Империй. Люструм. Диктатор — страница 3 из 9

«Империй» — это роман, но большинство описанных в нем событий действительно имели место; остальные могли бы произойти; и хочется верить (хоть это и самонадеянно), что нет ни одного, которое со всей очевидностью не могло бы случиться. Тирон написал книгу, посвященную жизни Цицерона, о чем свидетельствуют и Плутарх, и Асконий, но она пропала во время крушения Римской империи.

Я пользовался прежде всего двадцатидевятитомным собранием речей и писем Цицерона (серия «Loeb Classical Library», издательство «Harvard University Press»). Неоценимым подспорьем стал второй том книги «Магистраты Римской республики» (The Magistrates of the Roman Republic, Volume II, 99 B. C. — 31 B. C.), вышедший из-под пера Роберта Броутона и выпущенный Американской филологической ассоциацией. Я благодарен также сэру Уильяму Смиту (1813–1893), составителю Словаря греческих и римских жизнеописаний и мифов, Словаря греческих и римских древностей и Словаря греческой и римской географии — трех грандиозных памятников викторианскому антиковедению, равных которым не создано ничего до сих пор. Конечно, есть более поздние работы, о которых я надеюсь упомянуть в свое время.

Р. Х.

16 мая 2006 г.

Люструм

Посвящается Питеру

Мы смотрим на прошлые эпохи снисходительно, будто они были призваны подготовить приход нашей, и не более того… но что, если мы — лишь их отблеск их сияния?

Джеймс Фаррелл. Осада Кришнапура

lustrum (I) во мн. ч., логово или берлога дикого зверя; (II) во мн. ч., публичные дома; (III) букв., искупительная жертва, особенно приносимая цензорами каждые пять лет; перен., период продолжительностью в пять лет.

Часть перваяКонсул63 г. до н. э

О, сколь жалко положение того, кто, не говорю уже — управляет государством, но даже спасает его![42]

Цицерон, речь от 9 ноября 63 г. до н. э.

I

За два дня до вступления Марка Туллия Цицерона в должность римского консула из Тибра, недалеко от стоянки военных судов республики, выловили тело мальчика.

Это событие, печальное само по себе, в других обстоятельствах не привлекло бы к себе внимания новоизбранного консула. Однако в трупе было нечто столь ужасающее и поэтому угрожавшее спокойствию граждан, что магистрат Гай Октавий, который отвечал за порядок в городе, послал за Цицероном и попросил его немедленно прибыть на место происшествия.

Сначала Цицерон отказывался идти, ссылаясь на занятость. Как кандидату, набравшему больше всего голосов, именно ему, а не второму консулу предстояло председательствовать на первом заседании сената, и по этому случаю он писал речь. Но я знал, что за его отказом крылось нечто большее. Он невероятно брезгливо относился к смерти. Даже убийство животных во время игр выбивало его из колеи, и эта слабость — а в государственных делах добросердечие всегда считается слабостью — становилась известна другим. Первым его побуждением было отправить туда меня.

— Конечно, я пойду, — осторожно ответил я. — Однако…

Я замолчал.

— Что? — резко спросил он. — Что «однако»? Полагаешь, обо мне плохо подумают?

Я ничего не ответил и продолжал записывать его речь. Молчание затягивалось.

— Ну что ж, хорошо, — наконец вздохнул Цицерон. Он поднялся на ноги. — Октавий — большая зануда, однако дело свое знает. Он не послал бы за мной без причины. И в любом случае мне надо проветриться.

Был конец декабря, на улице дул ветер, от которого мгновенно перехватывало дыхание. На улице сгрудилось около десятка просителей, ожидавших возможности высказаться, и, когда новоизбранный консул вышел из двери, они бросились к нему через дорогу.

— Не сейчас, — сказал я, отталкивая их. — Не сегодня.

Цицерон закинул конец своего плаща через плечо, прижал подбородок к груди и быстро зашагал вниз по холму.

Мы прошли около мили, под углом пересекли форум и вышли из города через ворота, ведущие к реке. Вода в реке стояла высоко, течение было быстрым, и то тут, то там на воде появлялись водовороты и рябь. Впереди нас, напротив Тибрского острова, среди верфей и подъемных приспособлений военного порта, мы увидели большую колышущуюся толпу. (Вы поймете, как давно все это было — прошло уже более полувека, — если я скажу вам, что в то время мосты еще не соединяли остров ни с одним из берегов Тибра.) Когда мы подошли ближе, многие из зевак узнали Цицерона, и по их рядам прошел шорох любопытства; они расступились, пропуская нас. Легионеры из морских казарм уже оцепили место происшествия. Октавий ждал нас.

— Прошу прощения за беспокойство, — сказал он, пожимая руку моего хозяина. — Я понимаю, как ты, должно быть, занят накануне вступления в должность.

— Мой дорогой Октавий, я рад видеть тебя в любое время. Ты знаком с Тироном, моим письмоводителем?

Октавий посмотрел на меня без всякого интереса. Сейчас его помнят только как отца Августа, но в то время он был эдилом из плебеев и восходящей звездой на государственном небосклоне. Октавий и сам мог стать консулом, но неожиданно умер от лихорадки через четыре года после описываемых событий. Эдил увел нас с ветра в один из военных доков, где на больших деревянных катках стоял корпус легкой галеры, готовый к ремонту. Рядом с ним, на земле, лежало что-то, завернутое в парусину. Октавий, недолго думая, отбросил ткань и показал нам обнаженный труп мальчика.

Насколько я помню, ему было около двенадцати лет. Красивое умиротворенное лицо, похожее на женское. На щеках и на носу виднелись остатки золотой краски, а во влажные темные волосы была вплетена красная ленточка. Горло рассечено, на теле — длинный вертикальный разрез, внутренних органов нет. И никакой крови, только темная удлиненная полость, как у выпотрошенной рыбы, заполненная речной тиной. Не знаю, как Цицерону удалось сохранить присутствие духа, но я видел, что он с трудом сглотнул и продолжил осмотр. Наконец хозяин хрипло произнес:

— Настоящее злодейство.

— И это еще не все, — сказал Октавий.

Он присел на корточки, взял голову ребенка в руки и повернул ее влево. От этого движения рана на шее бесстыдно открылась и закрылась, точно это был второй рот, который пытался нас о чем-то предупредить. Казалось, это не произвело на Октавия никакого впечатления — но ведь он был военным человеком и, несомненно, привык к таким видам. Отодвинув волосы, эдил показал глубокую вмятину над правым ухом мальчика, ткнув в нее пальцем.

— Видите? Его как будто ударили сзади. Думаю, молотком.

— Раскрашенное лицо. Волосы перевязаны лентой. Удар нанесен молотком, — повторил Цицерон; было видно, как он постепенно осознает, что́ могло здесь произойти. — Потом ему перерезали горло. И наконец, тело… выпотрошили.

— Именно, — сказал Октавий. — По-видимому, убийцы хотели исследовать его внутренности. Человеческое жертвоприношение.

После таких слов, произнесенных в этом холодном и плохо освещенном месте, волосы у меня на голове и шее встали дыбом, и я почувствовал присутствие зла — почти вещественного и обладающего силой молнии.

— Ты не слышал, есть ли в городе культы, которые совершают подобные мерзости? — поинтересовался новый консул у эдила.

— Ни одного. Конечно, в городе есть галлы, — говорят, что они занимаются чем-то подобным. Но сейчас их не так много, да и ведут они себя вполне прилично.

— А кто жертва? Кто-нибудь уже заявил о пропаже?

— Это еще одна причина, по которой я попросил тебя прийти. — Октавий перевернул тело на живот. — Видишь, прямо над копчиком есть маленькая татуировка? Те, кто выловил тело, не обратили на нее внимания. «С. Ant. М. f. С. n.» — Гай Антоний, сын Марка, внук Гая. Вот тебе и известная фамилия. Раб твоего сотоварища, консула Антония Гибриды. — Октавий поднялся и вытер руки о парусину, затем небрежно набросил ткань на тело. — Что ты собираешься делать?

Цицерон как зачарованный смотрел на кучу, лежавшую на земле.

— Кто еще об этом знает?

— Никто.

— Гибрида?

— Нет.

— А толпа снаружи?

— Только слухи о том, что произошло ритуальное убийство. Ты же лучше других знаешь, что такое толпа. Говорят, это плохое предзнаменование накануне твоего консульства.

— Может быть, они правы.

— Тяжелая зима. Неплохо бы им успокоиться. Полагаю, надо послать за кем-то из жрецов, чтобы они совершили обряд очищения.

— Нет-нет, — быстро ответил Цицерон, отрывая взгляд от тела. — Никаких жрецов. Будет только хуже.

— Тогда что нам делать?

— Никому ничего не говорить. Сожгите останки как можно скорее. Запретите всем, кто их видел, говорить о них — под страхом тюремного заключения.

— А как же толпа?

— Вы разберитесь с телом, а толпу предоставьте мне.

Октавий пожал плечами:

— Как тебе угодно. — Ему было все равно. Он был в должности предпоследний день и, думаю, радовался, что это дело его уже не касается.

Цицерон подошел к двери и несколько раз глубоко вздохнул. Его щеки порозовели. А затем я, как было уже много раз, увидел, что он расправил плечи и принял уверенный вид. Он вышел на улицу, забрался на гору бревен и обратился к толпе:

— Граждане Рима! Я убедился, что мрачные слухи, которыми полон Рим, лживы. — Цицерону приходилось кричать, чтобы его услышали на таком ветру. — Расходитесь по домам и наслаждайтесь праздником.

— Но я видел тело! — закричал один из мужчин. — Это человеческое жертвоприношение, чтобы навести порчу на республику!

Его крик подхватили другие:

— Этот город проклят! Твое консульство проклято! Приведите жрецов!

— Да, труп выглядит ужасно. Чего вы хотите? Бедняга провел в воде много времени. А рыбы голодны. Они хватают пищу там, где могут… — Цицерон поднял руку, чтобы успокоить толпу. — Вы действительно хотите, чтобы я пригласил жрецов? А зачем? Чтобы они прокляли рыбу? Или благословили ее? Расходитесь по домам. Наслаждайтесь жизнью. Через день наступает Новый год! И новый консул, заверяю вас, будет стоять на страже вашего благополучия!

По его меркам, выступление было средним, но своей цели оно достигло. Раздалось даже несколько восторженных возгласов. Консул спрыгнул вниз. Легионеры расчистили для нас проход сквозь толпу, и мы быстро двинулись в сторону города. Когда мы подходили к воротам, я оглянулся. Люди из толпы уже уходили в поисках новых развлечений. Я повернулся к Цицерону, чтобы поздравить его с успешным выступлением, и увидел, что он, согнувшись, стоит над канавой. Его рвало.


Таким был город накануне вступления Цицерона в должность консула: водоворот из голода, слухов и тревог. Множество ветеранов-инвалидов и разорившихся крестьян, которые просили милостыню на каждом углу. Шайки пьяных молодых людей бесчинствовали, устрашая торговцев. Женщины из приличных семей открыто предлагали себя перед тавернами. Там и сям возникали большие пожары и происходили ожесточенные стычки. Собаки выли в безлунные ночи. Город наполнили фанатики, прорицатели и нищие всех мастей. Помпей все еще начальствовал над восточными легионами, и в его отсутствие на город, как туман с реки, наползали неуверенность и страх, заставляя всех дрожать за свое будущее. Казалось, вот-вот что-то должно произойти, но никто не знал, что именно. Говорили, что новые трибуны вместе с Цезарем и Крассом задумали передать общественные земли городской бедноте и работают над этим. Цицерон попытался что-нибудь разузнать, но потерпел неудачу. Лавки опустели — товаров не было, еду запасали впрок. Даже ростовщики перестали давать деньги в долг.

Что же касается второго консула, Антония Гибриды — Антония-полукровки, получеловека, полуживотного, — он был буйным дураком, который пытался избраться вместе с Катилиной, заклятым врагом Цицерона. Несмотря на это и на сложности, с которыми им пришлось бы столкнуться, Цицерон, нуждавшийся в союзниках, приложил колоссальные усилия, чтобы установить с ним добрые отношения. К сожалению, это ни к чему не привело, и я сейчас объясню почему. По обычаю, в октябре новоизбранные консулы тянули жребий, какой провинцией они будут управлять, когда закончится их годичное пребывание в должности. Гибрида, который был в долгах как в шелках, мечтал о неспокойной, но очень богатой Македонии, где можно было сделать себе большое состояние. Однако, к его разочарованию, ему достались мирные пастбища Ближней Галлии, где даже мыши было трудно прокормиться. Македония же отошла к Цицерону. Когда эти итоги были объявлены в сенате, на лице Гибриды появилось такое выражение детской обиды и удивления, что весь сенат покатился со смеху. С тех пор он и Цицерон не разговаривали.

Неудивительно, что Цицерон так много времени уделял подготовке своей первой консульской речи. Однако, когда мы вернулись домой, он все никак не мог сосредоточиться. Хозяин смотрел куда-то вдаль с отсутствующим выражением на лице и повторял один и тот же вопрос: «Почему мальчика убили таким способом? И какое значение имеет то, что он был собственностью Гибриды?» Он был согласен с Октавием: наиболее вероятными виновниками являлись галлы. Цицерон даже послал записку своему другу, Квинту Фабию Санге, который представлял интересы галлов в сенате. В ней он спрашивал, считает ли Фабий это возможным. Через час Санга прислал довольно раздраженный ответ: конечно нет — и галлы сильно обидятся, если консул будет продолжать упорствовать в подобных измышлениях. Цицерон вздохнул, отложил письмо и попытался собраться с мыслями. Однако ему никак не удавалось придумать ничего путного, и незадолго до захода солнца он опять потребовал подать себе плащ и обувь.

Я подумал, что хозяин хочет прогуляться в общественном саду, расположенном недалеко от дома: он часто делал это, готовя свои выступления. Но когда мы добрались до гребня холма, Цицерон, вместо того чтобы повернуть направо, направился к Эсквилинским воротам, и я с удивлением понял, что он хочет пересечь границу участка, где сжигались трупы. Обычно он избегал его всеми правдами и неправдами. Мы прошли мимо носильщиков с ручными тележками, ожидавших работодателей прямо за воротами, затем мимо приземистого здания — жилища палача, которому запрещалось жить в пределах города. Наконец мы вошли в священную рощу Либитины[43], полную каркающих воронов, и приблизились к храму. В те времена там обосновались могильщики: в святилище можно было купить все необходимое для погребения, начиная от приспособлений для умащения тела и заканчивая ложем, на котором тело сжигалось. Цицерон взял у меня деньги и пошел переговорить со жрецом. Он передал ему кошелек, и появились два государственных плакальщика. Цицерон позвал меня.

— Мы как раз вовремя, — сказал он.

Наверное, мы представляли собой довольно забавную процессию, когда пересекали Эсквилинское поле. Первыми шли плакальщики, неся в руках горшки с благовониями, затем новоизбранный консул, а за ним — я. Вокруг нас в сумерках плясали огни погребальных костров, раздавались крики неутешных родственников. В воздухе висел запах благовоний — сильный, но не настолько, чтобы заглушить вонь горящей плоти. Плакальщики привели нас к общественной устрине[44], где трупы на телеге ожидали своей очереди быть сожженными. Без одежды и обуви эти никому не нужные тела оказались такими же нищими в смерти, какими были и в жизни. Только убитый мальчик был покрыт: я узнал его по парусине, в которую он теперь был туго укутан. Двое служителей легко забросили его на металлическую решетку, Цицерон наклонил голову, а наемные плакальщики громко застонали, без сомнения рассчитывая на хорошие чаевые. Порыв ветра пригнул ревущее пламя к земле, и скоро все было кончено: мальчик отправился навстречу тому, что ожидает всех нас.

Эту сцену я не забуду никогда.

Без сомнения, величайший дар Провидения людям — неведение относительно нашего будущего. Представьте себе, если бы мы заранее знали, чем обернутся наши замыслы и надежды, или могли предвидеть, как умрем, — до чего страшна была бы жизнь! А вместо этого мы, как животные, беспечно проживаем день за днем. Однако рано или поздно всему приходит конец. Люди, события, эпохи подчиняются этому закону: все существующее под звездами когда-нибудь исчезнет, и даже самые твердые скалы превращаются в пыль. Только рукописи вечны.

С этой мыслью и с надеждой, что я проживу достаточно долго и успею завершить задуманное, я расскажу вам невероятную повесть о консульстве Цицерона и о том, что произошло с ним в четыре последующих года. Итак, я буду говорить об отрезке времени, который мы, смертные, называем «люструм» — а для богов он не более чем мгновение.

II

На следующий день, накануне инаугурации, начался снегопад — сильный, какой обычно бывает только в горах. Он одел храмы Капитолия мягким белым мрамором и набросил на город покров в руку толщиной. Ни о чем подобном я никогда не слышал и, принимая во внимание мой возраст, наверное, больше и не услышу. Снег в Риме? Конечно, это был знак. Но знак чего?

Цицерон расположился в комнате для занятий, возле жаровни с горячими углями, и продолжал работать над своей речью. Он не верил в знамения и, когда я вбежал в комнату и рассказал ему о снеге, лишь пожал плечами: «И о чем же это говорит?» А когда я робко напомнил о доводе стоиков в защиту предсказаний — если есть боги, они должны заботиться о людях, а если они заботятся о людях, то должны сообщать о своей воле, — Цицерон резко прервал меня и произнес со смехом:

— Бессмертные боги, обладая таким могуществом, могли бы найти более надежный способ сообщить свою волю, чем снег. Почему бы не прислать нам письмо? — Он покачал головой и повернулся к столу, а затем, кашлянув, добавил: — Право, Тирон, возвращайся к своим обязанностям и проследи, чтобы меня больше не беспокоили.

Пристыженный, я вышел и проверил, как идет подготовка к шествию по случаю вступления Цицерона в должность. Затем я занялся почтой сенатора. К тому времени я был его письмоводителем уже шестнадцать лет, и в его жизни, и частной, и публичной, для меня не было тайн. В те дни я обычно работал за складным столиком, который ставился у входа в комнату для занятий хозяина: там я мог останавливать непрошеных гостей и слышать, когда он звал меня. До меня доносились домашние утренние звуки: Теренция в триклинии выговаривала комнатным служанкам за то, что зимние цветы, которые они выбрали, не отвечают новому положению ее мужа, и одновременно бранила повара за выбор блюд на вечер. Маленький Марк, которому было чуть больше двух лет, топал за ней повсюду на нетвердых ногах, весело вереща при виде выпавшего снега. Очаровательная Туллия, которой было уже тринадцать — осенью ей предстояло выйти замуж, — зубрила греческий гекзаметр со своим учителем.

Работы свалилось столько, что я смог опять высунуться на улицу только в полдень. Несмотря на то что был уже день, улица была почти безлюдна. Город казался молчаливым и зловещим — пустым, как в полночь. Небо было бледным, снег прекратился, и мороз превратил его в белую хрустящую корочку на поверхности земли. Даже сейчас — таковы свойства человеческой памяти — я помню, с каким ощущением крошил ее своей обувью. Вдохнув в последний раз морозный воздух, я повернулся, чтобы войти в тепло, и тут услышал в тишине отдаленный звук кнута и стоны людей. Через несколько секунд из-за угла показались раскачивающиеся носилки, которые несли четыре раба в одинаковых одеяниях. Надсмотрщик, который бежал сбоку, махнул кнутом в мою сторону.

— Эй, ты! — закричал он. — Это дом Цицерона?

Когда я ответил утвердительно, он через плечо бросил кому-то: «Нашли!» — и хлестнул ближайшего к себе раба с такой силой, что бедняга чуть не свалился на землю. Чтобы передвигаться по снегу, надсмотрщику приходилось высоко поднимать ноги, и именно так он приблизился ко мне. Появились вторые носилки, за ними третьи и, наконец, четвертые. Они выстроились в ряд перед домом, а когда опустились на землю, носильщики попадали в снег, повиснув на ручках, как измученные гребцы — на своих веслах. Эта картина мне совсем не понравилась.

— Может, это и дом Цицерона, — возразил я, — но посетителей он не принимает.

— Ну, нас-то он примет, — раздался из первых носилок знакомый голос. Костлявая рука отодвинула занавеску, за которой показался вождь сенатских патрициев Квинт Литаций Катул. Он был закутан в звериные шкуры вплоть до торчащего подбородка, что придавало ему вид большого и злобного горностая.

— Сенатор, — произнес я, кланяясь. — Я доложу о вашем прибытии.

— И не только о моем, — уточнил Катул.

Я взглянул на улицу. С трудом выбираясь из следующих носилок и проклиная свои старые солдатские кости, на улице появился победитель Олимпия и отец сената Ватия Исаврик. Рядом с ним стоял главный противник Цицерона во всех судебных заседаниях — Гортензий, любимый защитник патрициев. Он, в свою очередь, протягивал руку четвертому сенатору, чье морщинистое, коричневое, беззубое лицо я не смог узнать. Тот выглядел совсем одряхлевшим. Думаю, он давно перестал ходить на заседания сената.

— Благородные граждане, — сказал я как можно торжественнее, — прошу вас пройти за мной, и я доложу о вас новоизбранному консулу.

Я шепотом приказал носильщикам пройти в таблинум и поспешил в комнату для занятий. Подходя к дверям, я услышал, как Цицерон торжественно декламирует: «Жителям Рима я говорю: достаточно!», а когда я открыл дверь, то увидел, что он стоит спиной ко мне и обращается к двум младшим письмоводителям, Сосифею и Лаврее, вытянув руку и образовав кольцо из большого и указательного пальцев.

— А тебе, Тирон, — продолжил хозяин, не поворачиваясь, — я говорю: не смей меня больше прерывать! Какой еще знак послали нам боги? Дождь из лягушек?

Письмоводители захихикали. Накануне достижения своей высшей цели Цицерон полностью выбросил из головы события предыдущего дня и пребывал в хорошем расположении духа.

— Тебя хотят видеть сенаторы.

— Вот уж воистину зловещее знамение. И кто же?

— Катул, Гортензий, Исаврик и еще один, которого я не узнал.

— Цвет аристократии? Здесь, у меня? — Цицерон бросил на меня острый взгляд через плечо. — И в такую погоду? Наверное, это самый маленький дом из тех, в которых они когда-либо бывали… Что им надо?

— Не знаю.

— Смотри, записывай все очень тщательно. — Будущий консул подобрал тогу и выставил вперед подбородок. — Как я выгляжу?

— Как настоящий консул, — заверил я его.

По разбросанным на полу листкам своей речи он прошел в таблинум. Слуга принес для всех стулья, но только один из прибывших присел — трясущийся старик, которого я не узнавал. Остальные стояли вместе, каждый со своим слугой, и явно чувствовали себя неуютно в доме этого низкорожденного «новичка», которого они только что скрепя сердце поддержали на выборах на пост консула. Гортензий прижимал к носу платок, как будто невысокое происхождение Цицерона могло оказаться заразным.

— Катул, — любезно произнес Цицерон, входя в комнату, — Исаврик, Гортензий. Для меня это большая честь.

Он кивнул каждому из бывших консулов, но, когда подошел к четвертому, я увидел, что поразительная память на секунду подвела его.

— Рабирий, — вспомнил он наконец. — Гай Рабирий.

Он протянул ему руку, но старик остался неподвижен, поэтому Цицерон тут же изогнул руку в пригласительном жесте:

— Прошу вас. Мне очень приятно.

— Ничего приятного в этом нет, — сказал Катул.

— Это возмутительно, — произнес Гортензий.

— Это война, — заявил Исаврик. — Именно так.

— Ну что ж. Мне очень огорчительно слышать это, — сказал Цицерон светским тоном. Он не всегда принимал их всерьез. Как многие богатые старики, они воспринимали малейшее причиненное им неудобство как признак конца света.

— Вчера трибуны передали это судебное предписание Рабирию.

Гортензий щелкнул пальцами, и его помощник передал Цицерону свиток с большой печатью.

Услышав свое имя, Рабирий жалобно спросил:

— Я могу поехать домой?

— Позже, — жестко ответил Гортензий, и старик склонил голову.

— Судебное предписание Рабирию? — повторил Цицерон, с сомнением глядя на старика. — А какое преступление он мог совершить?

Хозяин громко зачитал постановление вслух, чтобы я мог его записать.

— Лицо, указанное здесь, обвиняется в убийстве трибуна Сатурнина и нарушении священных границ здания сената. — Он поднял голову в недоумении. — Сатурнин? Но ведь его убили… лет сорок назад?

— Тридцать шесть, — поправил Катул.

— Катул знает точно, — добавил Исаврик. — Потому что он там был. Так же, как и я.

— Сатурнин! Вот был негодяй! Его убийство — это не преступление, а благое дело! — Катул выплюнул это имя так, будто оно было ядом, попавшим ему в рот, и уставился куда-то вдаль, точно рассматривал на стене храма фреску «Убийство Сатурнина в здании сената». — Я вижу его так же ясно, как тебя, Цицерон. Трибун-популяр[45] в худшем смысле слова. Он убил нашего кандидата в консулы, и сенат объявил его врагом народа. После этого от него отвернулся даже плебс. Но прежде чем мы смогли схватить его, он с частью своей шайки укрылся на Капитолии. Тогда мы перекрыли подачу воды. Это предложил сделать ты, Ватия.

— Точно. — Глаза старого военачальника заблестели от воспоминаний. — Уже тогда я хорошо знал, как вести осаду.

— Естественно, через несколько дней они сдались, и их заперли в здании сената до суда. Но мы боялись, что им опять удастся убежать, поэтому забрались на крышу и стали забрасывать их кусками черепицы. Им негде было спрятаться. Они бегали туда-сюда и визжали, как крысы в канаве. К тому времени, как Сатурнин перестал шевелиться, его с трудом можно было узнать.

— И что же, Рабирий был вместе с вами на крыше? — спросил Цицерон. Я поднял глаза от записей и посмотрел на старика. Глядя на его пустые глаза и трясущуюся голову, трудно было поверить, что он мог принимать участие в такой расправе.

— Ну конечно, он там был, — подтвердил Исаврик. — Нас собралось человек тридцать. Славные денечки, — он сжал пальцы в шишковатый кулак, — мы были полны жизненных соков!

— Самое главное, — устало произнес Гортензий, который был моложе своих компаньонов и, по-видимому, уже устал слушать эти повторяющиеся истории, — не то, был ли там Рабирий или нет, а то, в чем его обвиняют.

— И что это? Убийство?

— Perduellio.

Должен признаться, что никогда не слышал этого слова, и Цицерону пришлось повторить его для меня по буквам. Он объяснил, что этот термин употреблялся древними и означал государственную измену.

— А зачем применять такой древний закон? Почему бы не обвинить его в предательстве и не покончить с этим? — спросил хозяин, повернувшись к Гортензию.

— Потому что за предательство полагается изгнание, тогда как за perduellio — смерть, и не через повешение. Если Рабирия признают виновным, его распнут.

— Где я? — снова вскинулся Рабирий. — Что это за место?

— Успокойся, Гай. Мы твои друзья.

Катул надавил на плечо Рабирия и усадил его назад в кресло.

— Но никакой суд не признает его виновным, — мягко возразил Цицерон. — Бедняга уже давно не в себе.

— Perduellio не разбирается в присутствии присяжных. В этом вся загвоздка. Его рассматривают два судьи, которых назначают именно для этого.

— А кто назначает?

— Новый городской претор — Лентул Сура.

Цицерон сморщился. Сура был бывшим консулом, человеком громадного честолюбия и безграничной глупости. В государственных делах два эти качества часто неотделимы друг от друга.

— И кого же Спящая Голова назначил судьями? Это уже известно?

— Один из них — Цезарь. И второй — тоже Цезарь.

— Что?

— Это дело будут разбирать Гай Юлий Цезарь и его двоюродный брат Луций.

— Так за всем этим стоит Цезарь?

— Поэтому исход совершенно очевиден.

— Но должна же быть возможность обжалования. Римского гражданина нельзя казнить без справедливого суда, — заявил Цицерон в крайнем возбуждении.

— Ну конечно, — горько заметил Гортензий. — Если Рабирия признают виновным, то он может обжаловать это решение. Но вот загвоздка: обжаловать не перед судьями, а перед всеми жителями города, собравшимися на Марсовом поле.

— Вот это будет зрелище! — вмешался Катул. — Только представьте себе: толпа судит римского сенатора! Да они его никогда в жизни не оправдают, ведь это лишит их главного развлечения.

— Это означает гражданскую войну, — сказал Исаврик без всяких эмоций. — Поскольку мы такого не потерпим. Ты слышишь, Цицерон?

— Да, я тебя слышу, — ответил тот, быстро пробегая глазами свиток. — А кто из трибунов выдвинул обвинение?.. Лабиен, — сам ответил он на свой вопрос, прочитав подпись. — Один из людей Помпея. Обычно он не ввязывается в подобные склоки. Чего же хочет добиться Лабиен?

— Кажется, его дядя был убит вместе с Сатурнином, — презрительно произнес Гортензий. — И честь его семьи требует отмщения. Полная чушь. Все это затеяно только для того, чтобы Цезарь и его шайка смогли напасть на сенат.

— Итак, Цицерон, что ты предлагаешь делать? Мы голосовали за тебя, хотя у многих были сомнения.

— А чего вы от меня ждете?

— А ты как думаешь? Борись за жизнь Рабирия. Публично осуди этот злодейский умысел, а затем вместе с Гортензием защищай его перед народом.

— Да, это будет что-то новенькое, — сказал Цицерон, оглядывая своего всегдашнего противника. — Мы — и вдруг на одной стороне.

— Мне это нравится не больше, чем тебе, — холодно возразил Гортензий.

— Хорошо-хорошо, Гортензий. Не обижайся. Для меня будет большой честью выступить вместе с тобой в суде. Но не будем кидаться сломя голову в эту ловушку. Давайте подумаем, нельзя ли обойтись без суда.

— Каким образом?

— Я переговорю с Цезарем. Выясню, чего он хочет. Посмотрю, не сможем ли мы достичь соглашения. — При слове «соглашение» все три бывших консула одновременно стали возражать. Цицерон поднял руки. — Цезарю что-то нужно. Не произойдет ничего страшного, если мы выслушаем его условия. Это наш долг перед республикой. И это наш долг перед Рабирием.

— Я хочу домой, — жалобно сказал Рабирий. — Пожалуйста, отпустите меня домой.


Не позже чем через час мы с Цицероном вышли из дома. Снег скрипел и хлюпал под ногами, когда мы спускались по пустым улицам по направлению к городу. И опять мы были одни, во что сейчас мне трудно поверить; наверное, это была одна из последних прогулок Цицерона по Риму без телохранителя. Однако он поднял капюшон своего плаща, чтобы его не узнали. В ту зиму даже самые людные улицы не могли считаться безопасными.

— Они должны будут достичь соглашения, — сказал он. — Цезарю это может не нравиться, но выбора у него нет. — Неожиданно он выругался и поддел снег ногой. — Неужели весь мой консульский год будет таким, Тирон? Год, потраченный на то, чтобы метаться между патрициями и популярами в попытках не дать им разорвать друг друга на части?

Я ничего не смог ответить, и мы продолжили идти молча. Дом, в котором Цезарь жил в то время, располагался в какой-то степени под домом Цицерона, в Субуре. Дом принадлежал семье Цезаря уже больше века и, без сомнения, когда-то был совсем неплох. Но к тому времени, как его унаследовал Цезарь, квартал совершенно обнищал. Даже первозданный снег, на котором уже осел пепел костров и виднелись испражнения, выбрасываемые из окон, не скрывал, а подчеркивал запущенность узких улиц. Нищие протягивали дрожащие руки за подаянием, но денег у меня с собой не было. Я помню уличных мальчишек, которые забрасывали снежками старую, громко визжавшую публичную женщину, а раз или два нам попадались руки и ноги, торчавшие из сугробов. То были замерзшие останки несчастных, которые не пережили предыдущую ночь.

