[46]. Невозможно измерить, в каком из этих случаев усилия были более или менее успешны, однако сама направленность идеологического воздействия в этих случаях ярко выражена.
Одно из крупнейших достижений политической антропологии XX в. и таких ее фундаментальных книг, как «Короли-чудотворцы» Марка Блока, «Средиземное море и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II» Фернана Броделя, «Два тела короля» Эрнста Канторовича, «Царь и народ» Майкла Чернявского, «История безумия в классическую эпоху» Мишеля Фуко, заключается в том, что авторы на исторических дистанциях большой длительности рассмотрели мыслительные конструкты, возникшие из коллективного заблуждения, самообмана и в какой-то мере самовнушения. Власть прикосновением королевской длани целить золотуху, господствовать над стихиями, отделяться от физического тела и соединяться с ним, наделять харизмой народ и землю или присваивать, определять и переопределять безумие показывает во всех подобных случаях избыточность власти как таковой. На это можно было бы заметить, что избыточна сама человеческая культура и востребованность подобных избытков сродни любым другим ее проявлениям. Невозможно представить иерархию избытков и избыточности власти, однако вполне уместным представляется при этом вопрос о том, насколько избыточными представляются те или иные избыточные формы самим адептам культурного феномена. Это задача, которую решает социальная история идеологий. Для российской политической культуры в рамках того подхода, который намечен в упомянутых выше текстах по политической антропологии, остается множество неразрешимых проблем, связанных с тем, как возникают, бытуют в каждом отдельном стечении концептов и форм их восприятия, видоизменяются, преобразуются и исчезают эти идеологические «излишки».
Упрощая первичные постановки, можно было бы сформулировать общую задачу нашего исследования словами Фредерика Купера – как раскрытие отношений между государством и индивидами, с одной стороны, с точки зрения допустимых пределов инклюзии и эксклюзии индивидов в политическую жизнь, с другой – с точки зрения конвенциональных прав и обязанностей граждан перед государством и государства перед гражданами[47]. Не вызывает сомнений, что в Российском царстве работали, в случае потрясений отключались и перестраивались механизмы налоговых обязательств, военной службы, подчинения церковным и светским юридическим установлениям, соблюдались режимы признания и пересечения границ и т. п. В этом смысле государство в России было гораздо более модерным, чем не-модерным[48]. Однако если республиканские формы возникали, то необходимо задаться менее очевидным вопросом, кто и с кем объединялся для какого общего дела? Как соотносились эти формы с монархическими тенденциями, властными дискурсами и излишками власти? Как выше уже говорилось, власть не может быть осмыслена иначе как символический излишек. Поскольку исследователи обнаруживают в России XV–XVIII вв. излишки власти в различных сферах ментальной жизни, где и намечаются функциональные идеологии, было бы полезно из перспективы предложенной нами социальной истории идеологий обратиться к изучению того, как учения или отдельные высказывания об общем деле сочетались с данными идеологиями и находили или не находили с ними общий язык.
Выше в этом обзоре мы уже назвали имена мыслителей, которые будут попадать в оптику данного исследования. Это не значит, что оно посвящено их идеям, взглядам, мировоззрению. Источники дискурсов для нас будут представлять интерес не в первую, хотя и не в последнюю очередь. Поиск и анализ направлен на выявление тех категорий мышления, которые сформированы или развиты в Московском царстве на всем протяжении его существования с конца XV и до начала XVIII в. Полнота и репрезентативность источников в рамках проблематики этого исследования ограничивается возможностями комплексного анализа, с учетом сложившихся научных знаний об эпохе, ее дискурсах, текстах и артефактах. В поле зрения попадают четыре культурных явления, связанные между собой не так тесно, как было бы уместно в доктринальном или охватном исследовании. Вместе с тем данные явления не представляют собой разрозненных идейных конструкций, которые никак не связаны между собой. Наоборот, в конце работы мы зададимся вопросом о том, как они между собой связаны.
