в многочисленных носителях заразы: мышах, крысах и насекомых…

Или ж, выражаясь более литературно, следует признать, что большинство русской аристократии и интеллигенции составляло армию разносчиков заразы. Трон Романовых пал не под напором предтеч советов или же юношей-бомбистов, но носителей аристократических фамилий и придворных знати, банкиров, издателей, адвокатов, профессоров и др. общественных деятелей, живших щедротами Империи.

Царь сумел бы удовлетворить нужды русских рабочих и крестьян; полиция справилась бы с террористами! Но было совершенно напрасным трудом пытаться угодить многочисленным претендентам в министры, революционерам, записанным в шестую Книгу российского дворянства, и оппозиционным бюрократам, воспитанным в русских университетах.

Как надо было поступить с теми великосветскими русскими дамами, которые по целым дням ездили из дома в дом и распространяли самые гнусные слухи про Царя и Царицу? Как надо было поступить в отношении тех двух отпрысков стариннейшего рода князей Долгоруких, которые присоединились к врагам монархии? Что надо было сделать с ректором Московского университета, который превратил это старейшее русское высшее учебное заведение в рассадник революционеров?

Что следовало сделать с графом Витте, возведенным Александром III из простых чиновников в министры, специальностью которого было снабжать газетных репортеров скандальными историями, дискредитировавшими Царскую семью? Что нужно было сделать с профессорами наших университетов, которые провозглашали с высоты своих кафедр, что Петр Великий родился и умер негодяем? Что следовало сделать с нашими газетами, которые встречали ликованиями наши неудачи на японском фронте?

Как надо было поступить с теми членами Государственной Думы, которые с радостными лицами слушали сплетни клеветников, клявшихся, что между Царским Селом и ставкой Гинденбурга существовал беспроволочный телеграф? Что следовало сделать с теми командующими вверенных им Царем армий, которые интересовались нарастанием антимонархических стремлений в тылу армий более, чем победами над немцами на фронте? Как надо было поступить с теми ветеринарными врачами, которые, собравшись для обсуждения мер борьбы с эпизоотиями, внезапно вынесли резолюцию, требовавшую образования радикального кабинета?».

Это мнение следовало бы принять во внимание тем, кто с чужих слов продолжает упрекать царя-мученика в отсутствии государственного мышления, недостатке твердости и прочих грехах. Видимо, таких критиков устроила бы личность деспота-вешателя вроде Тамерлана. Это ущербное понимание решительности и державной мудрости сформировалось в эпоху массовых избиений целых сословий русского народа, организованных кликой Ульянова-Троцкого. Диву даешься, что до сих пор плодятся людишки, толкующие о «величии» этих палачей. До какой степени цинизма можно дойти в ослеплении бездушной идеей!..

В марте 1917 года, впрочем, никто о мягкотелости царя не поминал. Напротив, именовали его «Кровавым», приписывая ему чингисханову жестокость. А наступивший хаос восхваляли как очистительную грозу, после которой наступит царство свободы.

Ликовали не только завсегдатаи либеральных салонов в русской столице. Эйфория охватила и Германию. Император Вильгельм II поздравил войска с «победой»: русский колосс зашатался.

Среди гигантских толп с красными бантами, запрудивших улицы Петрограда, растворились около десяти тысяч уголовников, выпущенных из тюрем – они покажут себя в ближайшие месяцы. Но никто еще не предвидит особых осложнений. Поют. Пляшут. Часами слушают невесть откуда взявшихся ораторов. Пьянящий дух свободы охватил праздные скопища дезертиров и фабричных хулиганов, которые всего несколько дней назад бесновались из-за мнимого отсутствия хлеба. Слухи о голоде вдруг разом прекратились. Булок, бубликов и калачей предостаточно – ешь не хочу…

Ликуют и союзники – как же, наконец-то им не придется краснеть за союз с деспотией! Народные избранники клянутся вести войну до победного конца – что же еще нужно свободолюбивым нациям? Но Вильгельм оказался куда прозорливее: победное для его врага завершение войны становилось отныне лишь миражом[8]. Плоды многолетних жертв России были утрачены в тот самый миг, когда император Николай II поставил свою подпись под актом отречения. Оценивая через несколько лет то, что случилось с Россией, Уинстон Черчилль писал: «Ни к одной из наций рок не был так беспощаден, как к России. Ее корабль пошел ко дну, когда гавань была уже на виду, она претерпела бурю, когда наступила гибель».