Именно здесь, в Субуре, Цезарь ждал, когда придет его день, — как гигантская акула, окруженная мелкими рыбешками, что надеются на крохи с ее стола. Его дом стоял в конце улицы сапожников, а с двух сторон от него возвышались здания с комнатами, сдаваемыми внаем, в семь-восемь этажей каждое. Замерзшее белье на веревках, протянутых между ними, делало их похожими на двух пьяниц, обнимавших друг друга над крышей дома Цезаря. У входа в одно из зданий парни устрашающего вида, числом около десяти, притопывали ногами вокруг железной жаровни. Пока мы ждали, когда нас впустят, я чувствовал на спине их жадные, недобрые взгляды.

— И это горожане, которые будут судить Рабирия, — пробормотал Цицерон. — Старику не на что надеяться.

Слуга забрал нашу верхнюю одежду и провел нас в атриум. Затем он пошел доложить своему хозяину о приходе Цицерона. Нам оставалось только изучать посмертные маски пращуров Цезаря. Странно, но среди его прямых предков было всего три консула: не слишком много для семьи, которая утверждала, что ведет свою историю от основания Рима и происходит от Венеры. Сама богиня любви была представлена небольшой бронзовой статуэткой. Хотя и необычайно тонкой работы, вещица была исцарапанной и ветхой — как и ковры, фрески, выцветшие вышивки и мебель; все говорило о гордом семействе, переживавшем нелучшие времена. У нас было достаточно времени, чтобы изучить эти ценности, переходившие из поколения в поколение, так как Цезарь все не появлялся.

— Этим человеком можно только восхищаться, — сказал Цицерон, обойдя комнату три или четыре раза. — Вот стою я, который завтра сделается самым могущественным человеком в Риме, а он пока не стал даже претором. Но мне приходится плясать под его дудку.

Через какое-то время я заметил, что за нами наблюдают. Из-за двери на нас внимательно смотрела девочка лет десяти — по всей видимости, дочь Цезаря. Я улыбнулся ей, и она быстро убежала в комнату. Через несколько минут из этой же комнаты появилась Аврелия, мать Цезаря. Узкие темные глаза и настороженно-внимательное выражение лица делали ее похожей на хищную птицу. Казалось, она излучает холодное гостеприимство. Цицерон знал ее много лет. Все три ее брата, Котты, достигли консульства; и если бы Аврелия родилась мужчиной, она также стала бы консулом, потому что была умнее и храбрее любого из них. Теперь же ей приходилось заботиться о положении сына. Когда умер ее старший брат, Аврелия повернула дело так, что Цезарь смог занять его место, как один из пятнадцати членов коллегии понтификов, — блестящий ход, и вы скоро поймете это.

— Цицерон, прости его за грубость, — сказала она. — Я напомнила ему, что ты здесь, но ведь ты его знаешь.

В коридоре послышались шаги, и мы увидели женщину, шедшую по коридору к двери. Она явно хотела проскочить незамеченной, однако у нее развязался шнурок. Прислонившись к стене, чтобы завязать его, — ее рыжеватые волосы были растрепаны — она виновато посмотрела в нашу сторону. Я не знаю, кто был больше смущен: Постумия — именно так звали женщину — или Цицерон, который много лет знал ее как жену своего ближайшего друга, законника и сенатора Сервия Сульпиция. Тем вечером она должна была присутствовать на обеде у Цицерона.

Цицерон быстро перевел взгляд на Венеру и притворился, что глубоко погружен в беседу:

— Прекрасная вещь. Это работа Мирона?

Он не поднимал глаз до тех пор, пока Постумия не ушла.

— Ты поступил весьма благовоспитанно, — одобрила Аврелия. — Я не упрекаю своего сына за его связи — мужчина есть мужчина, — но некоторые современные женщины бесстыдны сверх всякой меры.

— О чем вы шепчетесь?

Любимым приемом Цезаря и в войне, и в мире было неожиданно подкрасться сзади. Услышав его голос, похожий на скрипящий песок, мы все разом обернулись. Он и сейчас стоит у меня перед глазами — большой череп, неясно вырисовывающийся в тусклом свете дня. Люди постоянно спрашивают меня о нем: «Ты встречался с Цезарем? Каким он был? Расскажи, каким был великий бог Цезарь?» Что ж, я помню прежде всего удивительное сочетание твердости и слабости: мускулы солдата — и небрежно повязанная туника щеголя; острый запах пота, как после военных упражнений, — и сладкий аромат шафранового масла; безжалостное честолюбие, скрытое под неодолимым обаянием.

— Осторожнее с Аврелией, Цицерон, — продолжил он, появляясь из тени. — Как государственный деятель, она в два раза сильнее всех нас, вместе взятых, правда, мама?

Обняв мать сзади за талию, он поцеловал ее за ухом.

— Немедленно прекрати, — сказала Аврелия, освобождаясь и притворяясь недовольной. — Я уже достаточно поиграла в хозяйку. Где твоя жена? Негоже ей пропадать где-то без сопровождения. Как только она вернется, немедленно пошли ее ко мне. — Она учтиво кивнула Цицерону. — Мои наилучшие пожелания на завтрашний день. Стать в семье первым, кто достиг консульства, — это что-нибудь да значит.

— Правда ведь, Цицерон, — Цезарь с восхищением посмотрел на нее, — женщины в этом городе заслуживают гораздо большего уважения, чем мужчины. Твоя жена — хороший пример тому.

Намекал ли Цезарь на то, что хочет соблазнить Теренцию? Не думаю. Было бы легче завоевать самое непокорное галльское племя. Но я увидел, что Цицерон с трудом сдержался.

— Я здесь не для того, чтобы обсуждать женщин Рима, — заметил он. — Хотя лучшего знатока, чем ты, трудно найти.

— Тогда зачем ты здесь?

Цицерон кивнул мне, и я достал из своего футляра для свитков судебное предписание.

— Хочешь, чтобы я нарушил закон? — произнес Цезарь с улыбкой, возвращая мне свиток. — Я не могу его обсуждать. Ведь я буду судьей.

— Я хочу, чтобы ты оправдал Рабирия по всем этим статьям.

— Не сомневаюсь.

Цезарь кашлянул в своей обычной манере и убрал тонкую прядь волос за ухо.

— Послушай, Цезарь, — нетерпеливо сказал Цицерон. — Давай поговорим откровенно. Все знают, что трибуны получают приказы от тебя и Красса. Вряд ли Лабиен знал имя своего несчастного дяди до той минуты, когда ты назвал его. Что же касается Суры, то для него perduellio было разновидностью рыбы, пока ему не объяснили. Ты опять что-то замышляешь.

— Нет, правда, я не могу говорить о деле, которое буду судить.

— Признайся, цель всех этих обвинений — побольнее ужалить сенат.

— Все свои вопросы ты должен задать Лабиену.

— А я задаю их тебе.

— Хорошо, если ты настаиваешь. Я бы назвал это напоминанием сенату: если он будет и дальше унижать достоинство жителей Рима, убивая их представителей, то убитые будут отомщены, сколько бы времени на это ни потребовалось.

— И ты серьезно полагаешь, что сможешь укрепить достоинство людей, устрашая беспомощного старика? Я только что видел Рабирия. Он уже ничего не соображает — слишком стар. Даже не понимает, что происходит.

— Но если он ничего не понимает, его невозможно устрашить.

— Послушай, дорогой Гай, мы дружим уже много лет, — сказал Цицерон после долгого молчания, уже другим тоном. На мой взгляд, это было сильным преувеличением. — Могу я дать тебе дружеский совет, как старший брат младшему? Тебя ожидает блестящее будущее. Ты молод…

— Не так уж и молод. Мне сейчас на три года больше, чем было Александру Македонскому, когда он умер.

Цицерон вежливо засмеялся; он подумал, что Цезарь шутит.

— Ты молод, о тебе идет добрая слава, — продолжил он. — Зачем рисковать ею, вступая в подобное столкновение? Дело Рабирия не только настроит людей против сената, его смерть будет пятном на твоей чести. Сегодня это может понравиться толпе, но завтра все разумные люди отвернутся от тебя…

— Ну что же, я готов рискнуть.

— Ты понимаешь, что, как консул, я обязан защищать его?

— Это будет роковой ошибкой, Марк… Если позволишь, я тоже отвечу тебе как другу: подумай о том, кто выступит против тебя. Нас поддерживают народ, трибуны и половина преторов. Даже Антоний Гибрида, второй консул, на нашей стороне. И с кем же ты останешься? С патрициями? Но они тебя презирают. И выбросят тебя, как только ты перестанешь быть нужен им. На мой взгляд, у тебя есть только один выход.

— И какой же?

— Присоединиться к нам.

— Ах вот как! — у Цицерона была привычка держать себя за подбородок, когда он над чем-то размышлял. Какое-то время он смотрел на Цезаря. — И что под этим подразумевается?

— Надо поддержать наш закон.

— А что взамен?

— Я и мой двоюродный брат можем найти в своих сердцах толику снисхождения к бедняге Рабирию, учитывая его нынешнее состояние. — Тонкие губы Цезаря растянулись в улыбке, однако он продолжал пристально смотреть в глаза Цицерону. — Что ты скажешь на это?

Прежде чем тот успел ответить, в дом вернулась жена Цезаря. Некоторые говорили, что Цезарь взял в супруги эту женщину, которую звали Помпея, только по настоянию своей матери, — родственники Помпеи заседали в сенате. Однако в тот день я понял, что у нее есть куда более очевидные преимущества. Двадцати с чем-то лет, она была намного моложе мужа, и холодный воздух, подрумянивший щеки и шею, добавлял блеска ее большим серым глазам. Она обняла мужа, прижавшись к нему всем телом, как кошка, затем набросилась на Цицерона, хваля его речи и утверждая, что прочитала даже сборник его стихотворений. Я решил, что она пьяна. Цезарь смотрел на нее с изумлением.

— Мама хочет тебя видеть, — сказал он ей, на что она надула губы как ребенок. Тогда Цезарь приказал: — Давай, давай! И не делай кислое лицо. Ты же знаешь, какая она.

Он похлопал ее по заду, подталкивая в нужном направлении.

— Вокруг тебя так много женщин, Цезарь, — сухо заметил Цицерон. — Откуда они еще появятся?

— Боюсь, у тебя создастся неправильное мнение обо мне, — рассмеялся Цезарь.

— Мое мнение о тебе совсем не изменилось, уж поверь.

— Ну так что же, мы договорились?

— Все зависит от того, что содержится в твоем законе. До сих пор мы слышали только предвыборные призывы: «Землю безземельным!», «Еду голодным!». Мне нужны подробности. А также некоторые уступки.

Цезарь не ответил. Его лицо ничего не выражало. Наконец молчание затянулось настолько, что это стало неудобным. Цицерон вздохнул и повернулся ко мне.

— Темнеет, — сказал он. — Нам пора идти.

— Так быстро? И вы ничего не выпьете? Позвольте, я вас провожу. — Цезарь говорил со всей возможной любезностью — его манеры всегда были безукоризненными, даже когда он приговаривал человека к смерти. — Подумай о сказанном мной, — продолжил он, провожая нас по облупившемуся коридору. — Подумай, каким легким будет твой срок, если ты присоединишься к нам. Через год твое консульство закончится. Ты покинешь Рим. Будешь жить в наместничьем дворце. В Македонии ты заработаешь столько денег, что хватит на всю оставшуюся жизнь. После этого возвращайся домой, купи домик на берегу Неаполитанского залива. Изучай философию и пиши воспоминания. Иначе…

Слуга подошел к нам, чтобы помочь Цицерону надеть плащ, но мой хозяин отмахнулся от него и повернулся к Цезарю:

— «Иначе»? Что иначе? А если я к тебе не присоединюсь? Что тогда?

— Пойми, что это не направлено против тебя лично. — На лице Цезаря появилось удивленное выражение. — Мы не хотим причинить тебе зла. Более того, я хочу, чтобы ты знал: если лично тебе будет угрожать опасность, ты всегда можешь рассчитывать на мою защиту.

— Могу рассчитывать на твою защиту?

Я очень редко видел, чтобы Цицерон не мог подобрать слова для ответа. Но в этот холодный день, в этом мрачном и неухоженном доме, в этом убогом квартале, он изо всех сил пытался найти слова, которые выразили бы его чувства. Однако консулу это не удалось. Закутавшись в плащ, он вышел на улицу, в снег, под угрюмыми взглядами головорезов, которые все еще топтались у огня, и коротко попрощался с Цезарем.


— Я всегда могу рассчитывать на его защиту! — повторил Цицерон, когда мы стали взбираться на холм. — Да кто он такой, чтобы говорить со мной подобным образом!

— Он очень самоуверен, — вставил я.

— Самоуверен? Он словно считает меня своим клиентом!

День заканчивался, а с ним и год, быстро сходивший на нет, как зимние сумерки. В окнах домов зажигались лампы. Над нашими головами люди переговаривались друг с другом через улицу. От костров шел дым, и я чувствовал запах стряпни. На углах улицы благочестивые горожане выставляли маленькие тарелочки с медовыми пирожками — подношением местным богам. В те времена мы молились богам перекрестков, а не великому божеству Августу, и голодные птички слетались на это угощение, взлетая и опять садясь на края тарелок.

— Мне известить Катула и других? — спросил я.

— О чем? О том, что Цезарь согласен освободить Рабирия, если я предам его и остальных за их же спинами? И что я размышляю над его предложением? — Цицерон шел впереди; возмущение придавало ему сил. Я едва поспевал за ним. — Я смотрю, ты не делал заметок.

— Мне показалось, что это не совсем удобно.

— Ты всегда должен вести записи. С сегодняшнего дня ты обязательно должен записывать все, что говорится.

— Да, сенатор.

— Мы вступаем в опасные воды, Тирон. Каждая мель и каждое течение должны быть обозначены.

— Да, сенатор.

— Ты запомнил этот разговор?

— Полагаю, что да. Большую его часть.

— Хорошо. Запиши его, как только мы вернемся. Мне нужно это свидетельство. Но никому ни слова. Особенно при Постумии.

— Думаешь, она все-таки придет на обед?

— Конечно. Хотя бы для того, чтобы доложить своему любовнику. У нее совсем не осталось стыда. Бедный Сервий. Он так ею гордится.

Когда мы пришли домой, Цицерон направился наверх, чтобы переодеться, а я удалился в свою маленькую комнату и стал записывать все, что запомнил. Этот свиток лежит сейчас передо мной, когда я пишу эти воспоминания: Цицерон сохранил его среди своих тайных записей. Как и я, он пожелтел, сморщился и выцвел с годами. Однако его, как и меня, все еще можно понять, и, поднося свиток к глазам, я опять слышу дребезжащий голос Цезаря: «Ты всегда можешь рассчитывать на мою защиту».

Мне потребовалось больше часа, чтобы закончить работу. К этому времени собрались гости и начался обед. Закончив, я прилег на свою узкую кровать и еще раз обдумал все, что видел. Не побоюсь сказать, что мне было не по себе, так как природа не наделила меня должной нечувствительностью. Вся эта публичная жизнь мне не нравилась — я бы с большим удовольствием жил в загородном имении: моей мечтой было купить небольшой надел, чтобы удалиться туда и заняться писанием. Я даже скопил немного денег и в глубине души надеялся, что Цицерон даст мне вольную после избрания консулом. Но время шло, а он никогда об этом не заговаривал, и, достигнув сорока лет, я боялся, что так и умру рабом. Последняя ночь года всегда навевает печальные мысли. Двуликий Янус смотрит в прошлое и в будущее, и очень часто оба кажутся непривлекательными. В тот вечер мне было особенно грустно за себя.

В любом случае я не показывался Цицерону на глаза допоздна. Когда, по моим расчетам, обед уже был близок к концу, я подошел к двери и встал так, чтобы Цицерон меня видел. Комната, небольшая, но приятная, недавно была украшена фресками, призванными создавать впечатление, что обедающие находятся в саду Цицерона в Тускуле. Всего пришло девять человек, по три на каждое ложе, — превосходное число. Появилась Постумия, как и предсказал Цицерон, — в платье со свободным воротником, совершенно безмятежная, словно случившееся в доме Цезаря никак ее не касалось. Рядом с ней расположился ее муж Сервий, один из старейших друзей Цицерона и самый выдающийся законник Рима, что, несомненно, было истинным достижением в городе, где многие выбирали себе это занятие. В право погружаешься, точно в ледяную воду: расслабляешься, когда дело заканчивается, и заходишься дрожью, когда начинается новое. Сгорбленный от возраста Сервий стал слишком осторожным, в то время как Постумия оставалась красавицей. Он пользовался поддержкой в сенате и так же, как она, был очень честолюбив. Летом он сам хотел избираться в консулы, и Цицерон обещал ему свою поддержку.

Только один человек дружил с Цицероном дольше, чем Сервий, — Аттик. Он возлежал рядом со своей сестрой Помпонией, которая была в браке — несчастливом — с младшим братом Цицерона, Квинтом. Бедный Квинт, — казалось, он, как всегда, пытается найти забвение в вине. За столом присутствовал и Марк Целий Руф, ученик Цицерона, развлекавший присутствовавших нескончаемым потоком шуток и сплетен. Сам же Цицерон расположился между Теренцией и своей обожаемой Туллией. Видя, как он беззаботно смеется шуткам Руфа, никто не догадался бы, что ему пришлось столкнуться с трудностями. Но именно таково одно из качеств успешного государственного деятеля — держать в голове множество вещей и при необходимости переключаться с одной на другую. Иначе его жизнь становится невыносимой.

Через какое-то время Цицерон посмотрел на меня и кивнул.

— Друзья мои, — сказал он достаточно громко, чтобы быть услышанным в шуме застольной беседы. — Уже поздно, и Тирон пришел напомнить мне, что я должен закончить свою инаугурационную речь. Иногда я думаю, что консулом должен быть он, а я — только его слугой.

Все рассмеялись, и я почувствовал на себе взгляды присутствовавших.

— Дамы, — продолжил хозяин, — разрешите мне похитить ваших мужей на несколько минут.

Он вытер рот салфеткой, которую затем бросил на стол, встал и предложил руку Теренции. Та приняла ее с улыбкой, казавшейся особенно привлекательной, поскольку появлялась нечасто. Теренция выглядела как хрупкий зимний цветок, который неожиданно расцвел в лучах успеха Цицерона. Она отказалась от своей всегдашней бережливости и оделась так, как подобало жене консула и будущего наместника Македонии. Новое платье было расшито жемчугом, повсюду блестели только что приобретенные драгоценности, украшавшие шею, небольшую грудь, запястья, пальцы, темные локоны. Гости вышли; женщины направились в таблинум, а мужчины — в комнату для занятий. Хозяин приказал мне закрыть дверь, и улыбка удовольствия немедленно исчезла с его лица.

— В чем дело, брат? — спросил Квинт, в руках которого все еще был бокал с вином. — Ты выглядишь так, будто съел несвежую устрицу.

— Мне бы не хотелось портить этот прекрасный вечер, но у меня возникла неприятность. — Цицерон с угрюмым видом достал судебное предписание, направленное Рабирию, рассказал о приходе сенаторов и своем посещении Цезаря, а затем велел мне: — Прочитай, что сказал этот проходимец.

Я сделал, как было приказано, и когда дошел до последней части — предложения Цезаря, то увидел, как все четверо обменялись взглядами.

— Ну что же, — сказал Аттик. — Если ты отвернешься от Катула и его друзей после всех обещаний, которые дал им перед выборами, тебе действительно может понадобиться его защита. Такого они тебе никогда не простят.

— А если я сдержу слово и выступлю против закона популяров, Рабирия признают виновным, и я буду вынужден защищать его на Марсовом поле.

— Этого ни в коем случае нельзя допустить, — промолвил Квинт. — Цезарь совершенно прав. Ты обязательно проиграешь. Надо любой ценой добиться, чтобы его защищал Гортензий.

— Но это невозможно. Как глава сената, я не могу оставаться в стороне, когда распинают сенатора. Иначе что же я за консул?

— По крайней мере, живой консул, а не мертвый, — ответил Квинт. — Ведь если ты выступишь на стороне патрициев, то окажешься, поверь мне, в настоящей опасности. Даже сенат не будет единым, Гибрида об этом позаботится. Там, на скамейках, есть множество людей, которые ждут не дождутся твоего падения. И Катилина — первый из них.

— У меня есть мысль, — сказал молодой Руф. — Почему бы не вывезти Рабирия из города и не спрятать где-нибудь до тех пор, пока здесь все не утихнет?

— А мы сможем? — спросил Цицерон. Обдумав предложение, он покачал головой. — Я восхищен твоей храбростью, Руф, но ничего не выйдет. Если мы не отдадим Цезарю Рабирия, он легко может проделать то же самое с кем-нибудь другим — с Катулом или Исавриком, например. Ты представляешь, какими будут последствия?

Все это время Сервий внимательно изучал судебное предписание. У него были слабые глаза, и он держал свиток так близко к подсвечнику, что я испугался — не вспыхнет ли папирус?

— Perduellio, — пробормотал он. — Странное совпадение. В этом месяце я хотел предложить сенату отменить законодательный акт, касающийся perduellio. Я даже изучил все случаи, когда он применялся. Они все еще лежат на столе у меня дома.

— Может быть, именно там Цезарь и подхватил эту идею? — заметил Квинт. — Ты это с ним никогда не обсуждал?

— Конечно нет. — Сервий все еще водил носом по свитку. — Я с ним никогда не разговариваю. Этот человек — законченный негодяй. — Он поднял глаза и увидел, что Цицерон пристально смотрит на него. — В чем дело?

— Мне кажется, я знаю, как Цезарь узнал о perduellio.

— Как?

— Твоя жена была сегодня у Цезаря, — сказал Цицерон после некоторых колебаний.

— Чушь. С какой стати Постумия будет посещать Цезаря? Она его почти не знает. Сегодня она весь день провела у сестры.

— Я видел ее там. И Тирон тоже.

— Ну что ж, может, и так. Я уверен, что этому есть простое объяснение.

Сервий притворился, что продолжает читать. Через некоторое время он сказал низким и обиженным голосом:

— А я все никак не мог понять, почему ты не обсудил предложение Цезаря за столом. Теперь я все понимаю. Ты не хотел открыто говорить при моей жене — на тот случай, если она окажется в его кровати и все ему расскажет!

Всем было страшно неловко. Квинт и Аттик смотрели в пол, и даже Руф замолчал.

— Сервий, Сервий, старина, — сказал Цицерон, взяв его за плечи. — Я очень хочу, чтобы ты заменил меня на должности консула. Я тебе полностью доверяю. Не сомневайся в этом.

— Но ты оскорбил честь моей жены, а значит, нанес оскорбление и мне. Так зачем же мне твое доверие?

Он стряхнул руки Цицерона с плеч и с достоинством удалился из комнаты.

— Сервий! — позвал его Аттик, который не переносил подобных сцен. Однако бедняга уже вышел, а когда Аттик решил пойти за ним, Цицерон негромко сказал:

— Оставь его, Аттик. Ему надо говорить со своей женой, а не с нами.

Последовало долгое молчание. Я прислушивался — не донесутся ли из таблинума громкие голоса? — однако за дверью раздавался только шум от мытья посуды.

— Так вот почему Цезарь всегда опережает своих врагов… У него есть лазутчики во всех кроватях, — неожиданно рассмеялся Руф.

— Замолчи, — прервал его Квинт.

— Да будь проклят этот Цезарь! — неожиданно закричал Цицерон. — Нет ничего плохого в честолюбии. Я и сам честолюбив. Но его стремление к власти — это что-то запредельное. Ты смотришь ему в глаза, а кажется, будто глядишь в черную морскую бездну во время шторма. — Он уселся в кресло и начал пальцами выбивать дробь по подлокотнику. — У меня нет выбора. Но если я соглашусь на его условия, то смогу выиграть время. Они ведь работают над своим проклятым законом уже несколько месяцев.

— А что плохого в том, чтобы раздать пустующие земли беднякам? — спросил Руф, который, как и многие молодые люди, испытывал симпатию к популярам. — Ты же ходишь по улицам — люди действительно голодают.

— Согласен, — ответил Цицерон. — Но им нужна еда, а не земля. Чтобы обрабатывать землю, надо иметь знания и трудиться без устали. Хотел бы я увидеть, как те разбойники, которых я видел у дома Цезаря, будут обрабатывать землю с восхода до заката. Если наше пропитание будет зависеть от их труда, через год мы умрем от голода.

— Но Цезарь, по крайней мере, думает о них.

— Думает о них? Цезарь не думает ни о ком, кроме самого себя. Ты действительно веришь, что Красс, самый богатый человек в Риме, беспокоится о бедняках? Они хотят устроить благотворительную раздачу земли — причем им самим это ничего не будет стоить, — чтобы создать себе полчище приверженцев, которые обеспечат им вечную власть. Красс уже давно смотрит в сторону Египта. Одним богам ведомо, что нужно Цезарю, — не удивлюсь, если весь мир. Беспокоятся!.. Воистину, Руф, иногда ты говоришь как молодой дурак. Что ты изучил, приехав в Рим? Только правила азартных игр и местоположение публичных домов?

Вряд ли Цицерон хотел, чтобы его слова прозвучали так грубо, но они подействовали на Руфа как удар кнута. Когда он отвернулся, в его глазах стояли слезы, и не от обиды, а от гнева. Он давно уже перестал быть тем очаровательным подростком, которого Цицерон некогда взял себе в ученики, и превратился в молодого человека со все возраставшим честолюбием, — к сожалению, Цицерон этого не заметил. Руф больше не принимал участия в обсуждении, хотя оно продолжалось еще какое-то время.

— Тирон, — обратился ко мне Аттик. — Ты был в доме Цезаря. Как думаешь, что должен сделать твой хозяин?

Я ждал этого — на таких внутренних советах ко мне всегда обращались напоследок, и я неизменно готовил ответ.

— Думаю, что, согласившись с предложением Цезаря, мы сможем добиться кое-каких изменений в законе. И это можно будет представить патрициям как нашу победу.

— А затем, — задумчиво сказал Цицерон, — если они не согласятся на изменения, это будет только их вина, и я освобожусь от своих обязательств. Что ж, не так плохо.

— Молодец, Тирон! — объявил Квинт. — Как всегда, ты самый умный в этой комнате. — Он нарочито зевнул. — Пойдем, брат. — С этими словами он поднял Цицерона с кресла. — Уже поздно, а тебе завтра выступать. Ты должен выспаться.

Когда мы дошли до прихожей, в доме уже все стихло. Теренция и Туллия ушли спать. Сервий и его жена уехали домой. Помпония, ненавидевшая государственные дела, отказалась ждать супруга и уехала вместе с ними, как сказал нам слуга. На улице ждали двое рабов с носилками Аттика. Снег блестел в лунном свете. Где-то в самом сердце города раздался знакомый крик ночного сторожа, провозгласивший наступление полуночи.

— С Новым годом, — сказал Квинт.

— И с новым консулом, — добавил Аттик. — Молодец, Цицерон. Я горжусь тем, что я твой друг.

Они пожимали ему руку и хлопали по спине, и я заметил, что Руф делает то же самое, однако без особого воодушевления. Теплые поздравления прозвучали в холодном ночном воздухе и смолкли. А Цицерон стоял и махал вслед носилкам, пока те не скрылись за поворотом. Когда он повернулся, чтобы вернуться в дом, то слегка споткнулся и попал ногой в кучу снега, которую нанесло около порога. Вытащив мокрую ногу, он отряхнул ее и негромко выругался. Меня так и подмывало сказать, что это тоже знак, однако я благоразумно промолчал.

III

Не знаю, как церемонии проходят теперь, когда высшие магистраты — это не более чем мальчики на побегушках у божественного Августа, а во времена Цицерона первым, кто приходил к консулу в день его вступления в должность, был член коллегии авгуров.

Поэтому перед рассветом Цицерон вместе с Теренцией и детьми расположился в атриуме, ожидая авгура. Мой хозяин плохо спал — я слышал, что он ходит по комнате прямо надо мной; так он делал всегда, когда размышлял. Однако его способность к быстрому восстановлению была невероятна, и утром он выглядел полностью отдохнувшим и готовым и стоял вместе с семьей, как олимпиец, который всю жизнь упражнялся ради единственного забега и наконец собрался совершить его.

Когда все было готово, я подал сигнал привратнику, и он открыл двери, чтобы впустить пуллариев, хранителей священных петухов, — с полдесятка худосочных мужчин, которые сами напоминали цыплят. Вслед за ними появился авгур, стуча по полу своим посохом: истинный великан в конической шапке и ярком пурпурном плаще. Маленький Марк закричал, увидев, как он идет по проходу, и спрятался за юбку матери. В тот день авгуром был Квинт Цецилий Метелл Целер. Я скажу о нем несколько слов, так как он сыграл непоследнюю роль в жизни Цицерона. Целер только что вернулся с войны на Востоке — настоящий солдат и даже герой войны, сумевший отбить нападение превосходящих сил противника на свой зимний лагерь. Он служил под началом Помпея Великого и, по чистой случайности, был женат на сестре Помпея, что, естественно, ни в коем случае не помешало продвижению Целера по служебной лестнице. Правда, это было не важно. Он был Метеллом, и через несколько лет ему самому предстояло стать консулом; в тот день он должен был принести клятву как новоизбранный претор. Его женой была печально известная красавица из семьи Клавдиев. В общем, ни у кого не имелось связей лучше, чем у Метелла Целера, да и сам он был далеко не дурак.

— Избранный консул, желаю тебе доброго утра, — прорычал он громовым голосом, будто обращался к своим легионерам на церемонии поднятия флага. — Наконец наступил этот великий день. Что же он принесет нам, хотел бы я знать?

— Но ведь авгур — ты, Целер. Вот ты мне и расскажи.

Целер откинул голову и рассмеялся. Позже я узнал, что он верил в предсказания не больше, чем Цицерон, а его членство в коллегии авгуров было всего лишь государственной необходимостью.

— Я могу предсказать только одно: легким этот день не будет. Когда я проходил мимо храма Сатурна, там уже собралась толпа. Кажется, ночью Цезарь и его дружки вывесили свой великий закон. Какой же он все-таки негодяй!

Я стоял прямо за Цицероном и не мог видеть его лица, но по тому, как напряглись его плечи, я понял, что известие насторожило моего хозяина.

— Ну хорошо, — сказал Целер, наклоняясь, чтобы солнце не светило ему в глаза. — Где твоя крыша?

Цицерон повел авгура к лестнице, и, проходя мимо меня, прошептал сквозь зубы:

— Немедленно выясни, что происходит. Возьми с собой помощников. Я должен знать каждую статью этого закона.

Я приказал Сосифею и Лаврее идти вместе со мной, Сопровождаемые парой рабов с фонарями, мы побрели вниз по холму.

В темноте было трудно найти дорогу, а земля была скользкой от снега. Но когда мы вошли на форум, то увидели впереди несколько огней и направились к ним. Как и сказал Целер, закон был вывешен на обычном месте, возле храма Сатурна. Несмотря на ранний час и холод, несколько десятков граждан собралось около храма — им не терпелось прочитать закон. Он был очень длинным — несколько тысяч слов — и занимал шесть больших досок. Закон предлагался от имени трибуна Рулла, хотя все знали, что его сочинили Цезарь и Красс. Я разделил его на три части — Сосифей отвечал за начало, Лаврея за концовку, а себе я оставил середину.

Работали мы быстро, не обращая внимания на людей, которые жаловались, что мы закрываем им обзор, но, когда закончили, уже наступило утро и начался первый день нового года. Даже не прочитав всего закона, я понял, что он доставит много неприятностей Цицерону. Государственные земли в Кампании подвергались отчуждению и превращались в пять тысяч наделов. Особый совет из десяти человек — децемвиров — решал, кто что получит, и наделялся правом самостоятельно, в обход сената, поднимать налоги за границей и продавать дополнительные участки земли в Италии по своему усмотрению. Патриции, как предполагалось, будут возмущены, а время обнародования закона — накануне инаугурационной речи Цицерона — было выбрано так, чтобы оказать наибольшее давление на будущего консула.