Первая глава посвящена категориям народ, земля, чины, Русская земля, Святая Русь. Эти категории не образуют привычной для модерного сознания связки, хотя попытки их связать неизменно повторяются, доказывая нам неизбежность наших же ожиданий. Вопросы не ограничиваются причинами рассогласованности. Это лишь предпосылка для дальнейших вопросов. Достаточно увидеть источники, чтобы осознать, что никакой один народ не населяет землю, Русская земля не населена русским народом, да и другие народы «своих» земель не имеют. Народ русь и земля Русь с трудом различимы, но в том и другом случае категория земля либо не охватывает всех русских земель, либо – в более поздний период – перестает быть самоназванием политического сообщества. В англоязычных исследованиях возможность говорить о Rus’ people как бы напрашивается. Если такой народ был, то почему в источниках о нем ничего не говорится? И почему словом народ названы там совсем другие культурные явления, причем многочисленные и разнообразные, но никогда не образующие русского народа? Этот вопрос был бы уместен не только в конструктивистской концепции культуры, поскольку открытие антропологического народа русь или русских является решаемой задачей, только если смотреть на предмет с высоты XVIII века. Что мы приобретаем и что утрачиваем, когда настраиваем таким образом наш инструментарий? Где таился русский народ многие столетия, прежде чем появиться в прозрениях ученых этнографов, демографов, историков-географов, иной раз весьма академичных, передовых исследователей своего времени? И почему ни земля, ни народ, ни Русь так и не обрели до определенного момента святость, несмотря на многие столетия распространения православия и в целом неплохую сохранность текстов и дискурсов разного типа в древнерусских и модерных источниках?
Во второй главе основное внимание уделено категориям царство и империя, прочно увязанным с эпохой Московской Руси. Здесь также проработаны и осмыслены не все очевидности, и это заставит нас подвергнуть тщательной проверке ключевые интерпретации. Прежде всего, в чем разница между великим княжением, царством и империей, почему переход от первого ко второму и третьему был осмыслен в России как качественное движение? За этим вопросом кроется еще более сложный – почему высшую власть в Русском государстве многие десятилетия не смущало использование великокняжеского титула, несмотря на то что все эти годы ряд иноземных государей и многие подданные обращались к великому князю как к царю? Произошло ли два качественных перехода – от великокняжеской власти к царской и от царской к имперской? Хорошо изучены сами моменты этого «обращения» или «превращения», и они заслуживают того, чтобы перестроить объектив из понятийного аппарата культурно-политической истории в терминологию интеллектуальной истории. Имперская власть в России должна быть осмыслена на фоне той предыстории, которая и была главной легитимацией первого из упомянутых переходов. В российском прошлом появился первый царь – родственник или прямо-таки брат Цезаря Октавиана Августа по имени Прус. С ним и были связаны инсигнии, легенды о выходе власти и происхождении из Немец самих русских царей, и, возвращаясь к проблематике первой главы этой книги, русскими цари себя не считали, а были, в утвердившемся понимании, потомками императоров-немцев. Значит ли это, что Московское царство представляло собой Немецкую империю потомков римского царя? И что случилось, когда историки доказали, что никакого Пруса в русском прошлом не было? Как это открытие повлияло на имперскую доктрину Российской империи?
Приведенный в третьей главе очерк идеологемы Третьего Рима призван наметить степень нашего отдаления во времени и в используемых «словах власти» от эпохи, когда возникали подобные мыслительные конструкции. В отличие от Святой Руси (впрочем, в данном вопросе также возможны точные решения) и по аналогии с Царством и Империей идеологема Третьего Рима может быть точно «авторизирована», датирована и локализована. Однако в ее ранних версиях контекст настолько далек от привычной позднее темы оптимистического имперского строительства, что впору задаться вопросом: каковы первоначальные подтексты этой идеологемы и всего комплекса идей, в котором «варится» доктрина России или Москвы как Третьего Рима? Почему при этом упоминается вообще и насколько значимо чтение знамений и использование астрологии? Кому в этот период нужно было применять запретные науки, для чего и какова связь этих наук с идеологемой Третьего Рима? Развертывание этой аналитической программы позволит задуматься, как и почему эти компоненты из идеологемы были устранены, как Третий Рим сросся с рядом других идеологем и во что обратился (опять же: «превратился») в модерную эпоху и в наши дни.
Наконец, последняя глава призвана ответить на вопрос, который из области вероятных решений переносит нас в круг маловероятных и невероятных значений, не менее важных для поиска граней в мыслительных эпохах и формах дискурса. Если есть целый ряд идеологем, ощутимых и многократно встречающихся в текстах, дискурсах и практиках Московской Руси, то почему нет идеологем, которые напрашиваются или современны Московской Руси и не могли быть при этом в ней неизвестны? Обок Российского царства возникло, а до этого существовало негласно много лет в сходных формах государство, по самоназванию представляющее прямую альтернативу царству, – Речь Посполитая. В переводе с польского и русского языков Короны Польской и Великого княжества Литовского