Когда мы вернулись домой, Цицерон все еще был на крыше, где он впервые сел в свое курульное кресло, вырезанное из слоновой кости. Наверху было очень холодно, на плитке и парапете все еще лежал снег. Новоизбранный консул был закутан в плащ почти до подбородка, на голове у него была непонятная шапка из меха кролика, чьи уши закрывали его собственные. Целер стоял рядом, а пулларии собрались вокруг него. Он расчерчивал небо своим скипетром, высматривая птиц или молнии. Однако небо было чистым и спокойным — было очевидно, что он терпит неудачу. Как только Цицерон увидел меня, он схватил дощечки руками в перчатках и начал быстро просматривать их. Деревянные рамки стучали друг о друга, пока он просматривал табличку за табличкой.

— Это что, закон популяров? — спросил, поворачиваясь к нему, Целер, которого привлек стук табличек.

— Именно, — ответил Цицерон, просматривая написанное с невероятной быстротой. — Трудно придумать закон, который разделит страну сильнее, чем этот.

— Тебе придется упомянуть его в твоей речи? — спросил я.

— Конечно. А зачем, как ты думаешь, они показали его именно сейчас?

— Да, время выбрано очень удачно, — сказал авгур. — Новый консул. Первый день в должности. Никакого военного опыта. Ни одного известного семейства, которое поддерживало бы его. Они проверяют тебя на крепость, Цицерон.

С улицы послышались крики. Я перегнулся через парапет. Собирались люди, намеренные проводить Цицерона к месту инаугурации. На другом конце долины в утреннем воздухе явственно проступали очертания храмов Капитолия.

— Что это было, молния? — спросил Целер у ближайшего хранителя священных птиц. — Надеюсь, что так, а то мои яйца уже отваливаются.

— Если ты видел молнию, — ответил хранитель, — значит это действительно была молния.

— Ну хорошо. Молния, да еще и на левой стороне небосклона. Запиши это, сынок. Поздравляю тебя, Цицерон. Это знак благосклонности богов. Можем отправляться.

Однако Цицерон будто не слышал его. Он неподвижно сидел в кресле и неотрывно смотрел вдаль. Проходя мимо, Целер положил руку на его плечо:

— Мой двоюродный брат Квинт Метелл передает тебе привет и робко напоминает, что он все еще за городской стеной и ожидает своего триумфа, который ты обещал ему в обмен на его голоса. Так же как и Лициний Лукулл. Не забывай, что за ними стоят сотни ветеранов, которых легко можно собрать. Если дело дойдет до гражданской войны — а все идет к этому, — именно они смогут войти в город и навести порядок.

— Благодарю тебя, Целер. Ввод солдат в Рим — это, конечно, лучший способ избежать гражданской войны.

Цицерон думал, что отпускает саркастическое замечание, но сарказм отскакивает от Целеров, как детская стрела от металлического панциря. Авгур покинул крышу с неповрежденным чувством собственного достоинства. Я спросил у Цицерона, чем ему помочь.

— Напиши мне новую речь, — мрачно ответил он. — И оставь меня одного.

Я сделал, как он просил, и спустился вниз, стараясь не думать о задаче, которая стояла перед ним: выступить без подготовки перед шестью сотнями сенаторов относительно закона, который он только что увидел, зная наперед: все, что он скажет, вызовет недовольство у той или иной партии в сенате. Одного этого было достаточно, чтобы у меня испортилось пищеварение.

Дом быстро заполнялся не только клиентами Цицерона, но и людьми с улицы, желавшими поздравить его. Цицерон приказал не экономить на инаугурации, а когда Теренция заводила разговор о расходах, он с улыбкой отвечал: «Македония заплатит». Поэтому каждый, кто входил в дом, получал в подарок несколько фиг и горшочек меда. Аттик, предводитель всадников, привел за собой множество представителей своего сословия, поддерживавших Цицерона; всех их, вместе с ближайшими сторонниками Цицерона в сенате, возглавляемыми Квинтом, препроводили в таблинум и предложили горячее вино. Сервия среди них не было. Я сообщил Квинту и Аттику, что закон популяров уже вывешен и все выглядит очень плохо.

Гостеприимством Цицерона также пользовались наемные флейтисты, тимпанщики и кимвальщики, плясуны, представители городских кварталов и триб. Здесь же присутствовали должностные лица, окружавшие консула: писцы, толкователи знамений, переписчики и глашатаи из казначейства и, наконец, двенадцать ликторов, которых сенат предоставил для охраны высшего магистрата. Не хватало только того, кто должен был играть главную роль в этом представлении, и мне все сложнее было объяснять его отсутствие: к этому времени все уже знали о законе и хотели знать, что собирается делать Цицерон. Я отвечал, что хозяин пока беседует с авгуром и скоро спустится. Теренция, закованная в свои новые драгоценности, прошипела мне, что я должен взять дело в свои руки, прежде чем дом окончательно растащат. Я взял на себя смелость послать двух рабов на крышу за курульным креслом, велев им сказать Цицерону, что символ его власти будут нести впереди процессии и поэтому кресло следует принести вниз: объяснение, которое вполне соответствовало действительности.

Это сработало, и вскоре Цицерон спустился — я с облегчением заметил, что он снял свою заячью шапку. Его появление сопровождалось пронзительными криками толпы, где многие были уже навеселе от подогретого вина. Консул передал мне таблички, на которых был записан закон, и шепотом приказал мне захватить их с собой. Затем он уселся в кресло, сделал приветственный жест и попросил всех служителей казначейства поднять руку. Таких набралось около двадцати человек. Невероятно, но в то время это были чуть ли не все люди, которые управляли Римской империей из ее главного города.

— Граждане, — сказал Цицерон, положив руку мне на плечо. — Это Тирон, который служит моим письмоводителем с тех времен, когда я не был даже сенатором. Вы должны относиться к его распоряжениям как к моим собственным. Любой вопрос, который вы хотели бы обсудить со мной, вы можете обсудить с ним. Устным отчетам я предпочитаю письменные. Я рано встаю и поздно ложусь. Я не потерплю взяток или продажности в каком бы то ни было виде, а также сплетен. Если вы совершили ошибку, не бойтесь сказать мне о ней, но сделайте это быстро. Запомните все это, и мы хорошо сработаемся. А теперь — за дело!

После этой короткой речи, которая заставила меня покраснеть, ликторам были вручены новые розги, и каждый из них получил кошелек с деньгами. Затем с крыши наконец спустили курульное кресло и показали его толпе. Послышались охи и ахи вместе с рукоплесканиями, и неудивительно — кресло было вырезано из нумидийской слоновой кости и стоило более ста тысяч сестерциев («Македония заплатит!»). Потом все выпили еще немного — даже маленький Марк сделал глоток из костяного кубка, — заиграли флейты, и мы пустились в долгий путь через весь город.

Было все еще очень холодно. Однако солнце уже взошло, и его лучи раскрасили золотом крыши домов. Рим испускал такое непорочное сияние, которого я никогда не видел. Цицерон шествовал рядом с Теренцией, за ними шагала Туллия со своим женихом Фруги. Квинт нес на плечах Марка, а по обеим сторонам консульского семейства шли сенаторы и всадники, одетые в белоснежные одежды. Пели флейты, били барабаны, извивались танцоры. Жители города стояли вдоль улиц и свешивались из окон, чтобы не пропустить шествия. Многие хлопали в ладоши и выкрикивали благопожелания, однако — надо честно признаться — кое-где слышались недовольные крики. Они раздавались в беднейших районах Субуры, когда мы проходили по Аргилету, направляясь на форум. Цицерон кивал направо и налево, а иногда приветственно поднимал правую руку, и все же лицо его было угрюмым; я знал, что он постоянно обдумывает свои следующие шаги. Аттик и Квинт несколько раз пытались с ним заговорить, но он отмахнулся от них, желая остаться один на один со своими мыслями.

Форум был уже полон людей. Пройдя мимо ростр и пустого здания сената, мы наконец стали взбираться на Капитолийский холм. Над храмами курился дым от жертвенных костров. Я чувствовал запах горящего шафрана и слышал низкое мычание быков, ожидающих своей очереди на заклание. Когда мы подошли к Арке Сципиона, я оглянулся. Внизу лежал Рим — его холмы и долины, башни и храмы, портики и дома, покрытые белым сверкающим снегом, как невеста, ожидающая жениха.

На Капитолийской площади мы увидели сенаторов, которые в ожидании избранного консула выстроились перед храмом Юпитера. Меня вместе с членами семьи и слугами провели на деревянный помост, воздвигнутый для зрителей. Звук трубы эхом отразился от стен храма, и все сенаторы как один повернулись, чтобы увидеть, как Цицерон проходит через их ряды. Раскрасневшиеся на морозе, они провожали консула алчными взглядами. Среди них были те, которые никогда не избирались и знали, что их никогда не изберут; и те, которые жаждали быть избранными, но боялись проиграть; и те, кто уже был консулом и продолжал верить, что должность принадлежит ему по праву. Гибрида, второй консул, уже стоял у ступеней, ведущих к храму, крыша которого, казалось, расплавилась в ярком свете зимнего солнца. Не поприветствовав друг друга, два новоизбранных консула поднялись по ступеням на алтарь, где возлежал на носилках великий понтифик Метелл Пий, слишком старый и больной, чтобы стоять. Пия окружали шесть девственниц-весталок и еще четырнадцать понтификов. Я легко нашел глазами Катула, который перестроил этот храм от имени сената и чье имя теперь красовалось над входом («Более велик, чем Юпитер», — говорили про него некоторые остряки). Рядом с ним стоял Исаврик. Я также узнал Сципиона Назику, приемного сына Пия, и Юния Силана, мужа Сервилии, умнейшей женщины Рима. Немного в стороне я заметил широкоплечую фигуру Цезаря, выделявшуюся своими жреческими одеяниями. К сожалению, я был слишком далеко, чтобы уловить выражение на его лице.

Установилась долгая тишина. Затем опять раздались звуки трубы. На алтарь вывели громадного белого быка, рога которого были украшены красными лентами. Цицерон закрыл голову полой плаща и громко, по памяти, произнес государственную молитву. В ту секунду, когда он закончил, служитель, стоявший рядом с быком, нанес тому такой удар молотом, что хруст ломающихся костей несколько раз отразился от стен храма. Бык упал на бок, и когда служитель вскрыл его живот и достал желудок, перед моими глазами появилось тело убитого мальчика. Внутренности быка оказались на алтаре еще до того, как несчастное животное испустило дух. Раздался стон толпы, истолковавшей конвульсии быка как дурной знак, но, когда предсказатели показали печень животного Цицерону, они заметили, что та пророчит необыкновенно благоприятное будущее. Пий, который все равно ничего не видел, слабо кивнул в знак согласия, внутренности бросили в огонь, и церемония закончилась. В чистом морозном воздухе в последний раз разнесся звук трубы, раздались рукоплескания, и Цицерон стал консулом.


По обычаю, первое заседание сената в новом году проходило в храме Юпитера. Кресло Цицерона поставили на возвышение прямо под изваянием отца всех богов. Никому из жителей, независимо от знатности, не разрешалось присутствовать на заседании, если только он не был сенатором. Но так как Цицерон приказал мне записывать все, что говорится на заседании, — впервые за всю историю сената, — мне было позволено сидеть рядом с ним во время прений. Вы, наверное, поймете мои ощущения, когда я шагал следом за ним по широкому проходу между деревянными скамьями. Сенаторы в белых одеждах шли за нами, а их приглушенные разговоры напоминали звуки прибоя. Кто читал популярский закон? Кто-нибудь говорил с Цезарем? Что скажет Цицерон?

Когда новый консул дошел до своего возвышения, я повернулся, чтобы понаблюдать, как люди, многих из которых я хорошо знал, занимают места на скамьях. По правую руку от кресла консула разместилась патрицианская партия — Катул, Исаврик, Гортензий и другие; по левую собрались те, кто поддерживал популяров, во главе с Цезарем и Крассом. Я поискал глазами Рулла, от чьего имени был внесен закон, и увидел его вместе с другими трибунами. Еще совсем недавно он был одним из богатых молодых прожигателей жизни, но сейчас носил одежду бедняка и даже отрастил бороду, для того чтобы подчеркнуть свои популярские симпатии. Затем я увидел Катилину, расположившегося на передней скамье, предназначенной для преторов. Он вытянул ноги и широко раскинул мускулистые руки. На его челе отражались мрачные мысли. Несомненно, он думал о том, что, если бы не Цицерон, в консульском кресле сидел бы он сам. Его приверженцы расселись позади него — такие люди, как банкрот Курий и невероятно толстый Кассий Лонгин, один занимавший два места, рассчитанных на обычных людей.

Мне очень хотелось узнать, кто присутствует на церемонии и как они себя ведут, так что я отвел взгляд от Цицерона, а когда повернулся к нему, он исчез. Я подумал, что, может быть, хозяин вышел на улицу: случалось, его рвало, когда он тревожился перед важным выступлением. Но когда я заглянул за возвышение, то увидел: скрывшись от взглядов присутствующих, он что-то взволнованно обсуждает с Гибридой. Он смотрел прямо в налитые кровью голубые глаза собеседника, правой рукой держал его за плечо, а левой неутомимо размахивал. Гибрида медленно кивал головой в знак согласия, будто понимал, что́ говорит Цицерон. Наконец на лице второго консула появилась улыбка. Цицерон отпустил его, они пожали друг другу руки, а затем вышли из своего укрытия. Гибрида отправился на свое место, а хозяин быстро спросил меня, не забыл ли я таблички с законом. Услышав утвердительный ответ, он произнес:

— Хорошо, пожалуй, начнем.

Я занял свое место у подножия возвышения, открыл табличку, достал стилус и приготовился начать запись заседания сената. Еще два писца, которых я подготовил сам, сели в противоположных углах зала, чтобы заняться тем же самым: после заседания мы собирались сравнить три записи и свести их в одну. Я все еще не представлял себе, что собирается делать Цицерон. Я знал, что он много дней готовил речь с призывом к согласию, однако это оказалось так сложно, что он выбрасывал один черновик за другим. Никто не мог сказать, как он отнесется к предложенному закону. Казалось, ожидание сгустилось до предела. Когда Цицерон поднялся на возвышение, разговоры мгновенно смолкли. Все сенаторы наклонились вперед, чтобы не пропустить ни слова.

— Граждане, — начал он тихим голосом, как делал всегда во время публичных выступлений. — Существует обычай, согласно которому люди, выбранные на эту высокую должность, обязаны произнести смиренную речь, вспоминая своих предков, которые также достигли этих высот, и выразить надежду, что не посрамят их памяти. Я рад сообщить, что в моем случае проявить смирение невозможно. — (Раздался смех.) — Я — новый человек. И я обязан своим избранием не семье, не имени, не богатству, не военным подвигам, но жителям Рима. И пока я нахожусь на этой должности, я всегда буду народным консулом.

Голос Цицерона был великолепным орудием, обладая богатым звучанием и легким намеком на заикание: помеха, из-за которой каждое слово казалось выстраданным и поэтому особенно ценным; его слова звучали в тишине как послание самого Юпитера. Было принято, что свежеизбранный консул сначала заводит речь о войске. Громадные резные орлы смотрели на него с потолка. Он стал превозносить достижения Помпея и восточных легионов так искусно, как только был способен, зная, что его слова будут переданы Помпею со всей возможной быстротой и великий военачальник внимательно обдумает их. Сенаторы выражали свою поддержку топотом и криками, ибо все присутствующие знали, что Помпей — самый могущественный человек на свете, и никто, даже его завистники среди патрициев, не хотел, чтобы кто-нибудь заметил его недостаточную почтительность по отношению к полководцу.

— Помпей защищает нашу республику на внешних рубежах, а мы должны выполнять свой долг здесь, в Риме, — продолжил Цицерон. — Мы должны стоять на страже ее чести, мудро управляя ее движением по пути к внутреннему единению. — Он на мгновение остановился. — Вы знаете, что сегодня, еще до восхода солнца, закон, предложенный трибуном Сервилием Руллом, которого все мы так долго ждали, был вывешен на форуме. Едва услышав об этом, я послал несколько переписчиков, велев, чтобы они принесли мне копию этого закона. — Консул протянул руку, и я вложил в нее три восковые таблички. Моя рука дрожала, он же был невозмутим. — Вот этот закон, и я заверяю вас, что изучил его со всей тщательностью, на которую способен, принимая во внимание сегодняшние обстоятельства. И я пришел к твердому убеждению…

Он замолчал и внимательно посмотрел на тех, кто присутствовал в зале: на Цезаря, сидевшего на второй скамье и смотревшего на консула безо всякого выражения, на Катула и других бывших консулов из патрициев, занимавших скамью напротив него.

— …Что это меч, который нам предлагают вонзить в самое сердце республики!

Его слова вызвали настоящий взрыв: крики гнева и пренебрежительные жесты со стороны популяров и низкий, мощный гул одобрения со стороны патрициев.

— Меч, — повторил Цицерон. — С длинным лезвием. — Он открыл первую табличку. — Глава первая, страница первая, строка первая. Выборы децемвиров…

Итак, покончив с изъявлениями чувств и хождением вокруг да около, он перешел сразу к сути, то есть к вопросу о власти.

— Кто предлагает кандидатов в члены совета десяти? — спросил он. — Рулл. Кто определяет состав выборщиков? Рулл. Кто собирает этих выборщиков? Рулл…

Сенаторы из числа патрициев вслед за ним стали называть имя несчастного трибуна после каждого вопроса.

— Кто объявляет итоги?

— Рулл! — разнеслось под крышей храма.

— Кто единственный точно будет в совете?

— Рулл!

— Кто написал этот закон?

— Рулл!

Сенаторы захлебнулись смехом в восторге от своего собственного остроумия, в то время как бедняга Рулл покраснел и стал вертеть головой, точно кого-то искал. Цицерон продолжал в том же духе около получаса, разбирая закон по статьям, цитируя его, высмеивая, уничтожая с такой яростью, что сенаторы рядом с Цезарем и на скамье трибунов становились все мрачнее и мрачнее.

Невозможно было представить себе, что в распоряжении Цицерона имелся только час, чтобы собраться с мыслями. Он представил закон как атаку на Помпея, который не мог участвовать заочно в выборах в совет десяти, и как попытку восстановления монархии: под видом децемвиров готовят, мол, будущих царей. Он обильно цитировал закон:

— «Децемвиры смогут размещать поселенцев в любых городах и местностях по своему усмотрению и передавать им земли по своему выбору». — В его устах невыразительные предложения звучали как призыв к тирании. — А что потом? Какие поселения появятся в этих местах? Как все это будет работать? Рулл говорит: «В этих местах будут созданы колонии». Но где именно? И какие люди будут там жить? Ты что думаешь, Рулл, мы отдадим тебе в руки — и в руки тех, кто придумал этот порядок, — он указал на Цезаря и Красса, — всю беззащитную Италию, чтобы вы могли укрепить ее при помощи гарнизонов, занять ее при помощи колоний и управлять ею, скованной по рукам и ногам?

С патрицианских скамей послышались крики: «Нет!», «Ни за что!». Цицерон вытянул руку и отвел от нее глаза в классическом жесте отрицания.

— Я буду постоянно и безжалостно бороться со всем этим. И я не позволю в свое консульство претворить в жизнь злоумышления против республики, которые давно вынашивают эти люди. Я решил провести свой консульский год так, чтобы сохранить достоинство и свободу. Я никогда не использую свое нынешнее положение для получения личной выгоды в виде провинций, почестей или других преимуществ, которые не будут одобрены народом Рима.

Он замолчал, чтобы усилить впечатление от этих слов. Я писал, наклонив голову, но, услышав такое, быстро взглянул на него. «Я никогда не попытаюсь получить провинцию в свое распоряжение». Он действительно это сказал? Я не верил своим ушам. Когда до сенаторов дошел смысл этих слов, они стали перешептываться.

— Да, — сказал Цицерон. — Ваш консул сегодня, первого января, в переполненном сенате объявляет о том, что, если республика останется неизменной и не возникнет неодолимой опасности, он никогда не станет наместником провинции.

Я посмотрел через проход туда, где сидел Квинт. Тот выглядел так, словно проглотил осу. Македония — олицетворение богатства и роскоши, свободы от необходимости выступать в судах до конца жизни — исчезла, как сон.

— У нашей республики есть множество невидимых ран, — заявил Цицерон торжественным голосом, к которому прибегал всегда во время выступлений. — Недостойные люди готовят изощренные заговоры. Однако нам ничто не угрожает извне. Нам не надо бояться никакого царя, племени или народа. Зло — здесь, внутри городских стен. Это внутреннее, домашнее зло. И каждый из нас должен бороться с ним всеми своими силами. Если вы обещаете мне свою поддержку в моей борьбе за достоинство нашей страны, я осуществлю величайшую мечту республики: чтобы государство вновь, после долгого перерыва, обрело мощь и влияние, завоеванные нашими предками.

С этими словами он сел.

Да, это было выдающееся выступление, построенное в соответствии с первым законом риторики, который вывел Цицерон: в каждой речи должен содержаться хотя бы один сюрприз. Но сенаторов ждало новое потрясение. По обычаю, первый консул передавал слово сотоварищу, чтобы тот высказал свое мнение.

Рукоплескания большинства и улюлюканье сторонников Цезаря и Катилины еще не утихли, когда Цицерон выкрикнул:

— Перед сенатом выступит Антоний Гибрида!

Гибрида, который сидел на передней скамье, ближайшей к Цицерону, боязливо посмотрел на Цезаря и встал:

— Этот закон, который предложил Рулл, судя по тому, что я успел прочитать, для республики вещь не очень хорошая. — Он пару раз молча открыл и закрыл рот. — Поэтому я против него, — закончил он и резко сел.

После секундной тишины в сенате поднялся оглушительный шум, в котором были слышны издевательство, гнев, радость, смятение. Стало ясно, что Цицерон только что одержал выдающуюся победу, ведь все были уверены, что Гибрида станет на сторону его соперников-популяров. Сейчас же он совершил полный разворот, по очевидной причине: раз Цицерон отказался от провинции, Македония будет принадлежать ему. Сенаторы-патриции, сидящие за его спиной, наклонялись, хлопали Гибриду по спине, язвительно поздравляли его. Он пытался увернуться от похлопываний и поглядывал на своих бывших друзей. Казалось, что Катилина ошеломлен, будто Гибрида на его глазах превратился в каменную статую. Что касается Цезаря, то он сидел, откинувшись на спинку скамьи, сложив руки на груди, глядя в потолок и изредка улыбаясь, меж тем как в зале продолжалось безумие.


Окончание заседания стало прямой противоположностью его началу. Цицерон прошелся по списку преторов, а затем стал спрашивать у бывших консулов, что они думают о законе. Мнения разделились в соответствии с принадлежностью к той или иной партии. Цицерон даже не стал спрашивать мнения Цезаря: тот был слишком молод и не получил еще ни одного империя. Единственное угрожающее заявление сделал Катилина.

— Ты назвал себя народным консулом, — сказал он Цицерону, когда до него дошла очередь. — Посмотрим, что скажет народ.

Но в этот день победу одержал новый консул. Когда день закончился и Цицерон объявил о перерыве в заседаниях до окончания Латинских празднеств, патриции вывели его из храма и проводили до дома так, будто он был одним из них, а не презираемым ими «новым человеком».

Переступая порог своего дома, Цицерон пребывал в прекрасном настроении. Ничто так не радует государственного мужа, как возможность застать своего противника врасплох. Все только и говорили о том, как Гибрида переметнулся в другой лагерь. Правда, Квинт был взбешен, и, когда из дома ушли последние посетители, он набросился на своего брата с яростью, которой я в нем не подозревал. Происшествие тем более неприятное, что при этом присутствовали Аттик и Теренция.

— Почему ты не переговорил ни с кем из нас, прежде чем отказаться от своей провинции?

— А зачем? Важен итог. Ты же сидел напротив них. Как тебе показалось, кому было хуже — Цезарю или Крассу?

Но Квинт не позволил увести разговор в сторону:

— Когда ты это решил?

— Честно говоря, я думал об этом с той минуты, как мне досталась Македония.

Услышав такой ответ, Квинт воздел руки в отчаянии:

— Хочешь сказать, что, когда мы говорили прошлым вечером, ты уже все для себя прояснил?

— Почти что так.

— Но почему ты ничего не сказал нам?

— Прежде всего, я знал, что ты с этим не согласишься. Кроме того, оставалась очень небольшая вероятность того, что Цезарь предложит закон, который я смогу поддержать. И наконец, я могу делать со своей провинцией все, что посчитаю нужным.

— Нет, Марк, это касается не только тебя, но и всех нас. Как мы расплатимся с долгами без доходов от Македонии?

— Ты хочешь спросить, откуда возьмутся деньги на твою подготовку к преторским выборам нынешним летом?

— Это нечестно!

Цицерон взял Квинта за руку:

— Брат, выслушай меня. Ты станешь претором. И получишь этот пост не за взятки, а потому, что принадлежишь к семье Цицеронов, что сделает твой триумф еще приятнее. Ты должен понять, что мне было необходимо разорвать связь Гибриды с Цезарем и трибунами. Моя единственная надежда провести республику через все эти бури — единство сената. Я не могу допустить, чтобы мой сотоварищ плел заговор за моей спиной. Поэтому с Македонией следовало расстаться. — Затем он обратился к Аттику и Теренции: — Да и кто захочет управлять провинцией? Вы же знаете, что я не смогу оставить вас одних в Риме.

— Что помешает Гибриде забрать у тебя Македонию, а потом поддержать обвинение против Рабирия? — настаивал Квинт.

— А зачем ему это? Он сошелся с ними только из-за денег. Теперь он может расплатиться с долгами без их помощи. Кроме того, ничто еще не утверждено окончательно, и я в любое время могу поменять свое мнение. Между тем, совершая этот благородный поступок, я показываю людям, что у меня есть убеждения и благополучие республики для меня важнее своего собственного.

Квинт посмотрел на Аттика. Тот пожал плечами и сказал:

— Строгое умозаключение.

— А что думаешь ты, Теренция? — спросил Квинт.

Во время разговора жена Цицерона молчала, что было ей не свойственно. Даже теперь она ничего не сказала и молча смотрела на мужа, который смотрел на нее с непроницаемым лицом. Медленно подняв руку к волосам, она взяла и отложила в сторону диадему, затем, не отводя взгляда от лица Цицерона, сняла ожерелье, отстегнула брошь с лифа, стянула золотые браслеты с рук, и наконец, скривившись от усилия, стащила кольца с пальцев. Проделав все это, она собрала драгоценности в горсть и разжала руки. Блестящие камни и предметы из благородного металла разлетелись по мозаичному полу. Женщина повернулась и молча вышла из комнаты.

IV

На следующее утро, с первыми лучами солнца, мы уехали из Рима. Все магистраты, их родственники и приближенные принимали участие в Латинских празднествах на вершине одной из Альбанских гор. Теренция сопровождала своего мужа, но из-за взаимного охлаждения в их повозке было едва ли не студенее, чем снаружи, где властвовал январский горный воздух. Консул заставил меня работать, сначала продиктовав длинное донесение Помпею, где подробно описал состояние государственных дел в Риме, а затем — несколько коротких писем наместникам провинций. Все это время Теренция сидела с закрытыми глазами, притворяясь спящей. Дети ехали со своей няней в другой повозке. Вслед за нами следовал целый караван, везший новоизбранных правителей Рима: сначала Гибрида, за ним преторы — Целер, Косконий, Помпей Руф, Помптин, Росций, Сульпиций и Валерий Флакк. Только Лентул Сура, городской претор, остался в Риме, чтобы следить за порядком в городе.

— Город выгорит дотла, — предположил Цицерон. — Этот человек — круглый дурак.

После обеда мы добрались до дома Цицерона в Тускуле, но времени на отдых не было, так как он немедленно отправился судить состязания местных атлетов. Главным событием было соревнование в исполнении маховых движений, где очки присуждались за высоту, изящество и силу. Цицерон не имел ни малейшего понятия, кто из атлетов лучший, и объявил победителями всех участников, пообещав наградить каждого за собственный счет. Местные жители разразились рукоплесканиями. Когда Цицерон вернулся в повозку, я услышал, как Теренция спрашивает:

— Очевидно, Македония заплатит?

Он рассмеялся, и между ними наступила оттепель.

Основная церемония подходила к концу. На вершину горы вела крутая, извилистая дорога. С заходом солнца сильно похолодало. Почва была каменистой, снег доходил до колен. Консул, окруженный ликторами, возглавлял процессию. Рабы несли фонари. На всех ветках и во всех кустах виднелись фигурки людей или лица, сделанные из шерсти или дерева, помещенные туда местными обитателями, — напоминание о временах, когда приносились человеческие жертвы. Например, чтобы приблизить конец зимы, на смерть обрекали мальчика. Вся эта сцена была полна необъяснимой печали — пронизывающий холод, спускающийся полумрак, зловещие символы, раскачивающиеся на ветру. На самом высоком месте жертвенный костер выплевывал в небо снопы оранжевых искр. В жертву Юпитеру принесли быка. Местные жители предлагали всем попробовать домашнее молоко.

— Пусть люди воздерживаются от ссор и вражды друг с другом, — объявил Цицерон, и казалось, что эти стародавние слова обрели новый смысл.

Ко времени окончания церемонии на небе взошла огромная луна, похожая на голубое солнце. Вся округа была залита ее мертвенным сиянием. При этом она хорошо освещала дорогу, когда мы направились вниз. Во время спуска произошли два события, о которых говорили многие месяцы. Во-первых, луна неожиданно исчезла с небосклона, словно ее опустили в черный пруд, и участники процессии, двигавшиеся в ее свете, мгновенно замерли и ждали, пока не зажгут факелы. Все это длилось недолго, но странно, как задержка на зимней горной дороге может повлиять на воображение, особенно если тебя окружают висящие фигурки людей. Раздались вопли ужаса, усилившиеся, когда обнаружилось, что остальные звезды и созвездия продолжают ярко светить. Вместе со всеми я поднял глаза к небу, и мы увидели падающую звезду, похожую на горящую пику: она пролетела на запад, в сторону Рима, погасла и исчезла. За удивленными восклицаниями последовали рассуждения о том, что все это может значить.

Цицерон молчал и ждал, когда возобновится движение. Позже, когда мы вернулись в Тускул, я спросил его, что он обо всем этом думает.

— Ничего, — ответил сенатор, отогреваясь возле огня. — Почему я должен об этом думать? Луна зашла за облако, а звезда пересекла небосклон. Что еще сказать?

На следующее утро пришло известие от Квинта, оставшегося в Риме — следить за делами Цицерона. Хозяин прочитал письмо, а затем протянул его мне. В нем говорилось, что на Марсовом поле установили громадный деревянный крест и плебс покидает пределы города, чтобы полюбоваться на него. Лабиен открыто говорит, что крест предназначен для Рабирия, старика повесят на нем в конце месяца. Надо возвращаться как можно скорее.

— Кое в чем Цезарь меня восхищает, — сказал Цицерон. — Он не любит тратить время попусту. Его суд даже не выслушал свидетелей, а он не прекращает давить на меня. Посыльный все еще здесь?

— Да.

— Отправь записку Квинту, извести его, что мы вернемся к ночи. И еще одну — Гортензию. Напиши, что я был польщен его визитом пару дней назад, что я все обдумал и с удовольствием буду вместе с ним защищать Гая Рабирия… — Он кивнул в ответ на свои мысли. — Если Цезарь хочет войны, он ее получит.

Когда я подошел к двери, он окликнул меня:

— Пошли раба, чтобы тот нашел Гибриду и пригласил его вернуться в Рим в моей повозке. Надо обсудить наши договоренности. Мне нужно иметь письменное подтверждение, пока Цезарь не добрался до него и не уговорил поменять свое мнение.

Чуть позже я уже ехал, сидя рядом с одним консулом и напротив другого. Я пытался записать статьи их соглашения, пока мы тряслись по Латинской дороге. Перед нами скакали ликторы. Гибрида достал небольшую фляжку с вином и постоянно прикладывался к ней. Время от времени он протягивал ее дрожащей рукой Цицерону, и тот всякий раз вежливо отказывался. Мне никогда не приходилось наблюдать за Гибридой с такого близкого расстояния. Некогда благородный нос стал красным и расплющенным; консул всем говорил, что его сломали в битве, но все знали, что он попросту подрался в таверне. Щеки Гибриды были багровыми, и от него так сильно разило спиртным, что я боялся опьянеть, вдыхая винные пары. Бедная Македония, подумал я, так вот кто будет управлять тобой через год! Цицерон предложил просто поменяться провинциями, что позволяло избежать голосования в сенате («Как хочешь, — сказал Гибрида, — ты у нас законник»). В обмен на Македонию Гибрида соглашался выступить против популярского закона и встать на защиту Рабирия. Он также согласился выплачивать Цицерону четверть доходов провинции. Со своей стороны Цицерон обещал сделать все возможное, чтобы Гибрида наместничал еще два или три года сверх установленного срока, и выступить в качестве защитника, если его привлекут к суду за мздоимство. Относительно последнего Цицерон сомневался — вероятность этого была высока, — однако все же согласился, и я записал эту статью.

После того как торг закончился, Гибрида опять достал свою фляжку, и на этот раз Цицерон согласился сделать глоток. По выражению его лица я понял, что вино было неразбавленным и не по его вкусу, однако он притворился, что ему приятно. Оба консула откинулись на спинки сидений, явно удовлетворенные проделанной работой.

— Я всегда думал, — сказал Гибрида, подавляя икоту, — что ты подтасовал итоги жребия, когда мы выбирали провинции.

— Как бы мне это удалось?

— Ну, есть множество способов, особенно если этим занимается консул. Ты мог бы спрятать выигрышный жетон в руке и заменить им тот, который вытащил. Или же консул мог сделать это для тебя, когда объявлял победителя. Так ты и вправду выиграл честно?

— Да, — ответил Цицерон, слегка возмущенный. — Македония принадлежала мне по праву…

— Правда? — Гибрида рыгнул и поднял фляжку. — Ну, теперь мы все исправили. Давай выпьем за судьбу.

Мы выехали на равнину, где по обе стороны тянулись плоские и голые поля. Гибрида стал что-то напевать себе под нос.

— Скажи, Гибрида, — спросил Цицерон после непродолжительного молчания. — Ты не потерял мальчика дней пять назад?

— Кого?

— Мальчика. Лет двенадцати.

— Ах вот ты о чем, — сказал Гибрида небрежно, как будто терять мальчиков вошло у него в привычку. — Ты уже слышал?

— Я не просто слышал, но и видел, что с ним сделали. — Цицерон очень внимательно посмотрел на Гибриду. — В честь нашей новой дружбы расскажи мне, что произошло.

— Не знаю, стоит ли. — Гибрида лукаво взглянул на Цицерона. Он, может, и был пьяницей, но не терял способность мыслить даже в подпитии. — В прошлом ты говорил обо мне очень неприятные вещи. Я должен привыкнуть к тому, что могу доверять тебе.

— Если ты боишься, что сказанное тобой выйдет за пределы этой повозки, могу тебя успокоить. Теперь мы с тобой связаны одной веревочкой, Гибрида, независимо от того, что было раньше. Я не сделаю ничего, что могло бы нарушить наш союз, который так же ценен для меня, как и для тебя, даже если ты скажешь мне, что сам убил мальчика. Мне просто надо знать.

— Хорошо сказано. — Гибрида опять рыгнул и кивнул в мою сторону. — А твой раб?

— Ему можно полностью доверять.

— Ну что ж, тогда выпей еще, — сказал Гибрида, опять протягивая фляжку Цицерону. Тот заколебался, и он потряс ею перед лицом своего сотоварища. — Давай, выпей. Не терплю, когда все пьют, а кто-то остается трезвым.

Цицерону пришлось сделать глоток, скрывая свое неудовольствие, пока Гибрида весело рассказывал, что произошло с мальчиком, точно это была одна из его охотничьих историй.

— Он был из Смирны. Очень музыкальный. Забыл, как его звали. Обычно он пел для моих гостей за обедом. Я одолжил его Катилине для пира сразу после сатурналий. — Он сделал еще один глоток. — Катилина тебя ненавидит, правда?

— Думаю, да.

— Я-то буду попроще. А Катилина — нет. Он — Сергий[46] до мозга костей. Не может смириться с тем, что его обошел на выборах консула простой человек, да к тому же провинциал. — Гибрида скривил губы и покачал головой. — После того как ты выиграл выборы, клянусь, он сошел с ума. В общем, на том обеде он немного потерял самообладание и предложил всем дать священную клятву, которую нужно было скрепить посредством жертвы. Он приказал позвать моего мальчика и велел ему петь. Затем зашел ему за спину, — Гибрида сделал полукруг рукой, — и бабах! Все кончено. По крайней мере, быстро. А что было дальше, я не знаю — уехал.

— Хочешь сказать, Катилина убил мальчика?

— Размозжил ему череп.

— О боги! Римский сенатор! А кто еще там был?

— А, ну как же… Лонгин, Цетег, Курий — его обычные спутники.

— Четыре сенатора, и пять, если считать тебя.

— Меня можешь не считать. Мне было действительно плохо, ведь я заплатил тысячи за этого мальчишку.

— И в чем же Катилина заставил вас поклясться, если для этого потребовалась такая мерзость?

— В том, что мы убьем тебя, — весело сказал консул и поднял фляжку. — За твое здоровье!

И он расхохотался. Он смеялся так долго, что разлил вино. Жидкость текла по его носу и подбородку, оставляя пятна на тоге. Гибрида безуспешно попытался вытереть ее, потом его движения замедлились, рука упала на колени, и он заснул.


Цицерон впервые услышал о заговоре против себя и не знал, как отнестись к этому. Это просто пьяная болтовня или ему грозит серьезная опасность? Когда Гибрида захрапел, Цицерон презрительно взглянул на него и провел остаток путешествия в молчании, сложив руки на груди и задумчиво глядя в окно. Гибрида же спал до самого Рима так крепко, что, когда мы подъехали к его дому, ликторам пришлось вытащить консула из повозки и уложить в прихожей. Похоже, его рабы привыкли к тому, что хозяина доставляют домой в таком виде. Мы направились к выходу, и я увидел, как один из них льет воду на голову Гибриде.

Квинт и Аттик уже ждали нас, когда мы вернулись домой. Цицерон быстро рассказал им, что мы узнали от Гибриды. Квинт потребовал, чтобы эту историю немедленно сделали публичным достоянием, но Цицерон не согласился с ним.

— А что потом? — спросил он.

— Потом пусть работает закон. Виновным предъявляют обвинение, их осуждают, приговаривают к бесчестью и изгнанию.

— Нет, — не согласился хозяин. — У обвинения не будет никаких надежд на успех. Во-первых, где ты найдешь сумасшедшего, который согласится выдвинуть обвинение против Катилины? Но если даже такой храбрый сумасброд отыщется, где взять доказательства преступления? Гибрида сразу же откажется от своих показаний, даже если ему обещают неприкосновенность, — это уж точно. Он просто скажет, что ничего подобного не происходило, и разорвет наш союз. Тела уже нет. Более того, есть свидетели, слышавшие, как я публично отрицал, что произошло ритуальное убийство.

— Так что же, мы будем сидеть и ничего не делать?

— Нет. Мы будем ждать и наблюдать. Нам нужен лазутчик в лагере Катилины. Гибриде он больше доверять не будет.

— А еще нужно принять дополнительные меры безопасности, — сказал Аттик. — Как долго тебя будут охранять ликторы?

— До конца января. Пока Гибрида не возглавит сенат. А в марте они вернутся.

— Предлагаю поискать добровольцев среди всадников, готовых стать твоими телохранителями на то время, пока у тебя не будет ликторов.

— Частный телохранитель? Люди скажут, что я зазнался. Надо действовать очень осторожно.

— Положись на меня и не беспокойся. Я все устрою.

Так мы и договорились, а Цицерон занялся поисками человека, который мог бы войти в доверие к Катилине и докладывать обо всем, что происходит в его стане. Сначала, через несколько дней после этого разговора, хозяин попытался договориться с Руфом. Начал он с того, что извинился за свою грубость во время обеда.

— Ты должен понять, мой дорогой Руф, — объяснял он, прогуливаясь с ним по атриуму и положив ему руку на плечо, — что у стариков среди прочих недостатков есть и такой: когда мы смотрим на молодых, то видим их такими, какими они были, а не такими, какими стали. Я обращался с тобой как с юношей, который появился на пороге моего дома три года назад, а теперь я понял, что ты уже двадцатилетний мужчина, который сам прокладывает себе путь в этом мире и заслуживает всяческого уважения. Я искренне сожалею о том, что невольно оскорбил тебя, и надеюсь, что ты не держишь на меня зла.

— Я сам виноват в том, что произошло, — ответил Руф. — Не буду кривить душой и говорить, что согласен с твоими воззрениями. Но моя любовь и уважение к тебе неизменны, и я никогда не позволю себе думать о тебе плохо.

— Хорошо сказано, мальчик. — Цицерон ущипнул его за щеку. — Ты слышал, Тирон? Он меня любит. И ты не хочешь, чтобы меня убили?

— Убили тебя? Конечно нет. А почему ты спрашиваешь?

— Те, кто разделяет твои взгляды, обсуждают мое убийство, и в первую очередь Катилина.

Цицерон рассказал Руфу об убийстве раба Гибриды и о страшной клятве, которую дали Катилина и его приспешники.

— Ты уверен? — спросил Руф. — При мне он ни о чем подобном не упоминал.

— Что ж, он, несомненно, говорил о своем желании убить меня, и Гибрида это подтвердил. Если же он еще раз поднимет этот вопрос, я буду благодарен, если ты поставишь меня в известность.

— Понятно, — сказал Руф и посмотрел на руку Цицерона на своем плече. — Так вот зачем ты меня пригласил… Чтобы сделать из меня своего соглядатая.

— Не соглядатая, а законопослушного горожанина. Или наша республика пала так низко, что дружба стала выше убийства консула?

— Я никогда не убью консула и не предам друга, — ответил Руф, освобождаясь от объятий Цицерона. — Именно поэтому я рад, что нашу дружбу теперь ничто не омрачает.

— Блестящий ответ законника. Ты усвоил мои уроки лучше, чем я предполагал.


— Этот молодой человек уже готов повторить Катилине все, что здесь говорилось, — задумчиво сказал Цицерон, после того как Руф ушел.

Наверное, хозяин был прав — с этого дня Руф отдалился от Цицерона, и его часто видели вместе с Катилиной. Он попал в очень странное общество: несдержанные юнцы, всегда готовые к драке, как Корнелий Цетег; стареющие и опустившиеся патриции, как Марк Лека и Автроний Пет, мало чего добившиеся из-за своих пороков; бывшие солдаты, во главе которых стоял разбойник Гай Манлий, служивший центурионом у Суллы. Их связывала только преданность Катилине — тот мог быть очаровательным, когда не пытался убить тебя, — и желание полностью разрушить порядок, существовавший в Риме. Дважды, когда Цицерон обращался к народному собранию по поводу закона Рулла, они принимались кричать и свистеть, и я был очень рад, что Аттик нашел для хозяина телохранителей, особенно потому, что дело Рабирия начало стремительно развиваться.

Закон Рулла, дело Рабирия, угроза со стороны Катилины — надо помнить, что Цицерону приходилось заниматься всем этим и одновременно исполнять обычные обязанности консула. На мой взгляд, историки часто забывают об этой стороне публичной деятельности. Трудности не стоят в очереди за дверью комнаты для занятий государственного мужа, ожидая своего решения одна за другой, глава за главой, как пытаются убедить нас писатели, — они появляются все сразу и требуют немедленного решения. Например, Гортензий пришел к нам, чтобы обсудить тактику защиты Рабирия, всего через несколько часов после того, как Цицерон, выступавший перед народом с речью о законе Рулла, был встречен воплями и не смог говорить. Это имело свои последствия. Гортензий, у которого дел было гораздо меньше, чем у Цицерона, занялся делом Рабирия. Однажды, усевшись в нашей комнате для занятий, по виду очень довольный собой, он заявил, что дело решено.

— Решено? — повторил Цицерон. — Каким образом?

Гортензий улыбнулся и рассказал, что нанял нескольких писцов, которым поручил собрать сведения о случившемся, и те откопали кое-что любопытное. Разбойник Сцева, раб сенатора Квинта Кротона, получил свободу сразу же после убийства Сатурнина. Писцы стали копать глубже и выяснили, что, согласно записям об освобождении Сцевы, именно он нанес «смертельный удар», который убил Сатурнина, и за этот «исполненный любви к отечеству поступок» сенат даровал ему свободу. И Сцева, и Кротон давно умерли, однако Катул, когда его память слегка «освежили», сообщил, что хорошо все помнит. Он письменно показал под присягой, что после того, как Сатурнин упал без сознания, Сцева спустился на пол здания сената и добил его ножом.

— А это, — закончил Гортензий, протягивая Цицерону свиток, — по-моему, полностью разрушает обвинение Лабиена. Думаю, ты согласишься со мной. Если нам немного повезет, то очень скоро закончим это малоприятное дело. — Гортензий откинулся в кресле и посмотрел вокруг себя с чувством глубокого удовлетворения. — Только не говори, что ты возражаешь, — добавил он, увидев ухмылку Цицерона.

— Вообще говоря, ты прав. Однако я не уверен, что это поможет нам…

— Конечно поможет! Лабиену не в чем обвинить Рабирия. Даже Цезарю придется с этим согласиться. Ну правда, Цицерон, — сказал защитник с улыбкой, слегка пошевелив пальцем с накрашенным ногтем, — мне кажется, ты мне завидуешь.

Но Цицерон продолжал сомневаться.

— Посмотрим, — сказал он мне, после того как встреча закончилась. — Но боюсь, Гортензий не имеет представления о тех силах, которые выступают против нас. Он все еще считает Цезаря молодым честолюбивым сенатором, рвущимся к славе. Старик еще не знает, какая бездна там кроется.

Естественно, что в тот же день, когда Гортензий представил свое свидетельство суду, Цезарь и второй судья — двоюродный брат Цезаря, старше его, — даже не заслушивая свидетелей, признали Рабирия виновным и приговорили его к смерти через распятие на кресте. Новость распространилась по кривым улочкам Рима со скоростью пожара, и на следующее утро в комнату для занятий Цицерона вошел уже совсем другой Гортензий.

— Этот человек — чудовище! Настоящая свинья!

— А как ведет себя наш несчастный клиент?

— Он еще не знает. Из милосердия я не стал ничего говорить ему.

— И что же мы теперь будем делать?

— А у нас нет выхода. Мы обжалуем решение.

Гортензий вручил все, что требовалось для обжалования, городскому претору Лентулу Суре. Тот передал дело на рассмотрение народного собрания, которое должно было состояться через неделю на Марсовом поле. С точки зрения обвинителей, это было идеальным решением: апелляцию будет рассматривать не суд с подготовленными законниками, но громадная неуправляемая толпа горожан, мало что понимающая в законах. Чтобы все могли проголосовать по делу Рабирия, слушания пришлось бы уложить в один день. И как будто этого было мало, Лабиен, используя свои права трибуна, объявил, что речь защитника не должна длиться дольше получаса. Услышав об этом ограничении, Цицерон заметил:

— Гортензий дольше будет прочищать горло, готовясь к речи.

По мере приближения дня голосования он все чаще ссорился со своим сотоварищем. Гортензий полагал, что это простое уголовное дело. Главная его цель, объявил он, — доказать, что истинным убийцей Сатурнина был Сцева. Цицерон не соглашался, рассматривая этот суд как публичное событие.

— Это же не суд, — напоминал он Гортензию. — Это толпа. Ты действительно полагаешь, что среди шума и гама, в присутствии тысяч человек кого-нибудь станет заботить смертельный удар, нанесенный несчастным рабом много лет назад?

— Какой же способ защиты выберешь ты?

— Думаю, мы с самого начала должны согласиться с тем, что Рабирий — убийца, но настаивать на том, что убийство было одобрено сенатом.

— Цицерон! Я много раз слышал о твоем хитроумии, но это, по-моему, уже слишком! — произнес Гортензий, безнадежно воздев руки.

— А я боюсь, что ты слишком много времени проводишь на Неаполитанском заливе, беседуя там со своими рыбками. И совершенно не знаешь, что происходит в городе.

Так как они не смогли договориться, было решено, что первым выступит Гортензий, а Цицерон — следом за ним. Каждый выберет собственный способ защиты. Я был рад, что Рабирий слишком слаб умом и не понимает, что происходит, иначе он впал бы в полное отчаяние — особенно потому, что Рим ждал суда над ним, как циркового представления. Крест на Марсовом поле был весь завешан папирусами с требованиями правосудия, хлеба и зрелищ. Лабиен раздобыл где-то бюст Сатурнина и поставил его на рострах, украсив гирляндой из лавровых листьев. К тому же Рабирий слыл злобным скрягой, даже его приемный сын был ростовщиком. Цицерон не сомневался, что вердикт будет обвинительным, и решил хотя бы спасти ему жизнь. Для этого он предложил сенату принять срочное постановление, изменив наказание за Perduellio: вместо распятия на кресте — изгнание. Благодаря поддержке Гибриды постановление кое-как протащили, несмотря на яростное сопротивление Цезаря и трибунов. Поздно вечером того же дня Метелл Целер вышел с рабами за городские стены и, разобрав крест, сжег его.

Вот так складывались обстоятельства к утру дня, на который назначили суд. Когда Цицерон в последний раз проговаривал свою речь и одевался к выходу, к нему в комнату для занятий вошел Квинт и стал умолять его отказаться от защиты. Он и так уже сделал все, что мог, доказывал Квинт, и, если Рабирия признают виновным, это нанесет удар по доброму имени Цицерона. Кроме того, встреча с популярами за городскими стенами была чревата нападением. Я видел, что эти доводы заставили Цицерона задуматься. Но я любил его еще и потому, что, несмотря на все свои недостатки, он был обладателем наилучшей храбрости: той, что присуща думающему человеку. Любой дурак может стать героем, если ни в грош не ставит свою жизнь. А вот оценить все риски, может быть, даже заколебаться, а затем собраться с силами и отбросить сомнения — это, на мой взгляд, и есть самая похвальная доблесть. Именно ее выказал Цицерон в тот день.

Когда мы появились на Марсовом поле, Лабиен был уже на месте, возвышаясь на помосте вместе с бюстом Сатурнина, так необходимым для его замыслов. Он был честолюбивым солдатом, земляком Помпея и пытался подражать своему кумиру во всем — в одежде, щеголеватой походке и даже прическе: волосы его были зачесаны назад, как у Помпея. Когда трибун увидел, что появился Цицерон со своими ликторами, он засунул в рот пальцы и издал громкий, пронзительный свист, подхваченный толпой, насчитывавшей около десяти тысяч человек. Этот угрожающий шум еще больше усилился, когда на поле появился Гортензий, ведя за руку Рабирия. Старик был не столько испуган, сколько удивлен при виде множества людей, которые пытались пробраться поближе, чтобы посмотреть на него. Меня пихали и толкали, в то время как я старался не отстать от Цицерона. Я заметил ряд легионеров в сверкавших на солнце касках и панцирях. За ними, на местах для почетных зрителей, находились полководцы — Квинт Метелл, покоритель Крита, и Лициний Лукулл, предшественник Помпея в должности начальника над восточными легионами. Цицерон скорчил гримасу, когда увидел их. В обмен на их поддержку он перед выборами пообещал обоим военачальникам триумфы, но пока ничего для этого не сделал.

— Должно быть, все действительно плохо, — прошептал мне Цицерон, — если уж Лукулл покинул свой дворец на Неаполитанском заливе и смешался с толпой.

Он полез по ступенькам на помост, за ним — Гортензий и Рабирий. Последнему было очень тяжело забираться, и его пришлось втащить на помост за руки. Одежда всех троих, когда они выпрямились, блестела от плевков. Особенно потрясен был Гортензий: видимо, он не представлял себе, как ненавистен был сенат простым римлянам той зимой. Ораторы уселись на свою скамью, Рабирий разместился между ними. Раздался звук трубы, и на другом берегу Тибра, над Яникулом, взмыл в воздух красный флаг, говоривший о том, что городу ничто не угрожает и судилище может начинаться.

Как председательствующий магистрат, Лабиен вел собрание и одновременно выступал как обвинитель, что давало ему огромное преимущество. Будучи по природе задирой, он решил говорить первым и принялся громко оскорблять Рабирия, который все глубже и глубже вжимался в спинку своего кресла. Лабиен даже не удосужился пригласить свидетелей. Они ему были не нужны — голоса тех, кто составлял толпу, уже лежали у него в кармане. Он закончил суровой тирадой относительно спесивости сената, алчности той небольшой клики, которая им управляет, и необходимости сделать из дела Рабирия пример для всех, чтобы в будущем ни один консул не мог даже помыслить о том, чтобы распорядиться об убийстве гражданина и избежать наказания. Толпа заревела в знак согласия.

— И тогда я понял, — позже рассказал мне Цицерон, — с полнейшей ясностью, что главной целью толпы, собранной Цезарем, был не Рабирий, а я как консул. Надо было взять все в свои руки, иначе я не смог бы и дальше бороться с Катилиной и ему подобными.

Следующим выступил Гортензий и сделал все, что было в его силах, но его длинные затейливые речения, которыми он был знаменит, относились к другой обстановке и, по правде говоря, к другой эпохе. Ему перевалило за пятьдесят, он почти уже отошел от дел, давно не упражнялся в красноречии, и это было заметно. Те, кто находился рядом с помостом, стали его передразнивать, Я сидел достаточно близко, чтобы увидеть панику на его лице: ему наконец стало ясно, что он — Великий Гортензий, Мастер Прений, Король Судов — теряет внимание слушателей. Чем больше он размахивал руками, бегал по помосту, вертел своей благородной головой, тем более смешным казался. Его доводы никого не волновали. Я не мог услышать всего, что он говорил, так как громкий гомон тысяч людей, топтавшихся на поле и беседовавших друг с другом в ожидании голосования, заглушал слова Гортензия. Он остановился, покрытый, несмотря на холод, потом, вытер лицо платком и вызвал на помост свидетелей — сначала Катула, а затем Исаврика. Люди слушали их почтительно, но, как только Гортензий возобновил свое выступление, снова заговорили друг с другом. В эту минуту он мог бы обладать языком Демосфена и находчивостью Платона — ничего не изменилось бы. Цицерон смотрел в толпу прямо перед собой. Неподвижный, с побелевшим лицом, он казался высеченным из мрамора.

Наконец Гортензий сел, и настал черед консула. Лабиен предоставил ему слово, но шум был таким, что Цицерон остался сидеть. Внимательно осмотрев свою тогу, он смахнул с нее несколько невидимых пылинок. Шум продолжался. Хозяин проверил свои ногти, оглянулся кругом и стал ждать. Ожидание оказалось долгим. Но вот над Марсовым полем повисла уважительная тишина. Лишь тогда Цицерон кивнул, как бы с одобрением, поднялся на ноги и заговорил:

— Хотя не в моем обычае, граждане, начинать речь с объяснения причины, почему я защищаю того или иного человека, все же, при настоящей защите жизни, доброго имени и всего достояния Гая Рабирия, я нахожу нужным сообщить вам о соображениях, заставляющих меня оказать ему эту услугу. Ибо это суд не над Рабирием — старым, дряхлым, одиноким человеком. Это дело, квириты, преследует лишь одну цель — чтобы впредь в государстве не существовало ни государственного совета, ни согласия между честными людьми, направленного против преступного неистовства дурных граждан, ни — в случаях крайней опасности для государства — убежища и защиты для всеобщей неприкосновенности. При таком положении дел я молю Юпитера Всеблагого Величайшего и других бессмертных богов и богинь ниспослать нам мир и милость. Я умоляю их о том, чтобы свет этого дня принес Гаю Рабирию спасение, а государство наше укрепил[47].

Цицерон всегда говорил, что чем больше толпа, тем она глупее, и в этом случае лучше всего обратиться к сверхъестественным силам. Его слова прокатились по притихшему полю, как гром барабана. По краям толпы еще велись какие-то разговоры, но они уже не могли заглушить его слов.

— Итак, Лабиен, кто же из нас двоих действительно сторонник народа: ты ли, считающий нужным во время самой народной сходки отдавать римских граждан в руки палача и заключать в оковы, ты ли, приказывающий на Марсовом поле воздвигнуть и водрузить крест для казни граждан, или же я, запрещающий осквернять народную сходку присутствием палача? Хорош народный трибун, страж и защитник права и свободы!

Лабиен махнул рукой в сторону Цицерона, будто хотел согнать овода с лошадиной спины, но в его жесте сквозила неуверенность: как все забияки, он лучше наносил удары, чем держал их.

— Ты утверждаешь, что Луций Сатурнин был убит Гаем Рабирием. Но ведь Гай Рабирий, на основании показаний многочисленных свидетелей, при красноречивейшей защите Квинта Гортенсия, уже доказал ложность этого обвинения. Я же, будь еще у меня полная возможность говорить по своему усмотрению, принял бы это обвинение, признал бы его, согласился бы с ним. О, если бы само дело позволило мне с гордостью заявить, что Луций Сатурнин, враг римского народа, был убит рукой Гая Рабирия!

Он выразительно показал на бюст, и ему пришлось замолчать на несколько секунд — так сильна была волна ненависти, направленной на него.

— Но твой дядя, скажут нам, там был; положим, что он там действительно был — и притом не вынужденный к этому ни отчаянным положением своих дел, ни каким-либо семейным несчастьем; приязнь к Сатурнину, предположим, побудила его пожертвовать благом отечества ради дружбы. Почему же это могло стать для Гая Рабирия причиной измены делу государства, причиной отказа встать в ряды честных людей, взявшихся за оружие, неповиновения зову и империю консулов? Что стал бы я делать, если бы Тит Лабиен, подобно Луцию Сатурнину, устроил резню среди граждан, взломал двери тюрьмы и во главе вооруженных людей захватил Капитолий? Я сделал бы то же, что сделал Гай Марий: доложил бы об этом сенату, призвал бы вас к защите государства, а сам, взявшись за оружие, вместе с вами дал бы отпор поднявшему оружие врагу. А что сделал бы Тит Лабиен? Он распял бы меня!

Да, это было смелое выступление. И я надеюсь, что смог передать тогдашнюю обстановку: ораторы с их немощным клиентом, сидящие на помосте; ликторы, стоящие у его основания и готовые защищать консула; римляне — плебс, сенаторы и всадники, — сбившиеся в кучу; легионеры в сверкающих шлемах и военачальники в пурпурных одеяниях; овечьи загоны, приготовленные для голосования; неумолчный гомон; храмы, сверкающие на далеком Капитолии, и жгучий январский мороз. Я пытался найти в толпе Цезаря и, кажется, пару раз увидел его лицо с тонкими чертами. Там же, естественно, был и Катилина со своими приспешниками, включая Руфа, который выкрикивал оскорбления, обращенные к его бывшему патрону.

Цицерон закончил, как и всегда, стоя с рукой на плече своего клиента и взывая к милости суда:

— Он не просит у вас счастливой жизни, но только возможности достойно умереть.

А затем все закончилось, и Лабиен распорядился начать голосование.

Цезарь подошел к подавленному Гортензию, они вместе спрыгнули с помоста и подошли к тому месту, где стоял я. Как всегда после большого выступления, Цицерон еще не остыл; его ноздри раздувались, глаза блестели, он глубоко дышал и походил на лошадь, только что закончившую скачку. Выступление было блестящим. Мне особенно запомнилось это: «Недолог путь жизни, назначенный нам природой, но беспределен путь славы». К сожалению, самые прекрасные слова не могут заменить голоса при волеизъявлении; подошел Квинт и угрюмо сообщил, что дело проиграно. Он только что наблюдал за голосованием — сотни людей единогласно высказались за виновность Рабирия. Это значило, что старику придется немедленно покинуть Италию, его дом будет разрушен, а собственность отойдет к государству.

— Да, это трагедия, — в сердцах сказал Цицерон.

— Но ты сделал все, что мог, брат. В конце концов, он старик и жизнь его подходит к концу.

— Я говорю не о Рабирии, глупец, а о своем консульстве.

Когда он произносил эти слова, раздались шум и крики. Мы обернулись и увидели, что недалеко от нас началась драка; в самой гуще был виден Катилина, размахивавший кулаками. Несколько легионеров бросились вперед, чтобы разнять дерущихся. Метелл и Лукулл встали на ноги, наблюдая за происходящим. Авгур Целер прижал сложенные ладони ко рту и понукал легионеров, стоя рядом со своим двоюродным братом Метеллом.

— Только взгляните на Целера, — сказал Цицерон с нотками восхищения. — Как ему не терпится присоединиться к дерущимся! Он просто обожает драки. — Затем вдруг задумался и сказал: — Мне нужно с ним переговорить.

Он пошел так быстро, что ликторам, расчищавшим путь, пришлось бегом обгонять его. Когда военачальники увидели приближающегося консула, они неласково взглянули на него. Оба уже давно пребывали за городскими стенами, ожидая, когда сенат проголосует за их триумфы. Лукулл ждал уже несколько лет, в течение которых он построил дворец в Мизене, на берегу Неаполитанского залива, и дом к северу от Рима. Но сенаторы не спешили согласиться с их требованиями — в основном из-за того, что полководцы умудрились поссориться с Помпеем. Поэтому оба оказались в ловушке. Триумф полагался только тем, у кого был империй, а появление в Риме без одобрения сената естественным образом лишало их империя. Им можно было только посочувствовать.

— Император. — Цицерон сделал приветственный жест каждому по очереди. — Император.

— У нас есть вопросы, которые мы хотели бы обсудить, — угрожающе объявил Метелл.

— Я точно знаю, что́ вы хотите сказать. Уверяю вас, я выполню все свои обещания и поддержу вас в сенате. Но об этом после. Вы же видите, насколько я сейчас занят? Мне нужна помощь — не для себя, но для страны. Целер, ты поможешь мне спасти республику?

— Не знаю. Все зависит от того, что я должен сделать, — ответил Целер, обменявшись взглядами со своим дядей.

— Дело опасное, — сказал Цицерон, зная, что от такого Целер ни в коем случае не откажется.

— Трусом меня еще никто не называл. Рассказывай.

— Я хочу, чтобы ты взял отряд превосходных легионеров своего дяди, перешел через реку и спустил флаг на Яникуле.

Даже Целер отступил на несколько шагов, услышав такое. Спуск флага — знак того, что к городу приближаются враги, — требовал немедленного роспуска народного собрания, а Яникул был прекрасно защищен. И он, и его двоюродный брат повернулись к Лукуллу, старшему из них троих, и я увидел, как изысканный патриций просчитывает ходы.

— Это отчаянный шаг, консул, — сказал он.

— Знаю. Но если мы сейчас проиграем, это будет бедствием для Рима. Ни один консул в будущем не сможет быть уверен, что имеет право подавить вооруженное восстание. Не знаю, зачем Цезарь хочет подать пример на будущее, но знаю, что мы не можем допустить этого.

— Он прав, Лициний. Дадим ему людей. Ты готов, Целер? — сказал наконец Метелл.

— Конечно!

— Отлично, — произнес Цицерон. — Охрана должна подчиниться тебе как претору, но, если возникнут сложности, я пошлю с тобой своего письмоводителя. — К моему неудовольствию, консул снял свой перстень и вложил его в мою руку. — Скажи начальнику, что Риму угрожают враги и флаг должен быть спущен. Перстень докажет, что ты мой посланец. Как, по-твоему, ты сможешь это сделать?

Я кивнул. А что мне оставалось? Тем временем Целер позвал центуриона, который разбирался с Катилиной, и через несколько минут я уже бежал позади тридцати легионеров во главе с центурионом и Целером, построенных по двое, с обнаженными мечами в руках. Нашей целью было — если называть вещи своими именами — сорвать законное собрание жителей Рима, и я повторял себе: «Да что там Рабирий, вот где настоящая измена».

Мы покинули Марсово поле, рысцой перебрались через Сублицианский мост над темными, вспучившимися водами Тибра, затем пересекли плоскую равнину Ватикана, с палатками и лачугами бездомных. У подножия Яникула росла священная роща Юноны, вороны которой наблюдали за нами с деревьев. При нашем приближении они взлетели с карканьем, — казалось, вверх поднялся весь черный лес. Мы направились по узкой дороге к вершине, и никогда еще подъем на нее не казался мне таким крутым. Даже сейчас, при написании этих строк, я чувствую удары своего сердца и напряжение легких, борющихся за лишний глоток воздуха. В боку кололо так, точно мне воткнули копье между ребер.

На гребне холма, в самой высокой его части, стоял храм, посвященный Янусу. Одна его сторона смотрела в сторону Рима, другая — на чистое поле; над храмом, на высоком флагштоке, развевался громадный красный флаг, хлопавший на порывистом ветру. Около двадцати легионеров собралось вокруг двух больших жаровен, и пока они соображали, что происходит, мы окружили их.

— Кое-кто из вас знает меня! — прокричал Целер. — Я — Квинт Цецилий Метелл Целер, претор, авгур, недавно вернувшийся из войска своего шурина Помпея Великого. А этот человек, — он указал на меня, — прибыл сюда с перстнем консула Цицерона. Консул приказывает спустить флаг. Кто здесь начальник?

— Я, — выступив вперед, ответил центурион, опытный вояка лет сорока. — Мне все равно, чей ты шурин и кто тебя послал, но этот флаг останется на своем месте до тех пор, пока Риму не будут угрожать враги.

— Но враги уже угрожают ему, — ответил Целер. — Посмотри.

Он указал на местность к западу от города, которая раскинулась под нами. Центурион повернул голову. В ту же секунду авгур схватил его за волосы и приставил к его горлу меч.

— Когда я говорю, что враг наступает, — прошипел он, — значит он наступает. Понятно? А ты знаешь, почему я знаю, что враг наступает, хотя ничего не видишь? — Он дернул мужчину за волосы так, что тот застонал. — Да потому, что я авгур, вот почему. А теперь спускай флаг и поднимай тревогу.

После этого с ним никто не спорил. Один из солдат спустил флаг, а другой, взяв трубу, извлек из нее несколько пронзительных звуков. Я посмотрел через реку на Марсово поле и на тысячи людей, находившихся на нем, однако из-за слишком большого расстояния так и не разобрал, что там делается. Позже Цицерон рассказал мне, что случилось, когда раздались звуки трубы и люди поняли, что флаг спущен. Лабиен попытался успокоить толпу и убедить всех в том, что это какая-то хитрость, однако толпа пугается так же легко, как косяк рыбы или стая птиц. Весть о том, что на город движутся враги, распространилась с быстротой молнии. Несмотря на уговоры Лабиена и других трибунов, голосование прекратилось. Многие загоны были смяты мятущимися людьми. Помост, на котором стояли Лукулл и Метелл, опрокинули и разломали. То тут, то там вспыхивали потасовки. Вора-карманника затоптали насмерть. Верховный жрец Метелл Пий перенес удар, и его срочно доставили в город в бессознательном состоянии. По словам Цицерона, только один человек сохранял спокойствие — Гай Рабирий, который среди этого хаоса раскачивался на своей скамейке, стоявшей рядом с опустевшим помостом. Его глаза были закрыты, и он напевал себе под нос какую-то странную, неблагозвучную песню.


В течение нескольких недель после беспорядков на Марсовом поле казалось, что Цицерон победил. Цезарь вел себя тише воды ниже травы и не делал попыток вернуться к делу Рабирия. Более того, старик скрылся у себя в доме, где продолжал жить в своем собственном мире, и его никто не беспокоил; он умер приблизительно через год после описанных событий. То же самое происходило и с законом популяров. После того как Гибрида перешел на сторону Цицерона, появились и другие перебежчики, включая одного трибуна: патриции заплатили им за переход в лагерь аристократов. Закон Рулла, на который потратили столько сил, не прошел в сенате благодаря Цицерону и его сторонникам, а в народном собрании ему грозило вето; о нем больше не вспоминали.

Квинт пребывал в прекрасном расположении духа. Однажды он сказал Цицерону:

— Если бы между тобой и Цезарем устроили борцовский поединок, тебя бы уже объявили победителем. Выигрывает тот, кто дважды положит соперника на лопатки, и ты уже сделал это.

— К сожалению, — ответил Цицерон, — государственная деятельность не похожа на борцовский поединок. Она не так честна, да и правила постоянно меняются.

Как он полагал, Цезарь что-то задумал, иначе его бездействие не имело смысла. Но что именно? Ответа на этот вопрос хозяин не знал.

В конце января закончился первый месяц Цицерона в качестве председателя сената. Курульное кресло занял Гибрида, а хозяин вернулся к судебным разбирательствам. Он приходил на форум без ликторов, но с парой крепких парней из числа всадников. Аттик выполнил свое обещание — они всегда были неподалеку, но не мозолили глаза так, чтобы все догадались: это не просто друзья консула. Катилина тоже затаился. Когда он сталкивался с Цицероном, что было неизбежно в тесном сенатском здании, то нарочито поворачивался к консулу спиной. Однажды мне показалось, что он провел ребром ладони по горлу, когда Цицерон проходил мимо, но больше никто этого не заметил. Цезарь же был сама любезность. Он даже поздравил Цицерона с его выступлениями и мудрым образом действий. Для меня это был хороший урок. Успешный государственный деятель полностью отделяет свою личную жизнь от публичной; Цезарь обладал этим свойством в большей мере, чем любой другой из тех, кого я знал.

А затем пришла весть о смерти Метелла Пия, верховного понтифика. Это мало кого удивило. Старому солдату было под семьдесят, и последние несколько лет он болел. Он так и не пришел в себя после удара, перенесенного на Марсовом поле. Тело было выставлено в старом царском дворце, где он обитал, и Цицерон, как высший магистрат, должен был стоять в почетном карауле. Похороны были самыми величественными из всех, которые мне довелось видеть за свою жизнь. Тело уложили на бок, как во время обеда, и обрядили в жреческие одеяния. В таком виде его несли на носилках, украшенных цветами, восемь членов коллегии понтификов, включая Цезаря, Катула и Исаврика. Волосы Метелла Пия расчесали и напомадили, в кожу лица втерли масла, глаза его были широко открыты; он выглядел скорее живым, чем мертвым. Его приемный сын Сципион и вдова Лициния Младшая шли за похоронными дрогами в сопровождении девственниц-весталок и главных жрецов государственных божеств. За ними ехали колесницы с представителями рода Метеллов, на первой из которых стоял Целер. При виде собравшейся семьи и актеров, надевших маски предков Пия, все должны были вспомнить, что это самый могущественный род государственных деятелей в Риме.

Невероятной длины процессия двигалась по Священной дороге, под Аркой Фабиана (которую по такому случаю задрапировали в черную материю), а затем через форум к рострам, где носилки поставили вертикально, чтобы все скорбящие могли в последний раз увидеть тело. В срединных кварталах Рима было не протолкнуться. Все сенаторы облачились в черные тоги. Зеваки стояли на ступенях храмов, на балконах и крышах зданий, свисали со статуй, и так они прослушали все заупокойные речи, которые продолжались многие часы. Казалось, все понимали, что, прощаясь со старым Пием — упрямым, суровым, храбрым и, наверное, слегка глуповатым, — мы прощаемся со старой республикой и нас ждет что-то новое.

После того как в рот Пия положили бронзовую монетку и он отправился к предкам, возник естественный вопрос: кто займет его место? Предполагалось, что это будет один из двух старейших членов сената: Катул, перестроивший храм Юпитера, или Исаврик с его двумя триумфами, который был даже старше Пия. Оба мечтали об этой должности, и ни один не хотел добровольно отказаться от него. Их борьба была дружеской, но в то же время очень серьезной. Цицерон не отдавал предпочтения никому и вначале не обращал внимания на происходящее. В любом случае решение должны были принять четырнадцать членов коллегии понтификов. Однако через неделю после смерти Пия, стоя на улице вместе с остальными сенаторами и ожидая начала заседания, Цицерон столкнулся с Катулом и вскользь спросил его, принято ли уже решение.

— Нет, — ответил Катул. — Потребуется еще время.

— Правда? А почему?

— Вчера мы встречались и решили, что, поскольку оба кандидата одинаково достойны, следует, по древнему обычаю, предоставить выбор народу.

— По-твоему, это правильно?

— Конечно, — ответил Катул с одной из своих всегдашних тонких улыбок, трогая свой похожий на клюв нос. — Я верю, что на собрании триб победа будет за мной.

— А Исаврик?

— Он тоже уверен, что победит.

— Ну что ж, удачи вам обоим. Не важно, кто будет победителем, потому что в любом случае выиграет Рим. — Цицерон хотел уже отойти, но остановился и обратился к Катулу: — А кто предложил изменить порядок?

— Цезарь.

Латынь богата на всяческие тонкости и иносказания, но я не могу найти в ней и даже в греческом языке слов, которые могли бы описать лицо Цицерона в тот миг, когда он услышал имя Цезаря.

— О боги! — сказал он в шоке. — Так он что, собирается выставить свою кандидатуру?

— Конечно нет. Это будет просто смешно. Он еще слишком молод. Ему всего тридцать шесть, и он не был даже претором.

— Все правильно, но я бы посоветовал вам как можно быстрее собраться и вернуться к старому порядку.

— Это невозможно.

— Почему?

— Сегодня закон об изменении порядка вынесли на рассмотрение народного собрания.

— Кто?

— Лабиен.

— Ах вот как!

И Цицерон хлопнул себя по лбу.

— Ты напрасно беспокоишься, консул. Я уверен, что Цезарь не решится выдвинуть свою кандидатуру. А если сделает это, с треском проиграет. Народ Рима еще не сошел с ума. Это ведь выборы главы государственной религии. От него требуется полная нравственная безупречность. Ты представляешь себе Цезаря, отвечающего за девственниц-весталок? А ему ведь придется жить с ними в одном доме. Это все равно что пустить козла в огород.

Катул отошел, однако я заметил, что в его глазах появилось сомнение.

Вскоре распространился слух, что Цезарь действительно собирается предложить себя. Рассудительные жители Рима высказывались против, и по городу стали ходить грубые шутки, над которыми все громко смеялись. Однако что-то в нем — в самой его наглости, на мой взгляд, — не могло не вызвать восхищение. «Этот человек — самый потрясающий игрок, которого я встречал», — сказал о нем как-то Цицерон.

— Каждый раз, проигрывая, он просто удваивает ставки и опять мечет кости. Теперь я понимаю, почему он отказался от закона Рулла и оставил в покое Рабирия. Он понял, что верховный понтифик вряд ли выздоровеет, просчитал вероятности и понял, что жречество — гораздо более интересная ставка, чем две предыдущие.

Цицерон с удивлением покачал головой и стал работать над тем, чтобы третья ставка тоже не сработала. И ему удалось бы это, если бы не два обстоятельства. Первое — это поразительное упрямство Катула и Исаврика. Несколько недель Цицерон пытался убедить их, что один из них должен уступить, дабы не раскалывать антицезарианский союз. Но это были гордые и болезненно самолюбивые старики. Они упорствовали, не желая тянуть жребий или отказаться от своих притязаний в пользу кого-нибудь третьего. Так оба и остались кандидатами.

Второе обстоятельство — деньги, которые и сыграли решающую роль. Как говорили в свое время, Цезарь подкупил трибы таким количеством монет, что они перевозились на тачках. Где он взял столько денег? Все показывали на Красса. Но даже для Красса найти двадцать миллионов было непросто. А именно двадцать миллионов сестерциев Цезарь, по слухам, заплатил за свое избрание! Что бы ни говорили, но накануне голосования, которое состоялось в мартовские иды, Цезарь понимал, что поражение будет его концом. Он никогда бы не смог выплатить такую сумму, если бы оступился на пути ввысь. Все, что ему оставалось в этом случае, — унижение, бесчестье, изгнание и, возможно, самоубийство. Именно поэтому я склонен верить известному рассказу: когда Цезарь шел на Марсово поле, он поцеловал мать со словами, что вернется верховным понтификом или не вернется вовсе.

Голосование длилось почти целый день и, по иронии, которой изобилуют государственные дела, итоги пришлось объявлять именно Цицерону. Весеннее солнце скрылось за Яникулом, небо было раскрашено полосами пурпурного, красного и розового цветов — словно кровь сочилась сквозь повязку. Цицерон монотонным голосом зачитал итоги выборов. Из семнадцати проголосовавших триб за Исаврика высказались четыре, за Катула — шесть, а за Цезаря — семь. Последний был на волосок от провала. Когда Цицерон спустился с помоста, было видно, что у консула прихватило живот. Цезарь поднял руки и обратил лицо к небу. Казалось, он ошалел от счастья. Вполне возможно, так оно и было, ведь он знал: что бы ни произошло, он останется верховным понтификом до конца своих дней. Он будет жить в громадном доме на священной дороге, предоставленном государством, и иметь право голоса во всех, даже самых закрытых, советах. На мой взгляд, все, что случилось с Цезарем впоследствии, проистекало из этой невероятной победы. Сумасшедшая ставка в двадцать миллионов стала самой выгодной за всю историю человечества — она принесла игроку целый мир.

V

С этого времени люди стали по-другому относиться к Цезарю. Исаврик принял свое поражение со стоицизмом старого солдата, но Катул — который рассматривал понтификат как вершину своей деятельности — так и не смог полностью оправиться от удара. На следующий день он разоблачил своего противника в сенате.

— Теперь ты от нас не спрячешься, Цезарь! — кричал он с такой злобой, что на губах его выступила пена. — Теперь ты выложил свои карты, и всем ясно, что твоя цель — захват власти.

Цезарь только улыбнулся в ответ. Что касается Цицерона, то он оказался в двусмысленном положении. Хозяин был согласен с Катулом: честолюбие Цезаря, беспощадное и всеобъемлющее, в один прекрасный день могло стать угрозой для республики.

— Но, — размышлял он в моем присутствии, — когда я вижу, как тщательно уложены его волосы и как он почесывает голову одним пальцем, мне всегда кажется, что этот человек не может замышлять такое преступление, как ниспровержение римского государственного строя[48].

Считая, что Цезарь уже получил все желаемое, а остальное — должность претора, консула или военачальника — придет в свое время, Цицерон решил привлечь Цезаря к руководству сенатом. Например, консул подумал, что негоже главе государственной религии во время прений находиться среди второстепенных сенаторов и оттуда пытаться привлечь внимание консула. Поэтому он стал предоставлять слово Цезарю сразу после преторов. Однако такой примирительный подход принес моему хозяину новое поражение, которое вновь показало всю глубину коварства Цезаря. Вот как это случилось.

Вскоре после того, как Цезарь был избран — прошло не больше четырех дней, — сенат собрался на заседание. Цицерон сидел в своем кресле, как вдруг у входа раздался крик. Сквозь толпу зевак, собравшихся у дверей, прокладывал себе дорогу странный человек. Его волосы торчали в разные стороны и были покрыты слоем пыли. Он небрежно набросил на себя тогу с пурпурной полосой, которая, однако, не полностью скрывала военную одежду. Вместо пурпурной обуви на ногах у мужчины были солдатские калиги[49]. Так он шел по главному проходу; разговоры смолкли, и все уставились на прибывшего. Ликторы, которые находились рядом со мной, вышли вперед, чтобы защитить консула, но Метелл Целер закричал со скамьи преторов:

— Остановитесь! Разве вы не видите? Это мой брат!

И он бросился обнимать вошедшего. По залу прошел шум удивления, который быстро сменился беспокойством. Все знали, что младший брат Целера, Квинт Цецилий Метелл Непот, служил легатом у Помпея во время войны с Митридатом, и его неожиданное появление в таком виде — очевидно, он явился прямо с поля битвы — могло означать, что римские легионы потерпели сокрушительное поражение.

— Непот! — закричал Цицерон. — Что все это значит? Говори же!

Непот оторвался от брата. Он был высокомерен, очень гордился красотой своего лица и тела (многие говорили, что он предпочитает мужчин женщинам). И действительно, он никогда не был женат и не оставил наследников. Однако все это сплетни, которые я не хочу повторять. Он распрямил могучие плечи и повернулся лицом к собранию:

— Я прибыл прямо из лагеря Помпея Великого в Аравии! Я плыл на самых быстрых кораблях и скакал на самых быстрых лошадях, чтобы принести вам радостную весть! Тиран и величайший враг народа Рима, Митридат Евпатор, умер на шестьдесят восьмом году жизни! Война на Востоке выиграна!

Последовал период полной тишины, который обычно сопровождает подобные неожиданные новости, а затем зал взорвался рукоплесканиями. Четверть века Рим воевал с Митридатом. Некоторые говорили, что он уничтожил в Азии восемьдесят тысяч римлян, другие — что их было сто пятьдесят тысяч. Но какая бы цифра ни соответствовала действительности, Митридат был воплощением ужаса. Большинство с детства помнило, как матери пугали им детей, дабы заставить их хорошо себя вести. А теперь его не стало! И это заслуга Помпея! И не важно, что Митридат совершил самоубийство, а не погиб от руки римлянина, — старый тиран принял яд, но из-за того, что многие годы он, боясь быть отравленным, принимал противоядие, тот не убил его. Пришлось звать солдата, который и покончил с царем. Не важно, что, как считали самые сведущие наблюдатели, тот образ действий, который позволил поставить Митридата на колени, избрал Лукулл, все еще ждавший своего триумфа за городскими воротами. Важно было то, что Помпей стал героем дня, и Цицерон знал, что надо делать в этом случае. Как только рукоплескания стихли, он встал и предложил, чтобы в честь гения Помпея в Риме объявили пятидневные благодарственные молебствия богам. Это предложение встретили с горячим одобрением. Затем Цицерон дал слово Гибриде, который тоже пробормотал несколько восторженных слов, и позволил Целеру прославить подвиг своего брата, проплывшего и проскакавшего тысячи миль, чтобы доставить эту благую весть. Встал Цезарь; Цицерон предоставил ему слово, думая, что тот предложит вознести благодарственные жертвы богам.

— При всем уважении к нашему консулу должен спросить, не слишком ли мы скупы в изъявлении благодарности? — сказал Цезарь елейным голосом. — Я предлагаю добавку к предложению Цицерона. Срок молебствий должен быть увеличен в два раза, до десяти дней. Кроме того, сенат должен разрешить Гнею Помпею до конца жизни появляться в одеждах триумфатора во время игр, чтобы даже в дни отдыха римляне не забывали, чем обязаны ему.

Я почти услышал, как Цицерон скрипит зубами, напустив на лицо улыбку и ставя предложение на голосование. Он знал: Помпей отметит, что Цезарь оказался в два раза щедрее консула. Предложение одобрили единогласно, против был только молодой Марк Катон. Он заявил, что мы обращаемся с Помпеем как с царем, пресмыкаясь и заискивая перед ним, — основатели республики, видимо, уже перевернулись в своих гробах. Выступление Катона звучало явно издевательски, и двое сенаторов, которые были рядом с ним, попытались усадить его на место. Глядя на лица Катула и других патрициев, я понял, что ему удалось сильно задеть их самолюбие.


Из всех великих мужей прошлого, которые запечатлелись в моей памяти и являются мне в сновидениях, Катон был самым необычным. Совершенно удивительное существо! В те времена ему едва ли исполнилось тридцать, но его лицо уже сделалось стариковским. Он был чрезвычайно нескладным. За волосами не следил. Никогда не улыбался и очень редко мылся. От него исходил резкий запах. Религией Катона было своеволие. Хотя сенатор был очень богат, он никогда не ездил в носилках, а передвигался исключительно пешком, причем часто без обуви, а иногда и без туники. Катон говорил, что хочет приучить себя не заботиться о мнении окружающих по какому бы то ни было вопросу, пустячному или серьезному. Писцы в казначействе боялись его как огня. Будущий сенатор служил там в молодости около года, и они рассказывали мне, как Катон требовал отчета за любую истраченную сумму, даже самую мизерную. Перестав служить там, он все равно приходил в сенат с табличками расходов казначейства, устраивался на одном и том же месте в последнем ряду и внимательнейшим образом изучал их, раскачиваясь из стороны в сторону, не обращая внимания на смех и разговоры.

На следующий день после известия о смерти Митридата Катон пришел к Цицерону. Консул застонал, услышав от меня, что его ждет Катон. Он знал его по прежним временам и даже выступал на стороне Катона в суде, когда тот по очередной неожиданной прихоти решил через суд заставить свою кузину Лепиду выйти за него. Однако Цицерон велел пригласить посетителя.

— Мы должны немедленно лишить Помпея начальствования над войском, — объявил Катон, не успев войти. — И приказать ему быстро вернуться в Рим.

— Доброе утро, Катон. Мне это кажется несколько поспешным, особенно после его последней победы. Ты со мной не согласен?

— Дело именно в этой победе. Помпей должен служить республике, а мы обращаемся с ним как с нашим хозяином. Если мы не предпримем меры, полководец вернется и захватит всю страну. Ты завтра же должен выступить за его смещение.

— Ничего подобного. Помпей — самый успешный римский военачальник со времен Сципиона. Он заслуживает всех почестей, которые мы ему оказываем. Ты делаешь ту же ошибку, что и твой прапрапрадед, лишивший должности Сципиона.

— Что ж, если ты его не остановишь, это сделаю я.

— Ты?

— Я собираюсь выдвигаться в трибуны. Хочу, чтобы ты меня поддержал.

— Правда?

— Как трибун, я наложу вето на любой закон, который предложат прислужники Помпея. Я хочу стать государственным деятелем, совершенно не похожим на нынешних.

— Уверен, что ты станешь именно таким, — сказал Цицерон, глядя на меня поверх его плеча и слегка подмигивая.

— Я хочу привнести в государственные дела строгость и связность философии, разбирая каждый вопрос с точки зрения максим и теории стоицизма. Ты знаешь, что у меня в доме живет Афинодор Кордилион, который — с этим ты не будешь спорить — лучше других знает стоицизм. Он будет моим постоянным советником. Республика, как я себе представляю, медленно движется в сторону бедствий, влекомая ветрами бездумных уступок. Мы ни в коем случае не должны были давать Помпею исключительных привилегий.

— Я высказался за них.

— Знаю, и тебе должно быть стыдно. Я встречался с ним в Эфесе, когда возвращался в Рим года два назад. Помпей походил на восточного тирана. Кто давал ему разрешение на строительство всех этих прибрежных городов? На захват новых провинций? Сенат это когда-нибудь обсуждал? Народ за это голосовал?

— Великий человек начальствует над войсками на месте. Поэтому у него должна быть определенная самостоятельность. После победы над пиратами он вынужден был строить гавани и поселения при них, чтобы обеспечить безопасность нашей торговли. Иначе эти разбойники вернулись бы, как только он покинул бы те места.

— Но мы увязаем в странах, о которых ничего не знаем! Теперь мы заняли Сирию! Сирия… Что нам нужно в Сирии? Потом придет черед Египта, где потребуется постоянно держать легионы. Тот, кому подчиняются легионы, необходимые для контроля над завоеванными землями, будь то Помпей или кто-нибудь другой, неизбежно получит власть над Римом. А того, кто попытается ему возразить, обвинят в недостаточной любви к отечеству. Консулам останется только решать гражданские споры от имени какого-нибудь заморского военачальника.

— Катон, никто не спорит с тем, что определенная опасность существует. Но в этом весь смысл государственной деятельности — преодолевать каждый вызов по мере того, как он появляется, и быть всегда готовым к преодолению следующего. Я бы сравнил это искусство с флотоводческим: сейчас ты гребешь, а потом плывешь под парусом; сейчас ты идешь по ветру, а потом борешься с ним; сейчас ты ловишь приливную волну, а потом от нее убегаешь. Для этого нужно много лет учиться и накапливать опыт, а не просто вызубрить наставление, пусть даже принадлежащее Зенону.

— И куда же ты надеешься приплыть?

— Надеюсь, что это плавание поможет мне выжить в тяжелые времена.

— Ха-ха-ха! — Катон смеялся редко и издавал при этом неприятные звуки, похожие на хриплый лай. — Некоторые из нас надеются добиться гораздо большего. Однако это потребует других навыков управления кораблем. Вот мои заповеди. — Произнося их, Катон загибал длинные, худые пальцы: — Мудрец не должен ни уступать просьбам, ни смягчаться; никто не может быть милосердным, кроме глупого и пустого человека; все погрешности одинаковы, всякий поступок есть нечестивое злодейство; мудрец ни над чем не задумывается, ни в чем не раскаивается, ни в чем не ошибается и своего мнения никогда не меняет. «Одни только мудрецы, даже безобразные, прекрасны…»

— «…В нищете они богаты; даже в рабстве они цари». Я уже слышал это, благодарю тебя. И если ты хочешь прожить спокойную жизнь ученого, обсуждая свою философию с домашними птицами и учениками в собственном имении, то, вполне возможно, это сработает. Но если ты хочешь управлять республикой, в твоей библиотеке должно быть много других книг, а не только труд Зенона.

— Мы теряем время. Очевидно, ты не поддержишь меня.

— Напротив, я с удовольствием проголосую за тебя. Наблюдать за твоим трибунством будет крайне любопытно.

После того как Катон ушел, хозяин сказал мне:

— Этот человек почти сумасшедший, но что-то в нем есть.

— У него есть надежда на успех?

— Конечно. Человек, которого зовут Марк Порций Катон, всегда может надеяться на успех в Риме. И он прав насчет Помпея. Как мы можем сдержать его честолюбие? — Цицерон задумался. — Пошли раба к Непоту и узнай, отдохнул ли он после своего путешествия. Если да, пригласи его на военный совет завтра, после заседания сената.

Я сделал, как было велено, и вскоре получил письмо от Непота: тот отдавал себя в распоряжение Цицерона. Поэтому на следующий день, после того как заседание закончилось, Цицерон попросил нескольких бывших консулов с военным опытом остаться, чтобы получить более подробный отчет Непота о замыслах Помпея. Красс, уже познавший власть, которую дают консульство и большое состояние, был поглощен мечтой о том единственном, чего у него не было, — о военной славе[50]. Поэтому он жаждал принять участие в военном совете. Красс даже стал прохаживаться возле кресла консула, в надежде получить приглашение. Однако Цицерон ненавидел Красса почти так же сильно, как Катилину, и не упустил возможности унизить давнего противника, намеренно не обращая на него внимания. В конце концов Красс ушел в ярости, а вокруг Непота собралось около десяти седовласых сенаторов. Я скромно стоял в сторонке, делая записи.

Цицерон поступил мудро, пригласив на совет людей вроде Гая Куриона, который получил триумф десятью годами ранее, и Марка Лукулла, младшего брата Лициния Лукулла. Главным недостатком моего хозяина как государственного деятеля было полное невежество в военных вопросах. В молодости, обладая слабым здоровьем, он ненавидел все, что было связано с военной службой, — недостаток удобств, тупое подчинение, скучную лагерную жизнь, а потому покинул войско, как только появилась возможность, и вернулся к изучению права. Сейчас же он остро чувствовал недостаток знаний и вынужден был положиться на Куриона, Лукулла, Катула и Исаврика, которые принялись расспрашивать Непота. Скоро они выяснили, что в распоряжении Помпея имелось восемь полноценных, хорошо вооруженных легионов, а его ставка находилась — по крайней мере, когда Непот в последний раз был там — к югу от Иудеи, в нескольких сотнях миль от города Петра. Цицерон предложил высказаться всем по очереди.

— На мой взгляд, до конца года можно сделать одно из двух, — сказал Курион, который воевал на востоке под руководством Суллы. — Во-первых, двинуться на север, к Киммерийскому Босфору, для захвата порта Пантикапей и присоединения Кавказа. Во-вторых, что лично мне нравится больше, — ударить на восток и раз и навсегда уладить все дела с Парфянским царством.

— Не забывай, что есть еще и третья возможность, — добавил Исаврик, — пойти в Египет. Он наш, ведь Птолемей оставил нам его по завещанию. Думаю, Помпею надо двигаться на запад.

— Или на юг, — предложил Лукулл. — Что плохого в том, чтобы напасть на Петру? В городе и на побережье очень плодородная земля.

— На север, восток, запад или юг, — подвел итог Цицерон. — Кажется, у Помпея широкий выбор. Непот, ты не знаешь, к чему он склоняется? Уверен, что сенат утвердит любое его решение.

— Насколько я понимаю, он думает об отступлении.

Повисла тишина, которую прервал Исаврик.

— Отступление? — изумленно повторил он. — Что ты имеешь в виду? У Помпея сорок тысяч закаленных ветеранов, и ничто не может остановить его.

— «Закаленные» — это вы так считаете. На мой взгляд, правильнее сказать «изнуренные». Некоторые воюют более десяти лет.

Наступило молчание — сенаторы обдумывали услышанное.

— Хочешь сказать, что Помпей намерен привести все свое войско в Италию? — спросил наконец Цицерон.

— А почему бы и нет? Ведь это их родина. Помпей сумел подписать несколько очень удачных соглашений с местными правителями. Его слава стоит десятка легионов. Знаете, как его называют на Востоке?

— Поведай нам.

— Повелитель Земли и Воды.

Цицерон обвел взглядом лица бывших консулов. На большинстве из них он увидел недоверие.

— Думаю, я выражу общее мнение, если скажу тебе, Непот, что сенат будет недоволен подобным отступлением.

— Истинная правда, — сказал Катул, и седые головы склонились в знак согласия.

— Поэтому я предлагаю следующее, — продолжил Цицерон. — Мы отправим с тобой послание Помпею — естественно, сказав, что мы благодарны ему и горды тем, как он управляет войсками, — и сообщим о нашем желании, чтобы солдаты оставались на месте и готовились к новому походу. Если он хочет сложить с себя груз ответственности и покинуть должность главноначальствующего после стольких лет службы, Рим, конечно же, поймет это и тепло поприветствует своего выдающегося сына.

— Вы можете предлагать все, что угодно, — грубо прервал его Непот. — Такое послание я не повезу. Я остаюсь в Риме. Помпей уволил меня с военной службы, и я намереваюсь участвовать в выборах трибуна. А теперь позвольте откланяться, у меня другие дела.

Исаврик выругался, провожая взглядом молодого центуриона.

— Он не посмел бы так разговаривать с нами, будь его отец еще жив. И кого мы только воспитали?

— Если с нами так говорит щенок Непот, — сказал Курион, — подумайте, как будет говорить его хозяин с сорока тысячами ветеранов за спиной.

— Повелитель Земли и Воды, — пробормотал Цицерон. — Думаю, мы должны быть благодарны за то, что нам оставили воздух. — (Раздался смех.) — Хотел бы я знать, что это за дела у Непота, более важные, чем беседа с нами… — Он наклонился ко мне и прошептал: — Иди за ним, Тирон, и выясни, куда он пойдет.

Я поспешил к выходу и подошел к дверям как раз вовремя, чтобы увидеть, как Непот со своим обычным сопровождением пересекает форум, направляясь к рострам. Было около восьми часов, на улицах все еще толпился народ, и я легко мог следить за Непотом в суете города, хотя Непот не относился к тем людям, которые постоянно оглядываются через плечо. Его небольшая свита прошла мимо храма Кастора, и мне повезло, что в это время я сократил расстояние между нами: пройдя немного по Священной дороге, Непот и его сопровождающие вдруг исчезли. Я понял, что они вошли в дом верховного понтифика.

Первой моей мыслью было вернуться назад и рассказать обо всем Цицерону, однако что-то меня остановило. Напротив дома понтифика стояли лавки, и я притворился, что выбираю драгоценности, не спуская при этом глаз со входа в обиталище Цезаря. Я увидел, как на носилках прибыла его мать. А потом дом покинула, тоже на носилках, его жена, молодая и красивая. Входили и выходили люди, но я никого не узнал. Где-то через час нетерпеливый продавец сказал, что ему пора закрывать лавку. Он проводил меня на улицу, и тут из неприметного возка показалась лысая голова Красса, который прошел в двери. Я подождал еще немного, но больше не увидел ничего любопытного и вернулся к Цицерону с новостями.

К тому времени он уже покинул сенат и занимался письмами у себя дома.

— Ну что же, хоть одна загадка решена, — сказал хозяин, выслушав меня. — Теперь мы знаем, откуда Цезарь взял двадцать миллионов на взятки. Не все они от Красса. Немалая часть принадлежит Повелителю Земли и Воды.

Цицерон откинулся в кресле и глубоко задумался. Как он сказал позднее, «если самый могущественный полководец, главный ростовщик и верховный понтифик начинают встречаться, надо быть настороже».


Приблизительно в это же время Теренция стала намного более заметной в публичной жизни Цицерона. Часто люди недоумевали, как он мог жить с ней уже более пятнадцати лет. Она была очень набожной, некрасивой и совсем лишенной обаяния. Однако у нее имелось редкое достоинство — сильный характер. Она вызывала чувство уважения, и с годами Цицерон все чаще и чаще прислушивался к советам жены. Теренция не интересовалась философией или литературой, плохо знала историю, да и вообще была плохо образованна. Однако, свободная от книжных знаний и врожденной деликатности, она обладала редкостной способностью видеть все насквозь, будь то какое-либо дело или человек. И не стеснялась говорить то, что думает.

Начну с того, что Цицерон ничего не сказал ей о клятве Катилины убить его: не хотел беспокоить супругу понапрасну. Однако, будучи женщиной умной и проницательной, Теренция скоро сама узнала об этом. Как жена консула, она была покровительницей культа Благой Богини[51]. Не могу сказать, что это подразумевало: все, связанное с богиней и ее храмом, полным змей, было скрыто от мужчин. Знаю только, что одна из жриц богини, женщина из благородной семьи и радетельница за отечество, однажды пришла к Теренции в слезах и предупредила, что жизнь Цицерона находится в опасности — ему надо быть начеку. Больше она не пожелала сказать ничего. Но Теренция не могла оставить этого так и, применив сочетание лести, умасливания и угроз, которое сделало бы честь ее мужу, постепенно вытянула из женщины всю правду. Сделав это, она заставила несчастную прийти в дом Цицерона и рассказать все консулу.

Я работал с Цицероном в его комнате для занятий, когда Теренция распахнула дверь, не постучавшись, — она всегда делала так. Будучи состоятельнее хозяина и происходя из более знатной семьи, Теренция предпочитала не рассуждать о том, кто главнее в доме. Вместо этого она объявила:

— Здесь человек, с которым ты должен встретиться.

— Не сейчас, — ответил Цицерон, не поднимая глаз. — Пусть придет позже.

Но Теренция продолжала настаивать.

— Это… — она назвала имя, которое я не буду приводить: не ради этой женщины (она уже давно мертва), а ради ее потомков.

— А почему я должен с ней встретиться? — проворчал Цицерон, в первый раз посмотрев на свою жену с недовольством. Тут он понял, что Теренция не собирается отступать, и сказал уже другим тоном: — В чем дело, женщина? Что случилось?

— Ты должен сам все услышать. — Теренция отошла в сторону, и мы увидели матрону редкой красоты, но уже увядающую, с заплаканными глазами. Я хотел уйти, но Теренция решительно приказала мне остаться. — Это лучший мастер ведения записей в мире, — объяснила она посетительнице. — И ему можно полностью доверять. Если он посмеет проговориться, я прикажу содрать с него кожу живьем.

Теренция посмотрела на меня таким взглядом, что я понял: она обязательно это сделает.

Во время встречи оба чувствовали себя неловко: и Цицерон, внутренне стыдливый, и женщина, которой пришлось под давлением Теренции признаться, что несколько последних лет она была любовницей Квинта Курия, нечестивого сенатора и друга Катилины. Уже изгнанный однажды из сената за распутство и банкротство, Курий был уверен, что его опять выкинут оттуда при составлении очередного списка сенаторов. Из-за этого он находился в отчаянном положении.

— Курий в долгах столько лет, сколько я его знаю, — объяснила женщина. — Но сейчас все невозможно плохо. Его имения перезаложены уже несколько раз. То он клянется убить нас обоих, чтобы избежать банкротства и позора, то говорит о прекрасных подарках, которые купит мне. Прошлой ночью я посмеялась над ним. «Как ты можешь купить мне что-нибудь? Ведь это я всегда давала тебе деньги», — подначила я его. Мы крепко поспорили. Наконец он сказал мне, что к концу лета мы не будем ни в чем нуждаться. Именно тогда он рассказал мне о замыслах Катилины.

— В чем они заключаются?..

На какое-то время она задумалась, а затем выпрямилась и посмотрела Цицерону прямо в глаза:

— Убить тебя, консул, и захватить власть в Риме. Отменить все долговые обязательства, отобрать имущество у богатых, разделить государственные и религиозные должности между своими сообщниками.

— Ты в это веришь?

— Да.

— Но она не сказала самого ужасного! — вмешалась в разговор Теренция. — Чтобы связать всех по рукам и ногам, Катилина заставил своих сообщников поклясться на крови и для этого убил мальчика. Зарезал его, как барана.

— Да, — признался Цицерон. — Мне это известно. — Он вытянул руку, чтобы утишить негодование Теренции. — Прошу прощения. Я не знал, насколько все это серьезно. Мне казалось, что не стоит расстраивать тебя по пустякам. — Он повернулся к женщине. — Ты должна назвать мне имена всех участников заговора.

— Нет, я не могу.

— Раз начала, надо продолжить. Мне нужны их имена.

Она поплакала, видимо понимая, что попала в ловушку.

— Ты обещаешь мне, что защитишь Курия?

— Обещать не могу, но посмотрю, что можно сделать. Ну, давай же: имена.

— Корнелий Цетег, Кассий Лонгин, Квинт Анний Хилон, Лентул Сура и его вольноотпущенник Умбрен… — Она помолчала какое-то время, а когда заговорила, то ее было еле слышно. Неожиданно имена полились потоком, словно она хотела приблизить конец своих мучений: — Автроний Пет, Марк Лека, Луций Бестия, Луций Варгунтей.

— Подожди! — Цицерон смотрел на нее в изумлении. — Значит, Лентул Сура, городской претор, и его вольноотпущенник Умбрен?

— Публий Сулла и его брат Сервий.

Она неожиданно остановилась.

— И это всё?

— Это сенаторы, которых упоминал Курий. Но там не только сенаторы.

— Сколько всего? — повернулся Цицерон ко мне.

— Десять, — сосчитал я. — Одиннадцать с Курием, двенадцать с Катилиной.

— Двенадцать сенаторов? — Я редко видел Цицерона таким потрясенным. Он надул щеки и опустился в кресло, будто его ударили по голове, потом шумно выдохнул. — Но ведь Сура и братья Сулла не могут оправдываться тем, что разорены. Это измена отечеству, видная невооруженным глазом. — Внезапно он вскочил, не в силах сидеть на месте. — О боги! Да что же происходит?!

— Ты должен задержать их, — потребовала Теренция.

— Конечно. Но если я вступлю на этот путь — пока я этого сделать не могу, но допустим, что могу, — куда он меня приведет? Мы знаем о двенадцати, а сколько их всего? Начнем с Цезаря: что он тут делает? В прошлом году он поддерживал Катилину на выборах, и мы знаем, что он близок с Сурой, — не надо забывать, что Сура дал приговорить Рабирия. А Красс? С ним что? Он наверняка замешан. А Лабиен — трибун Помпея, выходит, и Помпей участвует в этом?

Он ходил по комнате взад-вперед.

— Они не могут быть твоими врагами все до одного. Тогда бы ты давно умер, — сказала Теренция.

— Может, ты и права, но все они видят, какие возможности даст им хаос… Одни хотят убивать, чтобы он начался, другие хотят подождать, пока хаос не наберет силу. Точно дети, играющие с огнем, и Цезарь — самый опасный среди них. Это похоже на сумасшествие, государство сошло с ума. — Цицерон все ходил, пророчески представляя себе Рим в руинах, красный от крови Тибр, покрытый отрубленными головами форум. Все это он описал нам в подробностях. — Я обязан этому помешать. Должен быть какой-то способ…

Все это время женщина, принесшая известие, с удивлением следила за ним. Наконец Цицерон остановился перед ней, наклонился и сжал ее руки:

— Гражданка, тебе было непросто прийти к моей жене и все ей рассказать. Хвала Провидению, ты это сделала! Не только я, но и Рим навечно в долгу перед тобой.

— Но что мне делать теперь? — всхлипнула она. Теренция протянула платок, и женщина вытерла глаза. — После этого я не могу вернуться к Курию.

— Ты должна, — ответил Цицерон. — Ты — мой единственный источник сведений.

— Если Катилина узнает, что я выдала его замыслы, он меня убьет.

— Он никогда не узнает.

— А мой муж? Мои дети? Что я им скажу? Измена — это очень плохо само по себе. Но измена с предателем?..

— Если они будут знать, что двигало тобой, то поймут тебя. Пусть это станет твоим искуплением. Очень важно, чтобы никто ничего не заметил. Выясни все, что сможешь, у Курия. Заставь его раскрыться. Вознагради по-своему, если необходимо. Сюда тебе больше приходить нельзя — слишком опасно. Все, что узнаешь, рассказывай Теренции. Вы можете спокойно встречаться в стенах вашего храма, где вас никто не увидит.

Естественно, она не хотела запутаться в этой паутине предательств. Но если Цицерону было надо, он мог уговорить кого угодно на что угодно. И когда он, не обещая напрямую неприкосновенности ее любовнику, пообещал сделать для него все, что может, женщина сдалась. Так она стала лазутчицей Цицерона, который принялся вынашивать собственный замысел.

VI

В начале апреля были объявлены сенатские каникулы. Ликторы опять охраняли Гибриду, и Цицерон решил, что будет безопаснее, если семья отправится к морю. Мы выехали с первыми лучами солнца, тогда как многие чиновники задержались, чтобы посмотреть театральное представление в Риме, и устремились на юг по Аппиевой дороге, сопровождаемые телохранителями из всадников. Всего нас было человек тридцать. Цицерон развалился на подушках в своем открытом возке, то слушая, что читал Сосифей, то диктуя мне письма. Маленький Марк ехал на муле, рядом с ним шел раб. Теренция и Туллия путешествовали в носилках, которые несли рабы, вооруженные скрытыми ножами. Каждый раз, когда навстречу нам двигалось несколько мужчин, я боялся, что это наемные убийцы; и когда после целого дня пути мы достигли Понтинских болот, я весь испереживался. На ночь мы остановились в местечке «Три гостиницы», но из-за кваканья лягушек, запаха гниющей воды и писка комаров я так и не смог заснуть.

На следующее утро мы продолжили путешествие на барже. Цицерон сидел в кресле на носу, закрыв глаза и подставив лицо теплому весеннему солнцу. Тишина, стоявшая на канале, давила на уши после шума заполненной путниками дороги. Цицерон не работал, что было совсем на него не похоже. На ближайшей остановке нас ждала сумка с официальными свитками, но, когда я захотел передать их ему, он отмахнулся. То же самое происходило и на его вилле в Формиях. Цицерон купил ее несколько лет назад — приятный дом на берегу Средиземного моря, с широкой террасой, где он обычно писал или репетировал свои речи. Но всю первую неделю хозяин только играл с детьми, ходил с ними на рыбалку и прыгал в невысоких волнах прибоя, который начинался прямо за низкой стеной виллы. Зная, с какими громадными трудностями он столкнулся, я удивлялся его беспечности. Теперь я, конечно, понимаю, что консул продолжал работать, но так, как работает поэт, — очищал голову от шелухи пустых мыслей и ждал вдохновения.

В начале второй недели к обеду пришел Сервий Сульпиций в сопровождении Постумии. Его вилла была расположена на противоположном берегу залива, в Кайете. Он почти не общался с Цицероном, после того как хозяин рассказал ему о встрече с его женой в доме Цезаря, но сейчас законник пребывал в хорошем настроении, чего нельзя было сказать о Сульпициевой супруге. Причины этого стали понятны перед обедом, когда Сервий отвел консула в сторону, чтобы переговорить. Только что явившийся из Рима, он был полон столичных сплетен. Сервий с трудом сдерживал свою радость.

— У Цезаря появилась новая любовница — Сервилия, жена Юния Силана!

— У Цезаря новая любовница? Что же в этом нового? Это так же естественно, как новые листья на деревьях весной.

— Как ты не понимаешь? Это не только кладет конец пустым пересудам о нем и Постумии, но и делает менее вероятной победу Силана на консульских выборах этим летом!

— А почему ты так думаешь?

— В распоряжении Цезаря — множество голосов популяров. Вряд ли он отдаст их мужу своей любовницы, правда? В этом случае некоторые из них могут достаться мне. Поэтому при одобрении патрициев и твоей поддержке я наверняка выиграю.

— Ну что ж, в таком случае поздравляю. Я с гордостью объявлю тебя победителем через три месяца. А мы уже знаем, сколько всего будет кандидатов?

— Не менее четырех.

— Ты, Силан, а кто еще?

— Катилина.

— Он точно выдвигается?

— Конечно! Даже не сомневайся. И Цезарь уже подтвердил, что опять поддержит его.

— А кто четвертый?

— Луций Мурена. — Сервий назвал имя бывшего легата Лукулла, который в то время был наместником Дальней Галлии. — Но он слишком солдат, чтобы найти поддержку в городе.

В тот вечер они обедали на открытом воздухе. В своей комнате я слышал шуршание волн, накатывающих на гальку, и изредка — голоса, которые доносил теплый солоноватый ветер. С ним же прилетал запах рыбы, приготовленной на углях. Наутро, очень рано, Цицерон сам явился, чтобы разбудить меня. Я увидел, что он сидит в изножье моей узкой постели, одетый так же, как вечером. Только что рассвело. Казалось, он вообще не спал.

— Одевайся, Тирон. Нам пора двигаться.

Пока я надевал обувь, хозяин рассказал мне, что произошло. В конце вечера Постумия нашла предлог, чтобы поговорить с ним наедине.

— Она взяла меня за руку и предложила прогуляться по террасе. На секунду я подумал, что она хочет предложить мне занять место Цезаря на ее ложе, — для этого она была достаточно пьяна, а ее платье едва прикрывало колени. Однако нет: оказалось, теперь она испытывает к Цезарю не страсть, а лютую ненависть, и единственное ее желание — предать его. Постумия сказала, что Цезарь и Сервилия созданы друг для друга: «В мире не найдешь еще одной пары людей с такой холодной кровью». А потом она сказала — буквально вот этими словами, — что Сервилия хочет быть женой консула, а Цезарю нравится сношать консульских жен, поэтому у них образцовый союз и Цезарь сделает все, чтобы Силан победил.

— Ну и что в этом плохого? — задал я глупый вопрос, так как еще не проснулся до конца. — Ты ведь всегда говорил, что Силан скучен, но заслуживает уважения и словно создан для высокой должности.

— Я бы хотел, чтобы он победил. Этого же хотят патриции и, как теперь выяснилось, Цезарь. Поэтому Силана не сдержать. Настоящая борьба развернется за второе консульство, и, если только мы ничего не предпримем, ее выиграет Катилина.

— Но, кажется, Сервий уверен в себе.

— Не уверен, а слишком самонадеян. И именно таким он нужен Цезарю.

Я умылся холодной водой. Теперь я начал просыпаться. Цицерон одной ногой уже перешагнул порог комнаты.

— А можно узнать, куда мы едем? — спросил я.

— На юг, — ответил он через плечо. — К Неаполитанскому заливу, чтобы повидаться с Лукуллом.


Он оставил записку Теренции, и мы уехали до того, как она проснулась. Мы передвигались в закрытой повозке, чтобы нас не узнали, — нелишняя предосторожность, ибо казалось, что половина сената, устав от необычно долгой зимы, направлялась на отдых в теплую Кампанию. Чтобы двигаться еще быстрее, мы отказались от сопровождения. С нами были только два телохранителя: похожий на быка Тит Секст и его мощный брат Квинт. Один скакал впереди нашего возка, другой — позади.

Когда солнце поднялось выше, воздух стал нагреваться, возок постепенно заполнили ароматы мимозы, высушенных трав и нагретых сосен. Время от времени я раздвигал шторки и любовался природой. Я поклялся себе, что, если у меня когда-нибудь появится маленький надел, о котором я мечтаю, он будет на юге. Цицерон ничего не говорил. Он проспал всю дорогу и проснулся только ближе к вечеру, когда мы спускались по узкой дороге к Мизену, где у Лукулла был… хотел написать «дом», но это слово с трудом подходит к дворцу наслаждений, прибрежной вилле «Корнелия», которую он купил и почти полностью перестроил. Здание стояло на мысу, где, по легенде, был похоронен глашатай троянцев. Оттуда открывался самый изысканный вид во всей Италии — остров Прохита, невероятно голубые воды Неаполитанского залива и, наконец, горы Капреи. Мягкий бриз колебал верхушки кипарисов, когда мы вышли из возка. Мы словно прибыли в рай.

Услышав, кто к нему приехал, Лукулл вышел, чтобы лично приветствовать консула. Ему было за пятьдесят, и он выглядел очень томным и неестественным. Было заметно, что он стал набирать вес. Увидев его в шелковых сандалиях и греческой тунике, вы бы никогда не подумали, что перед вами великий военачальник, пожалуй величайший за последние сто лет, — он больше походил на учителя танцев. Но отряд легионеров, охранявший его дом, и ликторы, расположившиеся в тени деревьев, напоминали о том, что непобедимые солдаты Лукулла добыли ему на поле битвы титул императора и что он все еще стоит во главе могучего войска. Патриций настоял на том, чтобы Цицерон отобедал с ним и провел у него в доме ночь, но сначала предложил принять ванну и отдохнуть. Не знаю, что это было — безразличие или изысканные манеры, — но Лукулл даже не полюбопытствовал, в чем причина неожиданного приезда консула.

Цицерона и его телохранителей увели слуги, а я предположил, что меня разместят на половине рабов. Но вышло иначе: как личного письмоводителя консула, меня тоже провели в комнату для гостей, где я обнаружил свежую одежду. А затем произошло самое невероятное событие: даже сейчас оно заставляет меня краснеть, но я, как прилежный летописец, обязан рассказать о нем. В комнате появилась молодая рабыня. Она оказалась гречанкой, и я смог поговорить с ней на ее родном языке. Девушка — в платье с короткими рукавами — была привлекательной: тонкая, с оливковой кожей и копной черных волос, заколотых булавками, но ждущих, когда их распустят. Ей было около двадцати, и звали ее Агата. Хихикая и делая движения руками, она заставила меня раздеться и войти в крохотное квадратное помещение без окон, стены которого покрывали мозаики с морскими животными.

Я стоял в нем, чувствуя себя дураком, когда вдруг потолок исчез, и на меня полилась теплая пресная вода. Это был мой первый опыт пребывания под знаменитым душем Сергия Ораты[52], и я долго наслаждался им, пока не появилась Агата. Она провела меня в следующую комнату, где вымыла и размяла меня, — это было просто великолепно! Зубы ее были как слоновая кость, а между ними высовывался шаловливый розовый язычок. Когда я через час вновь встретился с Цицероном на террасе, то спросил его, воспользовался ли он этим удивительным душем.

— Конечно нет. В моем находилась молодая шлюха. Я никогда не слышал о подобном падении нравов. — Затем он недоверчиво посмотрел на меня. — Неужели ты решил им воспользоваться?

Я побагровел, а хозяин громко рассмеялся. Еще долго после этого, желая подразнить меня, он вспоминал душ у Лукулла.

Прежде чем сесть за стол, Лукулл показал нам свой дом. Главную часть возвела сто лет назад Корнелия, мать братьев Гракхов, но Лукулл в три раза увеличил площадь здания, добавив два крыла, террасы и бассейн, — все было вырезано в цельной скале. Виды были потрясающими, а комнаты — просто великолепными. Нас провели в подземный ход, освещенный фонарями и украшенный мозаикой, с изображениями Тесея в лабиринте. По ступенькам мы спустились к морю и вышли к помосту, который едва возвышался над водой. Здесь находился предмет особой гордости Лукулла — цепь искусственных бассейнов, заполненных рыбами самых разных видов, включая украшенных драгоценностями гигантских угрей, которые приплывали на звук его голоса. Он встал на колени, и раб подал ему серебряное ведерко, полное рыбьего корма, который Лукулл осторожно опустил в воду. Поверхность мгновенно вскипела от десятков мускулистых тел.

— У всех есть имена, — объяснил Лукулл и указал на особенно жирное создание, чьи плавники были украшены кольцами. — Этого я зову Помпеем.

Цицерон вежливо рассмеялся.

— А кто живет там? — спросил он, показав на виллу на противоположном берегу, около которой тоже были рыбные садки.

— Там живет Гортензий. Он думает, что может вырастить рыбу лучше, чем у меня. Но он сильно ошибается. Спокойной ночи, Помпей, — сказал он угрю нежным голосом. — Спи спокойно.

Я думал, что мы уже все посмотрели, но самое интересное Лукулл оставил напоследок. Мы направились по другому подземному ходу, с широкими ступенями, и спустились к основанию скалы, на которой стоял дом. Пройдя через несколько металлических ворот, охраняемых легионерами, мы подошли к ряду камер. Каждая была набита добычей, которую Лукулл захватил во время войны с Митридатом. Слуги освещали факелами горы доспехов с самоцветными камнями, щиты, блюда, кубки, черпаки, чаши, золотые стулья и ложа. Там же находились тяжелые серебряные изваяния, сундуки, доверху наполненные серебряной монетой, и золотая статуя Митридата высотой больше шести футов. Через некоторое время наши возгласы восторга стихли. Богатство было ошеломляющим.

Когда мы возвращались, в коридоре послышалось шуршание, как будто под ним бегали стаи крыс. Оказалось, что шум издавали более шестидесяти пленников — сподвижники Митридата и его военачальники. Лукулл объяснил, что намеренно сохраняет им жизнь вот уже пять лет, собираясь задействовать их в своем триумфальном шествии, а потом публично удавить.

— Вообще-то, император, я хотел поговорить с тобой именно о твоем триумфе.

Цицерон приложил руку ко рту и прочистил горло.

— Я так и подумал, — ответил Лукулл, и я увидел в свете факелов, как на его губах появилась улыбка. — Ну так что? Пройдем к столу?


Естественно, наш обед состоял из рыбных блюд — устрицы и морской окунь, крабы и угри, серая и красная кефаль. На мой вкус, еды было слишком много — я привык к более простым кушаньям и ел мало. За время обеда я не произнес ни слова, стараясь держаться на расстоянии от других гостей и подчеркивая тем самым, что мое присутствие здесь — знак особого расположения хозяина к консулу. Братья Сексты ели много и жадно, и время от времени кто-то из них выходил на улицу, в сад, чтобы громко опорожнить желудок и освободить место для следующего блюда. Цицерон, как всегда, ел очень мало, а Лукулл беспрерывно жевал и глотал — без видимого удовольствия.

Я тайно наблюдал за ним, ибо он поражал меня, как поражает до сих пор. Главным несчастьем всей его жизни был Помпей, который стал вместо него главноначальствующим на Востоке, а потом через своих сторонников в сенате отказал Лукуллу в триумфе. Многие смирились бы с этим, но только не Лукулл. У него было все, кроме одной вещи, которую он жаждал больше всего на свете. Поэтому полководец просто отказался как входить в Рим, так и складывать с себя начальствование над войсками. Вместо этого Лукулл занялся сооружением все более и более изысканных рыбных прудов. Он потерял интерес к жизни и стал равнодушен ко всему. Его семейные дела тоже шли не лучшим образом. Патриций был женат дважды. В первый раз — на сестре Клавдия, с которой он расстался из-за доноса, гласившего, что она спит со своим братом. Этот самый брат в отместку поднял против него мятеж на Востоке. Вторая жена была сестрой Катона, но ходили слухи, что она тоже ему неверна. Я никогда с ней не встречался, поэтому не мне об этом судить. Однако я видел ее ребенка, младшего сына Лукулла. Двухлетнего малыша принесла няня, чтобы он поцеловал отца на ночь. По тому, как Лукулл с ним обращался, было видно, что он очень любит мальчика. Но как только младенца унесли, глаза Лукулла вновь потускнели, и он возобновил свое безрадостное жевание.

— Итак, — сказал он между двумя глотками, — мой триумф.

К его щеке прилип кусочек рыбы, но он этого не замечал. Зрелище было не из приятных.

— Да, — повторил Цицерон, — твой триумф. Я хотел предложить голосование сразу после сенатских каникул.

— И оно будет в мою пользу?

— Я не выношу вопросов на голосование, когда не могу его выиграть.

Звуки пережевывания пищи раздались вновь.

— Помпею это не понравится.

— Помпею придется смириться с тем, что он не единственный триумфатор в этой стране.

— А тебе это зачем?

— Для меня честь — увековечить твою славу.

— Чушь. — Лукулл наконец вытер лицо салфеткой, и кусочек рыбы исчез. — Ты хочешь сказать, что проехал пятьдесят миль за день, чтобы мне это сказать? И я должен поверить?

— Боже, император, ты слишком проницателен для меня… Ну хорошо, сознаюсь, что хотел поговорить с тобой о государственных делах.

— Продолжай.

— Я убежден, что страна движется к страшным бедствиям…

Цицерон оттолкнул свое блюдо и, призвав на помощь все свое искусство, продолжил описывать положение самыми черными красками, особо остановившись на поддержке Цезарем Катилины и неслыханных предложениях последнего: отменить все долговые обязательства и захватить собственность богачей. Он не стал упоминать о том, чем эти изменения грозили Лукуллу, нежившемуся в своем дворце среди шелков и золота, — это было очевидно. Лицо нашего хозяина все больше и больше мрачнело, и, когда Цицерон закончил, он заговорил не сразу.

— И ты уверен, что Катилина получит консульство?

— Конечно. Силан станет первым консулом, а он — вторым.

— Ну, тогда нам надо его остановить.

— Согласен.

— И что ты предлагаешь?

— Именно поэтому я и приехал. Я хочу, чтобы твой триумф состоялся прямо перед выборами.

— Зачем?

— Для своего триумфального шествия ты приведешь в Рим несколько тысяч ветеранов со всей Италии.

— Естественно.

— И ты будешь всячески развлекать их и даже наградишь в честь своего триумфа.

— Конечно.

— Кого же они послушают, когда придется отдавать свой голос?

— Хочу надеяться, что меня.

— И в этом случае я точно знаю кандидата, за которого они должны проголосовать.

— Уверен, что знаешь. — на лице Лукулла появилась циничная улыбка. — За твоего старинного союзника Сервия.

— Нет-нет. Не за него. У этого бедняги нет никакой надежды на успех. Я думаю о твоем старом легате, бывшем начальнике твоих ветеранов — Луции Мурене.

Я привык к непредсказуемому ходу мыслей Цицерона, но мне никогда не приходило в голову, что он так легко может сдать Сервия. На секунду я не поверил в то, что услышал. Лукулл был удивлен не меньше меня.

— Я думал, что Сервий — один из твоих ближайших друзей.

— Речь о Римской республике, а не о кружке близких друзей. Сердце заставляет меня голосовать за Сервия, но разум говорит, что он не сможет победить Катилину. А Мурена, с твоей поддержкой, может рассчитывать на успех.

— С Муреной есть одна сложность. Его ближайший помощник в Галлии — мой бывший шурин, это чудовище, имя которого мне так неприятно, что я не хочу пачкать рот, произнося его, — скривился Лукулл.

— Ну что же, тогда его произнесу я. Мне тоже не очень нравится Клавдий. Но государственному мужу не всегда удается выбирать даже врагов, не говоря уже о друзьях. Чтобы спасти республику, мне приходится отказаться от старого и надежного товарища. Чтобы спасти республику, ты должен будешь обнять своего злейшего врага. — Он наклонился через стол и тихо добавил: — Таковы государственные дела, император. И если в один прекрасный день у нас не хватит сил, чтобы заниматься ими, нам лучше уйти и заняться разведением рыб.

Мне показалось, что на этот раз он перегнул палку. Лукулл отбросил салфетку и разразился руганью, смыслом которой было то, что он не откажется от своих убеждений, столкнувшись с угрозами. Но Цицерон, как всегда, оказался прав. Он дал Лукуллу высказаться, а когда тот закончил, ничего не ответил — просто сидел, глядя на залив и потягивая вино. Прошло много времени. От луны по водам залива тянулась серебряная дорожка. Наконец, с трудом подавляя гнев, Лукулл сказал, что, по его мнению, Мурена может стать неплохим консулом, если будет прислушиваться к советам старших. Однако Цицерон должен поднять вопрос о триумфе перед сенатом сразу после окончания каникул.

Ни тот ни другой не были расположены продолжать беседу, и мы рано разошлись по комнатам. Не успел я прийти в свою, как раздался стук в дверь. Я открыл ее и увидел Агату. Она вошла, не вымолвив ни слова. Я думал, что девушку послал управляющий Лукулла, и сказал ей, что это совсем не обязательно, но, залезая в мою кровать, Агата уверила меня, что это был ее собственный выбор. Я присоединился к ней. Между ласками мы разговаривали, и она немного поведала о себе. Ее родителей, теперь уже покойных, привели с востока как рабов; она смутно помнила родную деревню в Греции. Сначала Агата работала на кухне, а потом стала прислуживать гостям императора. Когда она состарится, ее опять отправят на кухню, если повезет, а если нет, то в поле, где она рано умрет. Служанка говорила об этом без тени жалости к себе, как будто описывала жизнь собаки или кошки. Я подумал, что Катон лишь называет себя стоиком, а эта девочка действительно была им. Она просто улыбалась своей судьбе, защищенная чувством собственного достоинства. Я сказал ей об этом, и Агата рассмеялась.

— Послушай, Тирон, — сказала она, протягивая ко мне руки, — хватит о грустном. Вот моя философия: наслаждайся недолгими мгновениями счастья, которое посылают тебе боги, ведь только в эти минуты мужчины и женщины не одиноки.

На рассвете, когда я проснулся, девушки уже не было.

Я удивил тебя, мой читатель… Помню, я и сам был удивлен. После стольких лет воздержания я перестал даже думать о таких вещах и оставил их поэтам. «Без золотой Афродиты какая нам жизнь или радость…»[53] Одно дело было знать эти слова, другое — понять их смысл.


Я надеялся, что мы задержимся еще хотя бы на одну ночь, но наутро Цицерон велел отправляться. Тайна была совершенно необходима для наших замыслов, и чем дольше хозяин оставался в Мизене, тем больше боялся, что его узнают. Поэтому после короткого заключительного разговора с Лукуллом мы отправились назад в нашем закрытом возке. Когда мы спускались к прибрежной дороге, я смотрел назад, на дом. Множество рабов трудилось в саду и передвигалось по громадной вилле, готовя ее к очередному восхитительному весеннему дню. Цицерон тоже смотрел назад.

— Они кичатся своим богатством, — пробормотал он, — а потом удивляются, почему их так ненавидят. И если Лукулл, который так и не разбил Митридата, смог получить такие огромные богатства, можешь себе представить, как богат Помпей?

Я не мог и не хотел. Мне от этого становилось дурно. Никогда раньше бездумное накопление богатства ради богатства не казалось мне таким омерзительным, как после посещения этого дома, исчезавшего за нами в голубой дымке.

Теперь, когда Цицерон определился с образом действий, ему не терпелось вернуться в Рим. По его мнению, каникулы закончились. Приехав к вечеру на свою приморскую виллу, хозяин переночевал там и с первыми лучами рассвета пустился в путь. Если Теренция и была обижена таким пренебрежением к себе и к детям, то не подала виду. Она понимала, что без них консул будет двигаться гораздо быстрее. К апрельским идам мы вернулись в Рим, и Цицерон сразу же тайно связался с Муреной. Наместник все еще находился в Дальней Галлии, но оказалось, что он направил своего помощника Клавдия для подготовки к выборам. Цицерон долго размышлял, что делать, потому что не доверял Клавдию и не хотел, чтобы Цезарь и Катилина узнали о его замыслах. Поэтому он не мог открыто появиться в доме молодого человека и решил выйти на Клавдия через его шурина, авгура Метелла Целера, что привело к незабываемой встрече.

Целер жил на Палатинском холме, недалеко от Катула, на улице с роскошными домами, смотревшими прямо на форум. Цицерон решил, что приход консула к претору никого не удивит. Но когда мы вошли, выяснилось, что хозяин на охоте. В доме присутствовала только его жена, и она вышла поприветствовать нас в сопровождении нескольких служанок. Насколько я знаю, Цицерон тогда впервые встретился с Клавдией, и она произвела на него колоссальное впечатление своей красотой и своим умом. Ей было около тридцати, и она славилась своими громадными карими глазами с длинными ресницами; «волоокая», впоследствии называл ее Цицерон. Этими глазами она искусно пользовалась, бросая на мужчин долгие призывные взгляды. У нее был выразительный рот и нежный голос, казалось предназначенный для распространения сплетен. Как и ее брат, Клавдия произносила слова с щегольским «городским» выговором. Но мужчину, который хотел узнать ее поближе, ждало разочарование: в одну секунду она могла превратиться в настоящего «Клавдия» — жесткого, безжалостного и грубого. Щеголь по имени Фетий, который пытался ее соблазнить, пустил о ней хорошую шутку: «in triclinio Соа, in cubiculo nola» (мягко стелет, да жестко спать). После этого двое старинных поклонников Клавдии, Камурций и Цезерний, отомстили Фетию от ее имени: сильно избили его, а затем, чтобы наказание соответствовало преступлению, изнасиловали до полусмерти.

Любой решил бы, что эта сторона жизни совсем чужда Цицерону, однако часть его — одна четверть — всегда тянулась к извращениям и из ряда вон выходящим поступкам, тогда как остальные три четверти выступали в сенате против безнравственности. Наверное, это было свойство характера самого консула: он всегда любил общество актеров. Ему также нравились мужчины и женщины, которые не были скучны, а никто не мог назвать Клавдию скучной.

В любом случае было видно, что они довольны встречей. Когда Клавдия, бросив на Цицерона один из своих неповторимых взглядов, с придыханием спросила, что она может сделать для него в доме своего мужа, он честно ответил, что хотел бы увидеть ее брата.

— Аппия или Гая? — спросила она, полагая, что ему нужен один из старших, не уступавших друг другу в упрямстве, честолюбии и полнейшей серьезности.

— Ни того ни другого. Я хочу переговорить с Публием.

— С Публием? Испорченный мальчишка. Он мой любимец.

Она немедленно послала раба, чтобы тот разыскал его в игорном или публичном доме, где Публий на время устроил свою берлогу. Ожидая его появления, Клавдия показывала Цицерону маски предков Целера, которые достигли консульства. Я скромно удалился в тень и не мог слышать, о чем они говорили в атриуме, но слышал их смех и понял, что причиной веселья были застывшие восковые маски поколений Метеллов, знаменитых, надо признать, своей глупостью.

Наконец появился Клавдий и отвесил Цицерону низкий, но, как мне показалось, издевательский поклон. Затем нежно поцеловал Клавдию прямо в губы и встал рядом с сестрой, положив руку ей на талию. Клавдий пробыл в Галлии больше года, но совсем не изменился. Он был красив женской красотой: густые светлые кудри, свободные одежды, небрежный, снисходительный взгляд. До сегодняшнего дня я так и не могу решить, были они с Клавдией любовниками или им просто нравилось приводить в негодование уважаемых людей. Но позже я узнал, что Клавдий вел себя так со всеми тремя своими сестрами, и поэтому Лукулл легко поверил слухам об инцесте.

Если Цицерон и пришел в негодование, он ничем себя не выдал. Виновато улыбнувшись Клавдии, он спросил, позволит ли она поговорить с ее братом наедине.

— Ну хорошо, хорошо, — ответила она с притворным недовольством. — Но учти, что я очень ревнива.

Сказав это, она долго и призывно пожимала руку консула, прежде чем скрыться в глубине дома. Цицерон и Клавдий обменялись любезностями, поговорили о Дальней Галлии и опасностях перехода через Альпы. Наконец Цицерон спросил:

— Скажи мне, Клавдий, правда ли, что твой начальник Мурена хочет стать консулом?

— Правда.

— Именно так мне и сказали. Должен признаться, меня это несколько удивило. Каким образом он, по-твоему, может победить?

— Легко. Существует много способов.

— Правда? Назови хоть один.

— Ну, например, людская благодарность: народ помнит, какие игры он устроил, перед тем как стал претором.

— Прежде чем его выбрали претором? Мальчик, это было три года назад. В государственных делах три года — это вечность. С глаз долой, из сердца вон, — по крайней мере, в Риме так и происходит. Я еще раз спрашиваю, где вы собираетесь взять голоса?

— Думаю, многие его поддержат, — по-прежнему улыбаясь, ответил Клавдий.

— Почему? Патриции будут голосовать за Силана и Сервия. Популяры — за Силана и Катилину. Кто же будет голосовать за Мурену?

— Дай нам время, консул. Подготовка к выборам еще не началась.

— Она начинается, как только заканчивается подготовка к предыдущим выборам. Ты должен был заниматься ею весь год. А кто сейчас будет спасать положение?

— Я.

— Ты?

Цицерон произнес это с таким презрением, что я невольно моргнул, и даже невероятная самоуверенность Клавдия, казалось, поколебалась.

— У меня есть опыт, — сказал он.

— Какой опыт? Ты даже не член сената.

— Ну и что, Тартар тебя забери? Зачем ты вообще ко мне пришел, если уверен, что мы проиграем?

— А кто говорит о проигрыше? — Увидев ярость на его лице, Цицерон рассмеялся. — Разве я это сказал? Молодой человек, — продолжил он, положив руку на плечо Клавдию, — я знаю кое-что о том, как одерживают верх на выборах, и хочу сказать вот что: у вас есть все надежды на победу, но только в том случае, если ты будешь делать то, что я скажу. И надо просыпаться, пока не стало слишком поздно. Именно поэтому я и хотел увидеть тебя.

Сказав так, он стал прогуливаться с Клавдием по атриуму, излагая ему свой замысел, а я шел за ними и записывал его указания.

VII

Цицерон рассказал о том, что собирается поставить вопрос Лукуллова триумфа на голосование, только самым доверенным сенаторам — брату Квинту, бывшему консулу Пизону, преторам Помптину и Флакку, — друзьям, таким как Галлий, Марцеллин и старший Фруги, и вождям патрициев, Гортензию, Катулу и Исаврику. Те, в свою очередь, сообщили остальным. Сенаторы поклялись хранить полнейшую тайну. Их известили о том, в какой день они должны обязательно явиться, и предупредили: нельзя покидать заседание, что бы ни случилось, пока оно не будет объявлено закрытым. Гибриде Цицерон ничего не сказал.

В назначенный день собралось необычно много сенаторов. Прибыли старейшие из них, давно уже не посещавшие заседаний, и я видел, что Цезарь нутром почуял угрозу. В таких случаях он обычно закидывал голову, с шумом втягивал воздух и подозрительно оглядывался (именно так он вел себя в тот день, когда его убили). Но Цицерон проделал все очень искусно. Обсуждался невероятно скучный закон, который ограничивал право сенаторов списывать за счет государства расходы на частные поездки в провинции. Именно такие законы позволяют любому дураку, который занялся государственными делами, публично высказать свое мнение; Цицерон набрал целую скамейку таких дураков и пообещал, что они смогут говорить без ограничения времени. Когда он огласил это правило, некоторые сенаторы встали, чтобы покинуть зал заседаний, а после часового выступления Квинта Корнифиция — жуткого оратора даже в свои лучшие годы — зал быстро опустел. Некоторые наши сторонники притворились, что тоже уходят, однако расположились на улице, недалеко от сената. Наконец даже Цезарь потерял терпение и удалился вместе с Катилиной.

Цицерон еще немного подождал, а потом встал и сказал, что получил новое предложение, с которым хотел бы ознакомить сенат. Он дал слово Марку, брату Лукулла, а тот, в свою очередь, зачитал письмо великого полководца, в котором тот просил сенат дать ему триумф перед выборами. Цицерон отметил, что Лукулл достаточно долго ждал своей награды, поэтому вопрос ставится на голосование. К этому времени скамьи патрициев опять заполнились — вернулись те, кто находился неподалеку. На скамьях же популяров не было почти никого. Посыльный помчался за Цезарем. В это время все, кто выступал за присуждение триумфа Лукуллу, окружили его брата, и их пересчитали по головам. Цицерон объявил, что предложение прошло ста двадцатью голосами против шестнадцати, и закрыл заседание. Он вышел из здания, окруженный ликторами, как раз тогда, когда перед дверью показались Цезарь и Катилина. По-видимому, они поняли, что их обвели вокруг пальца и вынудили сделать серьезную уступку, но им потребовалась пара часов, чтобы оценить размер поражения. Пока же они отошли в сторону и позволили консулу пройти. Это была восхитительная минута, и за обедом тем вечером Цицерон несколько раз возвращался к ней.

Неприятности в сенате начались на следующий день. Естественно, скамьи популяров были полны, а само заседание превратилось в неразбериху. К этому времени Красс, Цезарь и Катилина поняли, чего добивался Цицерон; один за другим они поднимались с требованием повторить голосование. Но Цицерон не поддавался. Он подтвердил, что решение принято при достаточном кворуме, Лукулл заслуживает триумфа, а люди нуждаются в представлении, которое поднимет им настроение; поэтому он считает, что вопрос исчерпан. Однако Катилина отказался сесть и продолжал требовать повторного голосования. Цицерон спокойно попытался перейти к закону о расходах на поездки. Так как шум не прекращался, я подумал, что ему придется приостановить заседание. Однако Катилина еще не расстался с надеждой победить в загородке для голосования, а не с помощью оружия и понимал, что консул прав в одном: простым жителям всегда нравятся триумфы, и они не поймут, почему обещанный вчера триумф вдруг отбирают у них. В последний миг он плюхнулся на переднюю скамью, в злобе и отчаянии ударив кулаком по сиденью. Таким образом, все успокоились: Лукулл получит свой день славы в Риме.

В тот же вечер к Цицерону пришел Сервий. Он резко отказался от предложенного вина и потребовал сказать, верны ли слухи.

— Какие слухи?

— Слухи о том, что ты отрекся от меня и теперь поддерживаешь Мурену.

— Конечно нет. Я буду голосовать за тебя и любому, кто спросит меня, посоветую сделать так же.

— А тогда почему ты решил уничтожить все мои надежды, согласившись наполнить город легионерами Мурены на неделе выборов?

— Выбор дня триумфа полностью зависит от триумфатора, то есть от Лукулла. — Ответ Цицерона был правдой с точки зрения закона, но совершенно не соответствовал действительности. — Ты уверен, что не хочешь выпить?

— Ты что, действительно считаешь меня глупцом? — Согнутую фигуру Сервия обуревали чувства. — Это же ничем не прикрытый подкуп. Честно предупреждаю тебя, консул: я предложу сенату закон, который сделает противоправными любые банкеты или празднества, проводимые кандидатами или их доверенными лицами накануне выборов.

— Послушай, Сервий, я дам тебе маленький совет. Деньги, игры и другие развлечения всегда были частью подготовки к выборам, и так будет впредь. Нельзя просто сидеть и ждать, когда люди за тебя проголосуют. Ты должен устраивать представление. Проследи, чтобы тебя везде сопровождало множество твоих сторонников. Потрать немного денег, ведь ты можешь себе это позволить.

— Это называется подкупом избирателей.

— Нет, это называется подогреванием их любопытства. Помни, что большинство избирателей — бедняки. Они должны знать, что их голос имеет свою цену и «большой» человек готов платить за их поддержку, хотя бы и раз в году. Потому что это все, что у них есть.

— Цицерон, ты меня поражаешь. Я никогда не ожидал, что римский консул скажет подобное. Власть полностью разложила тебя. Я представлю свой закон завтра. Катон встанет на мою сторону, и я надеюсь на твою поддержку — иначе страна сделает свои выводы.

— Вот Сервий как он есть! Законник, а не государственный муж! Ты что, вправду не понимаешь? Если люди увидят, как ты собираешь порочащие сведения, вместо того чтобы убеждать проголосовать за тебя, они решат, что ты потерял уверенность в себе! А во время подготовки к выборам это самое страшное.

— Пусть думают что хотят. Решать будут суды. Для этого они и существуют.

На этом они расстались. Сервий был прав в одном: Цицерон, как консул, не мог позволить, чтобы его заподозрили в потворстве подкупу. Он был вынужден поддержать закон об изменении порядка выделения денег на подготовку к выборам, который собирались внести Сервий и Катон.

Обычно подготовка продолжалась четыре недели, но на этот раз заняла все восемь. Были потрачены невероятные средства. Патриции стали собирать деньги для Силана, и каждый сделал свой взнос. Катилина получил помощь от Красса. Лукулл выделил один миллион сестерциев для Мурены. Только Сервий нарочито не тратил ничего, а ходил с вытянутым лицом вместе с Катоном в сопровождении письмоводителей, которые записывали каждое нарушение в расходовании средств. Рим постепенно заполнялся ветеранами Мурены, разбившими лагерь на Марсовом поле. Там они находились днем, а вечером появлялись в городе, совершая набеги на таверны и публичные дома. Катилина ответил вызовом своих сторонников с северо-запада, из Этрурии. Злобные и отчаянные, они появились из девственных лесов и болот этого беднейшего края: бывшие легионеры, разбойники и пастухи. Публий Корнелий Сулла, племянник бывшего диктатора, который поддерживал Катилину, заплатил за гладиаторов, которые пришли якобы для того, чтобы развлекать горожан, а на самом деле — чтобы запугивать их. Во главе этой шайки опытных солдат и искателей удачи стоял бывший центурион Гай Манлий, который натаскивал их в полях напротив Марсова поля. Между теми и другими начались ужасные стычки. Кого-то забивали дубинками, кто-то тонул. Катон в сенате обвинил Катилину в устройстве беспорядков, и тот медленно поднялся на ноги.

— Если попытаются разжечь пожар, который будет угрожать моему благополучию, я потушу его не водой, а развалинами[54].

Повисла тишина, однако, когда смысл этих слов дошел до присутствовавших, в зале раздались возгласы: «Слушайте, слушайте!» — Катилина впервые публично намекнул, что готов к применению силы. Я записывал прения, сидя на своем обычном месте, ниже и левее от Цицерона, который восседал в своем курульном кресле. Сразу же углядев возникшую возможность, он встал и поднял руку, требуя тишины:

— Граждане, все это очень серьезно. Мы должны хорошо понимать значение того, что только что услышали. Писец, зачитай собранию слова Сергия Катилины.

Я даже не успел испугаться, когда в первый и последний раз обратился к сенату Римской республики:

— «Если попытаются разжечь пожар, который будет угрожать моему благополучию, я потушу его не водой, а развалинами».

Я произнес это как можно громче и быстро сел. Мое сердце билось так, что, казалось, сотрясается все тело. Катилина, все еще стоя на ногах и склонив голову набок, смотрел на Цицерона с выражением, которое я едва могу описать: в нем были высокомерие, презрение, неприкрытая ненависть и, может быть, даже немного страха — смесь чувств, которые могут толкнуть отчаянного человека на отчаянные поступки. Цицерон, сделав свое замечание, махнул Катону: «продолжай». Один я сидел достаточно близко к нему, чтобы увидеть, как дрожат его руки.

— Слово все еще принадлежит Марку Катону, — произнес он.

В тот вечер Цицерон попросил Теренцию переговорить с любовницей Курия, поставлявшей нам сведения, и попытаться выяснить, что же Катилина имел в виду.

— Скорее всего, он понял, что проиграет, и это делает его опасным. Он может сорвать голосование. «Развалины»? Попробуй выяснить, может быть, она знает, почему он использовал именно это слово.

Триумф Лукулла должен был состояться на следующий день, и, естественно, Квинт опасался за безопасность Цицерона. Но сделать было ничего нельзя. Изменить путь шествия мы не могли — он определялся древним обычаем. Соберется много народу, и убийца легко сможет воткнуть длинный меч в консула, а затем скрыться в толпе.

— Это всегда так, — сказал Цицерон. — Если человек решил тебя убить, он это сделает. Особенно если при этом не боится умереть. Придется положиться на волю Провидения.

— И на братьев Секстов, — добавил Квинт.

Ранним утром следующего дня Цицерон вывел весь сенат на Марсово поле к Общественному дому, где Лукулл расположился перед своим въездом в город, окруженный палатками своих ветеранов. Со свойственным ему высокомерием Лукулл заставил сенаторов ждать его некоторое время, а когда наконец появился, оказалось, что его одежда — из золота, а лицо выкрашено красной краской. Цицерон зачитал решение сената, а затем передал ему лавровый венок. Лукулл высоко поднял его и медленно сделал полный оборот вокруг себя, под приветственные крики ветеранов, а затем водрузил венок на голову. Я теперь считался работником казначейства и занял свое место в процессии, после магистратов и сенаторов, но перед военными трофеями и пленниками: несколькими родственниками Митридата, младшими придворными и его военачальниками. Мы вошли в Рим через Триумфальную арку, и в моей памяти остались прежде всего удушающая летняя жара и искаженные криками лица людей, толпившихся вдоль нашего пути. В воздухе висел резкий запах быков и мулов, тащивших повозки, груженные золотом и предметами искусства. Мычание животных смешивалось с криками зевак, а где-то далеко за нами, как отдаленный гром, раздавалась железная поступь легионеров. Должен сказать, что обстановка была довольно неприятной — весь город провонял запахом животных и походил на скотный двор. Вонь преследовала нас, даже когда мы прошли через Большой цирк, поднялись по Священной дороге до форума и остановились там, ожидая остальных. У входа в государственную тюрьму стоял палач, окруженный своими помощниками. Он был мясником и выглядел как мясник — приземистый и широкий, в кожаном переднике. Здесь толпа была самой густой. Как всегда, людей притягивала близость смерти. Помощники палача отводили несчастных пленников — скованных друг с другом за шею, с лицами, красными от солнечных лучей, под которые они попали после нескольких лет, проведенных в темноте, — в здание, где их душили. К счастью, это делалось не на виду у толпы, однако я заметил, что Цицерон, разговаривая с Гибридой, старался не смотреть в ту сторону. В нескольких шагах от него Катилина наблюдал за действиями первого консула с каким-то похотливым выражением лица.

Это мои главные воспоминания, касающиеся того триумфа. Могу добавить только, что, когда Лукулл в своей колеснице ехал по форуму, его сопровождал верхом на коне Мурена, прибывший наконец в Рим, — провинцию он оставил на своего брата. Толпа встретила его рукоплесканиями. Кандидат в консулы выглядел как истинный герой войны, в блестящем панцире, с развевающимися пурпурными перьями на шлеме. Он все еще производил сильное впечатление, хотя уже давно не участвовал в сражениях и слегка отяжелел в своей Галлии. Оба мужчины спешились и стали взбираться по ступеням к Капитолию, где их уже ждал Цезарь с остальными жрецами. Впереди шел, конечно, Лукулл, но его легат отставал всего на пару шагов, и я восхитился гением Цицерона, который собрал для Мурены столько избирателей. Каждый ветеран получил по девятьсот пятьдесят драхм (что равнялось их четырехлетнему заработку), а затем жителям города и пригородов был предложен роскошный банкет.

— Если Мурена после этого не победит, — сказал Цицерон, — ему останется только убить себя.

На следующий день народное собрание одобрило закон Сервия и Катона. Когда Цицерон вернулся домой, его встретила Теренция. Ее белое как мел лицо тряслось, но голос был спокойным. Она только что вернулась из храма Благой Богини со страшными новостями. Цицерон должен мужаться. Ее подруга, благородная женщина, которая пришла, чтобы предупредить его о надвигающейся опасности, сегодня утром была найдена мертвой в проулке позади своего дома. Голова была размозжена молотком, горло разрезано, а внутренности удалены.


Придя в себя от шока, Цицерон немедленно призвал Квинта и Аттика. Они явились и с ужасом выслушали его рассказ. Их первой заботой была безопасность консула. Решили, что ночью двое мужчин станут следить за нижними покоями. Днем его будут сопровождать телохранители. В сенат надо ходить каждый раз другой дорогой. Для охраны входной двери купят свирепую собаку.

— И долго я буду жить как узник? До своей смерти?

— Нет, — ответила Теренция, еще раз обнаруживая свой редкий дар смотреть прямо в корень. — До смерти Катилины. Пока он в Риме, покоя тебе не будет.

Хозяин понял, что она права, и неохотно дал согласие. Аттик послал гонца к всадникам.

— Но почему он убил ее? — громко спрашивал Цицерон. — Если он подозревал, что она мой соглядатай, то почему просто не предупредил Курия, что при ней надо держать язык за зубами?

— Потому, — ответил Квинт, — что ему нравится убивать.

Цицерон ненадолго задумался, а потом обратился ко мне:

— Пошли ликтора за Курием. Надо сказать ему, что я хочу немедленно видеть его.

— Хочешь пригласить в дом члена заговора против самого себя? — воскликнул Квинт. — Ты сошел с ума!

— Я буду не один. Вы останетесь рядом. Возможно, он не придет. Но если придет, мы сможем хоть что-то узнать. — Он посмотрел на наши встревоженные лица. — У кого-нибудь есть лучшее предложение?

Такового не было, и я отправился к ликторам, которые играли в кости в углу атриума. Я велел самому молодому из них привести Курия.

Это был один из тех бесконечных жарких летних дней, когда кажется, что солнце вообще никогда не зайдет, и я помню, как было тихо — пылинки неподвижно висели в солнечных лучах. В такие вечера, когда слышны только чириканье птиц и писк насекомых, Рим кажется самым древним местом на земле: таким же древним, как сама Земля, и совершенно неподвластным времени. Невозможно было поверить, что в это самое время в сенате — сердце Рима — действовали силы, способные уничтожить его. Мы молча сидели вокруг стола, слишком напряженные, чтобы есть поданные нам кушанья. Появились дополнительные телохранители, вызванные Аттиком, и расположились в прихожей. Через пару часов, когда на город спустились сумерки, а рабы стали зажигать свечи, я решил, что Курия не нашли или он отказался прийти. Но вот входная дверь открылась и захлопнулась, в комнате появился ликтор в сопровождении сенатора, который подозрительно обвел взглядом присутствовавших — сначала Цицерона, потом Аттика, Квинта, Теренцию и меня. Затем он опять посмотрел на Цицерона. Курий, надо признать, хорошо выглядел. Его грехом были азартные игры, а не пьянство: мне кажется, что метание костей не оставляет таких следов на лице человека, как выпивка.

— Ну что же, Курий, — тихо сказал Цицерон. — То, что произошло, ужасно.

— Я буду говорить только с тобой. Один на один.

— Один на один? Боги свидетели, что ты будешь говорить перед всеми жителями Рима, если я тебе прикажу! Это ты убил ее?

— Будь ты проклят, Цицерон! — выругался Курий и бросился на консула, однако Квинт мгновенно обездвижил его.

— Спокойнее, сенатор, — предупредил он.

— Это ты убил ее? — повторил свой вопрос Цицерон.

— Нет!

— Но ты знаешь, кто это сделал?

— Знаю! Ты это сделал! — Курий попытался отбросить Квинта, но брат Цицерона, старый солдат, легко остановил его. — Это ты, ублюдок, убил ее! — закричал он опять, пытаясь вырваться из рук Квинта. — Убил ее, сделав своим соглядатаем!

— За это я готов ответить, — проговорил Цицерон, холодно глядя на мужчину. — А ты готов? — (Курий пробормотал что-то неразборчивое, вырвался из рук Квинта и отвернулся.) — Катилина знает, что ты здесь? — (Курий покачал головой.) — Уже хорошо. А теперь послушай меня. Я даю тебе возможность, если у тебя хватит мозгов ею воспользоваться. Ты вверил свою судьбу сумасшедшему. Если раньше ты этого не знал, пора понять сейчас. Как Катилина узнал, что она была у меня?

Опять Курий пробормотал что-то непонятное. Цицерон приложил ладонь к уху.

— Что, что ты говоришь? — спросил он.

— Это я ему сказал. — Курий смотрел на Цицерона глазами, полными слез. Он ударил себя в грудь. — Она сказала мне, а я — ему!

Он продолжал сильно ударять себя в грудь — так некоторые восточные жрецы оказывают уважение умершим.

— Я должен знать все. Ты меня понимаешь? Мне нужны имена, адреса, замыслы, назначенные дни. Я должен знать, кто и где нанесет мне удар. Если ты не скажешь, то совершишь государственную измену.

— И совершу предательство, если скажу.

— Предательство зла есть благодеяние. — Цицерон поднялся на ноги, положил руки на плечи Курия и сурово посмотрел ему в лицо. — Когда твоя женщина пришла ко мне, она беспокоилась и о моей, и о твоей безопасности. И заставила меня поклясться жизнью моих детей, что я обеспечу тебе неприкосновенность, если заговор будет раскрыт. Подумай о ней, Курий. Представь, как она лежит там — красивая, смелая и мертвая. Будь достоин ее любви и памяти, действуй так, как хотела она.

Курий рыдал. Я тоже еле сдерживал слезы, рисуя себе эту печальную картину: вместе с обещанием неприкосновенности эта картина сделала свое дело. Когда Курий пришел в себя, он дал слово Цицерону известить его, как только станет что-нибудь известно о замыслах Катилины. Итак, мы по-прежнему могли рассчитывать на поток сведений из вражеского стана, хоть он и был скудным.

Ждать пришлось недолго.


Следующий день был последним перед выборами, и Цицерону предстояло председательствовать в сенате. Однако из-за угрозы нападения ему пришлось добираться до сената кружным путем — вокруг Эсквилинского холма и вниз, по Священной дороге. Времени на это ушло в два раза больше обычного, и мы появились в сенате лишь к полудню. Курульное кресло Цицерона поставили около входной двери, и он сидел в тени, окруженный ликторами, читая письма и ожидая авгуров. Несколько сенаторов спросили его, знает ли он, что́ Катилина сказал утром. По всей видимости, тот выступил перед своими сторонниками у себя дома, будучи очень возбужденным. Цицерон ответил отрицательно и послал меня выяснить, в чем дело. Я прошел по сенакулуму и обратился к нескольким сенаторам, с которыми у меня сложились дружеские отношения. Зал гудел от слухов. Одни говорили, что Катилина призвал к убийству богатейших жителей Рима, другие — что он призвал к восстанию. Я записал несколько предположений и уже собирался вернуться к Цицерону, когда Курий протиснулся мимо меня и незаметно сунул мне в руку записку. Он был болезненно бледным от ужаса.

— Передай это консулу, — прошептал он мне и, прежде чем я смог ответить, исчез.

Я оглянулся. Более ста сенаторов разговаривали, разбившись на небольшие кучки. Насколько я мог судить, никто не видел нас вместе.

Я поспешно вернулся к Цицерону и, нагнувшись к его уху, передал записку, сказав, что это от Курия. Он развернул ее, прочитал — и его лицо напряглось. В записке было сказано, что его собираются убить завтра, во время голосования. Именно в эту минуту появились авгуры и провозгласили, что предзнаменования благоприятны.

— Вы уверены? — спросил Цицерон мрачным тоном.

Они торжественно подтвердили свое предсказание.

Я видел, что хозяин просчитывает свой следующий ход. Наконец он встал, знаком велел ликторам забрать кресло и прошел вслед за ними в зал заседаний с его прохладой. Сенаторы направились туда же.

— Мы знаем, что именно Катилина сказал этим утром?

— В точности — нет.

Пока мы шли по проходу, хозяин тихо сказал мне:

— Боюсь, что такая опасность существует. Если подумать, они точно знают, где я окажусь завтра, — на Марсовом поле, чтобы наблюдать за голосованием. И меня будут окружать тысячи людей. Десять — двадцать вооруженных преступников спокойно смогут прорваться сквозь толпу и убить меня.

Мы подошли к помосту. Консул поднялся на него, поискал глазами людей в белых тогах и спросил меня:

— Квинт здесь?

— Нет, он вербует сторонников.

Действительно, многие сенаторы отсутствовали. Все кандидаты в консулы и большинство кандидатов в трибуны и преторы, включая Квинта и Цезаря, решили посвятить день встречам с избирателями, а не государственным делам. Только Катон был на своем месте, изучая казначейские счета. Цицерон состроил гримасу и смял записку Курия в руке. Так он стоял несколько минут, пока не понял, что сенаторы внимательно наблюдают за ним.

— Граждане, — объявил он. — Мне только что доложили об обширном и разветвленном заговоре против республики, одна из целей которого — убийство первого консула. — (Послышались вздохи.) — Чтобы проверить и обсудить это, я предлагаю отложить начало завтрашнего голосования до того времени, когда мы сможем правильно оценить опасность. Есть возражения?

В последовавшем за этим возбужденном шепоте невозможно было ничего разобрать.

— В таком случае заседание объявляется закрытым до рассвета завтрашнего дня.

С этими словами Цицерон спустился в зал, сопровождаемый ликторами.

В Риме наступило замешательство. Цицерон направился прямо домой и занялся выяснением того, что конкретно сказал Катилина, — рассылал писцов и посыльных к тем, кто мог что-нибудь сообщить. Мне было велено привести Курия из его дома на Авентинском холме. Сначала его слуга отказался впустить меня — сенатор никого не принимает, объяснил он, — но я велел сообщить, что прибыл от Цицерона, и меня впустили. Курий находился в полном расстройстве, снедаемый страхом перед Катилиной и одновременно — боязнью быть обвиненным в убийстве консула. Сенатор наотрез отказался пойти со мной и встретиться с Цицероном — это было слишком опасно. Я с большим трудом уговорил Курия рассказать об утренней встрече в доме Катилины.

Он рассказал, что там собрались все сторонники Катилины: одиннадцать сенаторов, включая его самого, полдюжины всадников, из которых он назвал Нобилиора, Статилия, Капита и Корнелия, а также бывший центурион Манлий и десятки мятежников из Рима и со всей Италии. Сцена была весьма драматичной. В комнатах ничего не было — Катилина разорился, и дом заложили. В нем оставался только серебряный орел, бывший личным штандартом консула Мария, когда тот выступил против патрициев. Катилина, по словам Курия, сказал следующее (я записывал под его диктовку):

— С того времени, как кучка могущественных людей целиком захватила власть в государстве, цари и тетрархи — их постоянные данники, народы и племена платят им подати, мы, все остальные, деятельные, честные, знатные и незнатные, были чернью, лишенной влияния, лишенной авторитета, зависевшей от тех, кому мы, будь государство сильным, внушали бы страх. Поэтому всякое влияние, могущество, магистратуры, богатства находятся у них в руках там, где они хотят; нам оставили они неудачи на выборах, судебные преследования, приговоры, нищету. Доколе же будете вы терпеть это, о храбрейшие мужи? Не лучше ли мужественно умереть, чем позорно лишиться жалкой и бесчестной жизни, когда ты был посмешищем для высокомерия других? Но поистине богов и людей привожу в свидетели! — победа в наших руках. Сильна наша молодость, дух могуч. Напротив, у них с годами и вследствие их богатства все силы ослабели. Надо только начать, остальное придет само собой. И право, кто, обладая духом мужа, может стерпеть, чтобы у тех людей были в избытке богатства, дабы они проматывали их, строя дома на море и сравнивая с землей горы, а у нас не было средств даже на необходимое; чтобы они соединяли по два дома и больше, а у нас нигде не было семейного очага? Покупая картины, статуи, чеканную утварь, разрушая новые здания, возводя другие — словом, всеми способами тратя и на ветер бросая деньги, они, однако, при всех своих прихотях, промотать богатства свои не могут. А вот у нас в доме нужда, вне стен его — долги, скверное настоящее, гораздо худшее будущее. Словом, что нам остается, кроме жалкой жизни? Так пробудитесь! Вот она, вот она, столь вожделенная свобода! Кроме того, перед вами богатства, почет, слава. Фортуна назначила все это в награду победителям. Положение, время, судебные преследования, нищета, великолепная военная добыча красноречивее, чем мои слова, побуждают вас действовать. Располагайте мною либо как военачальником, либо как простым солдатом; я буду с вами и духом, и телом. Именно так надеюсь я поступать, сделавшись консулом, если только меня не обманывает предчувствие и вы предпочитаете быть рабами, а не повелевать[55].

Так или почти так звучала речь Катилины. Произнеся ее, бунтовщик удалился во внутренние покои, чтобы переговорить со своими ближайшими сторонниками, включая Курия. Здесь, за плотно закрытой дверью, Катилина напомнил им о клятве на крови и заявил, что настал час нападения. Было предложено убить Цицерона на следующий день, на Марсовом поле, во время голосования. Курий утверждал, что присутствовал только при начале встречи, а потом выскользнул из комнаты, чтобы предупредить Цицерона. Он отказался дать письменные показания под присягой. Предатель настаивал на том, что не выступит в качестве свидетеля. Его имя не должно упоминаться ни под каким видом.

— Ты должен сказать консулу, что, если он вызовет меня, я буду все отрицать.

Когда я вернулся к дому Цицерона, входная дверь была заперта на засов, впускали только тех, кого знали в лицо и кому доверяли. Квинт и Аттик уже были в комнате для занятий, когда я вошел туда. Я передал то, что сказал Курий, и показал запись речи Катилины.

— Ну, теперь он у меня в руках! — воскликнул Цицерон. — На этот раз он зашел слишком далеко.

Консул послал за вождями сенатских партий. В тот день их пришло не меньше десятка, включая Гортензия и Катула. Цицерон показывал им то, что сказал Катилина, вместе с неизвестно чьей запиской, предупреждавшей об убийстве. Но когда хозяин отказался сообщить, от кого он получил сведения («я дал слово»), я увидел, что многие, особенно Катул, некогда большой друг Катилины, относятся к ним с недоверием. Расстроенный их отношением, Цицерон стал терять уверенность в себе. В государственных делах, как и в жизни, бывают минуты, когда все, что бы ты ни сделал, плохо. В тот день случилось именно так. Проводить выборы, никому ничего не сказав, было сумасшествием. Перенос их на более позднее время выглядел бы сейчас проявлением беспричинного страха. Цицерон провел бессонную ночь, размышляя над тем, о чем будет говорить в сенате утром. Эта ночь сказалась на нем. Он выглядел как человек, измученный сильнейшим напряжением.

В то утро, когда сенат возобновил работу, на скамьях не было ни одного свободного места. Знамения были изучены, и двери открылись сразу после восхода солнца. И тем не менее уже чувствовалась летняя жара. Все ждали ответа на один вопрос: состоятся выборы консулов или нет? Снаружи, на форуме, было полно жителей Рима, в основном сторонников Катилины, и их требования разрешить выборы, выкрикиваемые злыми голосами, были хорошо слышны в зале. За городскими стенами, на Марсовом поле, устанавливались загоны и урны для голосования. Когда Цицерон встал, я увидел Катилину, сидевшего на первой скамейке, окруженного приятелями и, как всегда, совершенно спокойного. Цезарь со скрещенными на груди руками располагался неподалеку.

— Граждане, — начал Цицерон. — Ни один консул не вмешается с легким сердцем в священный процесс выборов, особенно я, обязанный всем, что у меня есть, выбору народа Рима. Но вчера мне сообщили о заговоре, цель которого — нарушить этот священный ритуал, о заговоре, происках, соглашении отчаявшихся людей, которые хотели воспользоваться суматохой в день голосования, чтобы убить вашего консула, вызвать хаос в городе и, воспользовавшись этим, захватить власть в стране. И этот недостойный замысел родился не где-то за границей, не среди преступного отребья, но в самом сердце нашего города, в доме Сергия Катилины.

Сенаторы молча выслушали, как Цицерон зачитал анонимную записку Курия («Ты будешь убит завтра, во время голосования») и речь Катилины («Доколе же будете вы терпеть это, о храбрейшие мужи»). Все уставились на Катилину.

— После этого призыва к бунту, — закончил Цицерон, — Катилина удалился со своими соратниками, чтобы обсудить, и уже не в первый раз, как лучше убить меня. Вот все, что я знаю, граждане, и что я посчитал своим долгом рассказать вам, дабы вы решили, как нам поступить.

Он сел. Через какую-то минуту раздался крик: «К ответу!» — и все стали повторять, бросая эти слова в Катилину, как дротики: «К ответу! К ответу! К ответу!»

Катилина пожал плечами, слегка улыбнулся и поднялся на ноги. Он был могучим, крепким мужчиной; одного его присутствия было достаточно, чтобы в помещении воцарилась тишина.

— В те далекие времена, когда предки Цицерона спали с козами, или как еще они удовлетворяли себя в тех горах, с которых он спустился… — Катилину прервал смех, доносившийся и из той части зала, где сидели Гортензий и Катул; преступнику пришлось подождать, пока смех не стих. — Так вот, в те далекие времена, когда мои предки были консулами, а республика была намного моложе и жизнеспособнее, нами управляли воины, а не законники. Наш многомудрый консул обвиняет меня в заговоре. Со своей стороны, я считаю, что только хочу восстановить справедливость. Когда я смотрю на эту республику, граждане, то вижу два тела: одно, — он указал на скамьи патрициев и Цицерона, который сидел не шевелясь, — слабое и с глупой головой. Другое, — он указал в сторону форума за дверями, — сильное, но совсем без головы. Я знаю, какое тело мне нравится больше, и, пока я жив, у него всегда будет голова.

Читая это сейчас, я не могу понять, почему Катилину не схватили и не обвинили в государственной измене там же, на месте. Но у него имелись могущественные защитники, и не успел он сесть, как Красс уже был на ногах. Да, Марк Лициний Красс — я мало уделил ему места на этих страницах, но позвольте мне исправиться. Этот охотник за завещаниями умирающих женщин, этот ростовщик, ссужающий деньги под ужасающие проценты, этот владелец трущоб, этот перекупщик и барахольщик, этот бывший консул, лысый, как яйцо, и крепкий, как кремень, — этот Красс мог быть, когда хотел, блестящим оратором, а в то июльское утро он очень старался.

— Простите мне мою бестолковость, собратья, — сказал он, — может быть, это моя вина, но я внимательнейшим образом выслушал нашего консула — и не услышал ни одного доказательства в пользу переноса выборов хоть на мгновение. Что подтверждает существование так называемого заговора? Записка невесть от кого? Но ее мог написать сам консул или один из множества желающих сделать это за него! Запись речи? На меня она не произвела большого впечатления. Наоборот, она напомнила мне те речи, которые любил произносить наш смелый «новый человек» Марк Туллий Цицерон до того, как перешел в стан моих друзей — патрициев, сидящих на противоположных скамьях!

Это был очень сильный ход. Красс приподнял пальцами полы тоги, раздвинул руки и принял позу деревенского жителя, высказывающего свое просвещенное мнение по поводу овец на рынке.

— Богам известно — вы все это знаете, и я благодарю за это Провидение, — что я не беден. Я ничего не выигрываю от отмены всех долгов, напротив, многое теряю. Но я не думаю, что Катилину можно исключить из списка кандидатов или что эти выборы можно отложить на основе неубедительных свидетельств, которые мы только что выслушали. Поэтому я предлагаю вот что: голосование начинается немедленно, это заседание объявляется закрытым, и все мы отправляемся на Марсово поле.

— Поддерживаю предложение! — выкрикнул Цезарь, вскакивая на ноги. — И требую, чтобы голосование началось немедленно, чтобы мы больше не тратили время на оттяжки. Согласно нашим древним обычаям, выборы консулов и преторов должны завершиться до захода солнца.

Одно или два зернышка овса могут мгновенно нарушить равновесие тонко настроенных весов, и обстановка в сенате изменилась тоже мгновенно. Те, кто всего несколько минут назад обвинял Катилину, теперь во весь голос требовали начать выборы. Цицерон мудро решил поставить вопрос на голосование.

— Настроения в сенате очевидны, — сказал он каменным голосом. — Голосование начнется немедленно. — И тихо добавил: — И пусть боги защитят нашу республику.

Не думаю, что его услышали многие, и уж конечно, не Катилина и его шайка, которые даже не позволили консулу первым покинуть помещение, как того требовала простейшая вежливость. Потрясая кулаками в воздухе, рыча от торжества, они проложили себе дорогу через забитый зеваками вход на форум.

Цицерон попал в ловушку. Он не мог вернуться домой — его объявили бы трусом. Он должен был следовать за Катилиной — без него, как высшего магистрата, на Марсовом поле ничто не могло начаться. Квинт, для которого безопасность брата всегда стояла на первом месте и который предвидел именно этот исход, принес в сенат свой старый солдатский нагрудник и настоял, чтобы Цицерон надел его под тогу. Могу сказать, что хозяину эта мысль не понравилась, но в тот решающий миг он позволил себя уговорить. Несколько сенаторов встали в круг, прикрывая Цицерона; я помог ему снять тогу, вместе с Квинтом надел на него нагрудник и сверху — тогу. Твердые края нагрудника были хорошо видны под белой шерстяной тогой, но Квинт убедил его, что это даже к лучшему: отвлечет внимание убийцы. Защищенный таким образом, плотно окруженный сенаторами и ликторами, Цицерон с высоко поднятой головой вышел из здания сената навстречу дню голосования с его шумом и блеском.

Народ брел на запад, в сторону Марсова поля, и мы двигались вместе с потоком людей. Вокруг Цицерона собиралось все больше и больше сторонников, пока наконец между ним и толпой не образовалось пять рядов защитников. Большая толпа может быть ужасной — это чудовище, которое не ощущает собственной силы и под воздействием малейшего толчка способно качнуться в ту или иную сторону, давя и калеча всех. В тот день толпа на выборном поле была невероятных размеров, и мы врезались в нее, как топор в деревянное полено. Я был рядом с Цицероном, и наши защитники крутили и двигали нас, пока мы не добрались до консульского места. Оно состояло из длинного помоста, на который вели ступеньки, и палатки за ним, где консул мог отдохнуть. С одной стороны от помоста стоял загон для кандидатов. В нем было около двадцати человек — выбирали обоих консулов и восьмерых преторов. Катилина разговаривал с Цезарем, и, когда они увидели Цицерона, с красным от жары лицом, в броне, оба рассмеялись и стали показывать на него пальцами.

— Не надо было надевать эту гадость, — пробормотал Цицерон. — Из-за нее я потею, как свинья, а она даже не защищает голову и шею.

Но поскольку голосование и так задержалось, у него не было времени снять броню, и консул немедленно начал совещаться с авгурами. Они объявили, что знамения благоприятны, и Цицерон велел начинать. Вместе с кандидатами он забрался на помост и недрогнувшим голосом прочитал наизусть все необходимые молитвы, без единой ошибки.

Раздались звуки труб, над Яникулом взвился красный флаг. Первые центурии прошли по мосту, чтобы проголосовать. После этого надо было поддерживать беспрерывное движение колонн, которые двигались час за часом, а солнце направляло на всех свои безжалостные лучи, и Цицерон варился в своем нагруднике, как в котле.

Я почему-то уверен, что его попытались бы убить именно в этот день, если бы он не сделал того, что сделал.

Заговору требуется тайна, и злоумышленников испугало то, что мой хозяин поведал столько всего об их намерениях. Слишком много людей следило за происходящим: если бы на Цицерона напали, сразу стало бы понятно, кто это сделал. Кроме того, он поднял тревогу, и вокруг него собралось столько друзей и союзников, что для убийства потребовались бы многие десятки фанатиков.

Поэтому голосование шло как обычно, никто не пытался угрожать консулу. Он даже получил маленькое удовольствие — объявил, что его брат избран претором. Но за Квинта подали меньше голосов, чем предполагалось, в то время как Цезарь далеко опередил всех. Итоги консульских выборов были предсказуемыми: Юний Силан на первом месте, Мурена — на втором, Сервий и Катилина — на последнем. Катилина отвесил издевательский поклон Цицерону и покинул поле вместе со своими сторонниками: он не ожидал ничего другого. Сервий же, напротив, воспринял свое поражение очень болезненно и после оглашения итогов пришел в палатку Цицерона. Там он разразился гневной тирадой — Цицерон, мол, допустил самый неслыханный подкуп избирателей за всю историю республики.

— Я буду оспаривать итоги выборов в суде. Мой случай возмутителен. Борьба ни в коем случае не закончена.

Он удалился в сопровождении своих помощников, нагруженных свитками, что свидетельствовали о допущенных нарушениях.

Измученный Цицерон сидел в своем кресле. Он выругался, увидев, что Сервий уходит.

Я попытался его успокоить, но хозяин грубо велел мне заткнуться и помочь ему снять эту чертову броню. Твердые края нагрудника натерли ему кожу. Когда Цицерон наконец освободился от него, он схватил нагрудник обеими руками и забросил за палатку.

VIII

Цицерон погрузился в глубочайшее уныние. Я никогда еще не видел его в таком состоянии. Теренция с детьми отправилась в Тускул, чтобы провести остаток лета в прохладе, среди возвышенностей, а консул остался работать в Риме. Лето выдалось необычно жарким, и испарения, поднимавшиеся с городской помойки под форумом, накрывали все холмы. Сотни жителей Рима умерли в то лето от лихорадки, и вонь от разлагающихся трупов соединялась с мерзким запахом помойки. Я много раз думал: что написали бы о Цицероне, если бы он тоже внезапно умер от лихорадки в то лето? К сожалению, очень мало. Достигнув сорока трех лет, он не мог похвастаться военными победами. Он не создал великих литературных произведений. Да, он стал консулом, но это удавалось многим ничтожествам — самым ярким примером был Гибрида. Единственным серьезным постановлением, принятым в его консульстве, был закон об изменении порядка сбора средств кандидатами, предложенный Сервием. Сам Цицерон с ним был не согласен. В то же время Катилина все еще был на свободе, а Цицерон потерял уважение части горожан, так как перепугался перед голосованием. К началу осени прошло три четверти его консульского срока. Консульство заканчивалось ничем — Цицерон понимал это лучше, чем кто-либо другой.

Однажды в сентябре я оставил его в комнате для занятий с пачкой судебных записей. После выборов прошло почти два месяца. Сервий выполнил свое обещание подать на Мурену в суд и надеялся, что победу последнего признают незаконной. Цицерон считал, что он должен выступить в защиту человека, который стал консулом во многом благодаря его усилиям. Пришлось бы опять выступать в паре с Гортензием, а для этого — ознакомиться со множеством свидетельств. Но когда я вернулся домой через несколько часов, то увидел, что Цицерон так и не притронулся к ним. Он продолжал лежать в постели, прижав подушку к животу. Я спросил, не заболел ли он. На это хозяин ответил:

— Мне все опостылело. К чему заниматься этой работой и пытаться что-то кому-то доказать? Ведь уже через год, не говоря уже о тысячелетии, никто не вспомнит, как меня зовут… Я кончился — и оказался полным неудачником. — Цицерон вздохнул и уставился в потолок, положив одну руку на лоб. — А какие мечты у меня были, Тирон, какие надежды на славу и признание… Я хотел быть знаменитым, как Александр. Но все пошло не так. Знаешь, что больше всего мучает меня по ночам во время бессонницы? То, что я не понимаю, когда это произошло и что́ я должен был сделать по-другому.

Он продолжал сноситься с Курием, который не переставал оплакивать свою погибшую любовницу. Казалось, его горе становилось только сильнее. От него Цицерон знал, что Катилина продолжает плести заговор против республики, с каждым днем увязая в нем все глубже и глубже. Слышались пугающие разговоры о закрытых повозках с оружием, которые передвигались за городской стеной под покровом ночи. Были обновлены списки сенаторов, сочувствовавших Катилине, и, согласно Курию, в них присутствовали два молодых патриция, Клавдий Марцелл и Сципион Назика. Еще один опасный признак: Манлий, отвечавший за военную сторону заговора, покинул свою всегдашнюю берлогу на задворках Рима; говорили, что он в Этрурии — вербует вооруженных сторонников. Курий не мог предоставить никаких письменных свидетельств происходившего, для этого Катилина был слишком умен; кроме того, сенатор задавал слишком много вопросов, это вызвало у заговорщиков подозрение, и его перестали приглашать на собрания ближайших сторонников Катилины. Так исчез единственный источник достоверных сведений из первых рук.

В конце месяца Цицерон решил еще раз рискнуть своим добрым именем и вновь напомнить о заговоре в сенате. Это обернулось провалом. «Мне сообщили…» — начал он, но дальше ему говорить не дали. Именно с этими словами: «Мне сообщили» — он уже дважды обращался к сенату по поводу Катилины, и они стали нарицательными. Зеваки на улице кричали ему вслед: «Смотрите, смотрите! Вон идет Цицерон. Ему уже сообщили?» И вот опять консул использовал их. Он слабо улыбнулся и притворился, что ему наплевать, но, конечно, это было не так. Когда над вождем начинают постоянно смеяться, он теряет влияние, и это означает его конец как государственного деятеля. «Не выходи без своей брони!» — крикнул кто-то, когда Цицерон покидал здание сената, и весь зал зашелся от хохота. Вскоре после этого хозяин заперся у себя в комнате для занятий, и я не видел его несколько дней. Он проводил больше времени с моим помощником Сосифеем, чем со мной. Странно, но я ревновал.

У него была еще одна причина для грусти, о которой никто не догадывался, и он очень расстроился бы, если бы кто-нибудь догадался. В октябре его дочь должна была выйти замуж. Однажды он сказал мне, что это событие его ужасает. Не то чтобы ему не нравился жених, молодой Гай Фруги из семьи Пизонов; наоборот, Цицерон сам устроил помолвку за несколько лет до этого, чтобы обеспечить поддержку Пизонов на выборах. Просто он так любил свою маленькую Туллию, что сама мысль о расставании была ему ненавистна. Накануне свадьбы Цицерон увидел, как она пакует свои детские игрушки (согласно обычаю), на глазах у него выступили слезы, и ему пришлось выйти из комнаты. Ей было всего четырнадцать. На следующий день состоялась церемония в доме Цицерона, и мне оказали честь, пригласив принять в ней участие вместе с Квинтом, Аттиком и целой толпой Пизонов (боги, что это была за странная и мрачная толпа!). Должен признаться, что, когда мать свела Туллию вниз, всю в белом, под накидкой, с убранными волосами и в священном поясе, я сам расплакался. Я и сейчас плачу, когда вспоминаю ее детское лицо, такое торжественное, когда она произносила простую древнюю клятву, имеющую глубочайший смысл: «Куда ты, Гай, туда и я — Гайя».

Фруги надел ей на палец кольцо и нежно поцеловал ее. Мы разрезали свадебный пирог и отдали Юпитеру его долю. Потом, на свадебном завтраке, когда маленький Марк сидел на коленях у своей сестры, Цицерон предложил выпить за здоровье жениха и невесты.

— Я отдаю тебе, Фруги, самое дорогое, что у меня есть. Нигде на свете ты не найдешь женщину добрее, нежнее, вернее и храбрее, чем она…

Он не смог продолжать и сел под громкие рукоплескания.

После этого, как всегда окруженный телохранителями, Цицерон отправился в дом Фруги на Палатинском холме. Стоял холодный осенний день. На улице было не так уж много народа. Несколько человек пошли за нами. Когда мы подошли к усадьбе, Фруги уже ждал нас. Он поднял Туллию на руки и, не обращая внимания на шутливые замечания Теренции, перенес ее через порог. В последний раз я увидел большие, испуганные глаза Туллии, смотрящие на нас из дома, а затем дверь закрылась. Девочка осталась в доме, а Цицерон с Теренцией молча отправились домой, держась за руки.

Вечером того же дня, сидя за столом в комнате для занятий, Цицерон в сотый раз заговорил о том, что дом опустел.

— Ушел всего один член семьи, а мы все осиротели! Ты помнишь, Тирон, как она играла здесь, у моих ног, пока я работал? Прямо здесь, — и он постучал ногой под своим столом. — А как часто она первая слушала мои речи — бедный, ничего не понимающий ребенок. И вот все это в прошлом… Годы несутся, как листья в бурю, и с этим ничего не поделаешь.

Это были последние слова, которые хозяин сказал мне в тот вечер. Он ушел в спальню, а я, задув свечи в комнате для занятий, пожелал доброй ночи телохранителям в атриуме и с лампой удалился в свою комнатушку. Я поставил лампу около лежанки, разделся и лег, еще раз вспоминая все события минувшего дня. Постепенно я стал засыпать.

Было около полуночи, и на улице стояла глубокая тишина.


Разбудили меня удары во входную дверь. Кто-то колотил в нее руками. Я сел на кровати. По-видимому, я проспал всего несколько минут. Удары раздались снова, сопровождаемые свирепым лаем, криками и топотом бегущих ног. Я надел тунику и торопливо поднялся в атриум. Цицерон, полностью одетый, уже спускался по лестнице. Перед ним шли двое телохранителей с обнаженными мечами, а позади него — Теренция, которая куталась в шаль. Опять раздались удары; на этот раз они были сильнее и громче — по дереву били палками и ногами. В детской проснулся и заплакал маленький Марк.

— Иди и спроси, кто там, — велел мне Цицерон, — но дверь не открывай. — Затем он повернулся к одному из всадников и сказал: — Иди вместе с ним.

Я осторожно пошел по коридору. К этому времени у нас уже была сторожевая собака — крупный черно-коричневый горный пес, названный Саргоном, в честь ассирийского царя. Он лаял, рычал и отчаянно рвался на цепи. Мне даже показалось, что он вот-вот свалит стену.

— Кто там? — громко спросил я и с трудом, но все же различил имя: «Марк Лициний Красс!»

Стараясь перекричать лай собаки, я крикнул Цицерону:

— Он говорит, что он Красс!

— И это действительно он?

— Похоже на то.

Цицерон задумался. Похоже, он думал о том, что Красс с удовольствием полюбовался бы на его труп, однако было маловероятно, что человек его положения решился бы на убийство действующего консула. Цицерон распрямил плечи и поправил прическу.

— Что же, если он говорит, что он Красс, и его голос похож на голос Красса, тогда впусти его.

Я приоткрыл дверь и увидел десяток человек с фонарями. Лысая голова Красса блестела в их свете, как полная луна. Я распахнул дверь шире. Красс с неудовольствием посмотрел на беснующегося пса и проскользнул мимо него в дом. В руках у него был потертый кожаный футляр для свитков. Вошли также Квинт Аррий, его бывший претор, тенью следовавший за ним, и два молодых патриция, друзья Красса, которые только что получили места в сенате, — Клавдий Марцелл и Сципион Назика. Эти имена стояли в последнем списке сторонников Катилины. Остальные тоже попытались войти, но я велел им ждать снаружи; четырех врагов в доме вполне достаточно, решил я, и запер дверь.

— В чем дело, Красс? — спросил Цицерон, когда его старый противник вошел в атриум. — Для гостей уже поздно, для деловой встречи слишком рано.

— Добрый вечер, консул, — холодно кивнул Красс. — И тебе тоже добрый вечер, — обратился он к Теренции. — Прошу простить за беспокойство. Не хочу, чтобы ты прерывала из-за нас свой сон. — Он повернулся к ней спиной и обратился к Цицерону: — Мы можем где-нибудь поговорить наедине?

— Боюсь, мои друзья станут беспокоиться, если я их оставлю.

— Ты что, боишься, что мы наемные убийцы?

— Нет, но ты водишь дружбу с ними.

— Уже нет, — улыбнулся Красс и похлопал по футляру со свитками. — Именно поэтому мы к тебе и пришли.

Цицерон колебался.

— Хорошо, поговорим наедине. — (Теренция стала возражать.) — Не волнуйся понапрасну, дорогая. Мои телохранители постоят за дверью, а сильные руки Тирона будут мне надежной защитой. — Это была шутка.

Он велел принести еще стульев в комнату для занятий, и шестеро человек с трудом втиснулись в это небольшое помещение. Я видел, что Цицерон беспокоен. В Крассе было что-то, делавшее моего хозяина беспокойным в его присутствии. Однако держался он достаточно вежливо. Цицерон спросил, не хотят ли его посетители чего-нибудь выпить, но те отказались.

— Очень хорошо, — сказал консул. — Чем трезвее, тем лучше. Итак, я тебя слушаю.

— В Этрурии неспокойно, — начал Красс.

— Я читаю отчеты. Но ты сам видел: когда я хотел это обсудить, сенат не обратил на меня внимания.

— Ну что же, им придется проснуться, и побыстрее.

— Странно, что ты говоришь подобные вещи!

— Это потому, что мне стали известны некоторые обстоятельства. Расскажи ему, Аррий.

— Так вот, — начал Аррий, чьи глаза бегали туда-сюда. Умный человек, неплохой солдат, низкорожденный, он был во всех отношениях ставленником Красса. Над ним часто смеялись за его спиной из-за глупого обыкновения добавлять к некоторым гласным букву «г». Может быть, он считал, что говорит как образованный человек. — До вчерашнего дня я был в Гэтрурии. Там везде бродят вооруженные шайки. Как я понял, гони собираются напасть на Рим.

— А как ты об этом узнал?

— С некоторыми из их начальников я раньше служил. Гони попытались завербовать меня. Я сказал, что подумаю, — просто для того, чтобы собрать побольше сведений, как ты догадываешься.

— И сколько же там бойцов?

— Тысяч пять — десять.

— Так много?

— Ну, если не прямо сейчас, то скоро будет.

— Они вооружены?

— Некоторые, но не все. Хотя у них есть замысел.

— И какой же?

— Застать врасплох гарнизон в Пренесте, захватить город, укрепить его и сосредоточить в нем свои силы.

— Пренесте, можно сказать, неприступен, — вставил Красс, — и находится всего в одном переходе от Рима.

— Манлий разослал своих сторонников по всей Гиталии, чтобы сеять возмущение.

— О боги! — произнес Цицерон, оглядывая их. — Сколько всего вы знаете!

— Консул, у нас с тобой были разногласия, — холодно сказал Красс. — Но я добропорядочный гражданин и останусь таковым до конца. Я не желаю гражданской войны. Именно поэтому мы здесь. — Он достал пачку писем из своего футляра. — Все эти письма были доставлены ко мне домой сегодня вечером. Одно из них предназначено для меня, два других — для моих друзей, Марцелла и молодого Сципиона, которые как раз обедали у меня. Остальные письма — для других членов сената. Как видишь, печати на них не сломаны. Вот они. Я хочу, чтобы между нами не было тайн. Прочитай мое письмо.

Цицерон подозрительно посмотрел на него, быстро пробежал глазами письмо и передал его мне. Оно было очень коротким: «Время разговоров прошло. Наступило время действий. Замысел Катилины созрел. Он предупреждает тебя, что в Риме прольются реки крови. Тайно уезжай из города… Когда можно будет вернуться, с тобой свяжутся». Письмо было без подписи, а почерк — тщательным, но безликим; это мог написать и ребенок.

— Теперь ты понимаешь, почему я решил сразу же прийти к тебе? — спросил Красс. — Я всегда поддерживал Катилину. Но в этом мы участвовать не хотим.

Цицерон обхватил подбородок рукой и некоторое время молчал, глядя то на Марцелла, то на Сципиона.

— Ну а ваши письма? Они такого же содержания? — (Оба молодых сенатора кивнули.) — И тоже не подписаны? — (Новый кивок.) — И вы не представляете, кто мог их послать?

Они покачали головами. Два высокомерных римских сенатора выглядели покорными как овечки.

— Имя отправителя остается загадкой, — объяснил Красс. — Мой привратник принес послания как раз тогда, когда мы закончили обедать. Он не видел, кто их доставил. Письма просто лежали на пороге. А гонец сбежал. Разумеется, Марцелл и Сципион прочитали свои письма одновременно со мной.

— Разумеется. А могу я посмотреть на другие письма?

Красс стал по одному передавать Цицерону невскрытые письма. Консул внимательно изучал имена и показывал их мне. Я запомнил Клавдия, Эмилия, Валерия и других, включая Гибриду. Восемь или девять человек, все патриции.

— Странные заговорщики — обращаются к человеку, который утверждает, что не имеет к ним никакого отношения, и пытаются сделать его своим посыльным.

— Не могу сказать, что у меня есть объяснение.

— А может быть, это розыгрыш?

— Возможно. Но когда вспоминаешь о том, что происходит в Этрурии и насколько Манлий близок к Катилине… Нет, консул, думаю, к этому надо отнестись со всей серьезностью. Боюсь, что Катилина все-таки представляет угрозу для республики.

— Он представляет угрозу для всех нас.

— Если я могу чем-нибудь помочь, только скажи, что я должен сделать.

— Для начала отдай мне все эти письма.

Красс переглянулся со своими компаньонами, а потом засунул все письма в футляр и передал его Цицерону.

— Полагаю, ты покажешь их в сенате?

— Думаю, я просто обязан это сделать, разве нет? И еще мне нужен Аррий — пусть он расскажет все, что видел в Этрурии. Ты сможешь это сделать, Аррий?

Тот посмотрел на Красса. Красс слегка кивнул.

— Конечно, — подтвердил Аррий.

— Ты будешь требовать у сената разрешения послать войско? — спросил Красс.

— Я обязан защитить Рим.

— Хочу просто заметить, что, если тебе понадобится военачальник, далеко ходить не надо. Если помнишь, это я подавил восстание Спартака. С Манлием у меня тоже не возникнет трудностей.

Как позже заметил Цицерон, наглость этого человека не имела границ. Сначала он помогал поднять восстание, поддерживая Катилину, а теперь хотел получить свою долю похвал за подавление этого восстания. Цицерон дал Крассу ни к чему не обязывающий ответ: мол, уже очень поздно, чтобы набирать войско и назначать начальников, и он хочет выспаться, чтобы заняться всем этим на свежую голову.

— Но когда ты сделаешь свое сообщение, ты обратишь внимание собравшихся на мою любовь к отечеству? — не унимался Красс.

— В этом ты можешь быть твердо уверен, — ответил Цицерон, выпроваживая его из комнаты для занятий в атриум, где их ожидала охрана.

— Если я еще что-то могу…

— Вообще-то, есть одно дело, в котором мне может понадобиться твоя помощь, — ответил Цицерон, который никогда не упускал возможности закрепить успех. — Речь идет о суде над Муреной. Если он его проиграет, мы лишимся консула в тяжелейшие для республики времена. Ты согласишься защищать Мурену вместе со мной и Гортензием?

Конечно, это было последним, чего хотел бы Красс, но он сохранил хорошую мину при плохой игре.

— Для меня это будет честью, консул.

Мужчины пожали друг другу руки.

— Не могу даже передать, как я рад, что все недоразумения между нами решены, — сказал хозяин.

— Я с тобой полностью согласен, дорогой Цицерон. Эта ночь была удачной для нас, но еще удачнее она оказалась для Рима.

Под взаимные обещания дружбы, доверия и уважения Цицерон выпроводил Красса и его спутников за дверь, поклонился ему и пожелал хорошо выспаться. Они решили переговорить утром.

— Как же все-таки ужасно лжет этот ублюдок! — воскликнул хозяин, как только дверь за гостями закрылась.

— Ты не веришь ему?

— Чему? Тому, что Аррий случайно оказался в Этрурии и там случайно разговорился с людьми, которые собираются поднять восстание? И что эти люди случайно, ни с того ни с сего, предложили ему вступить в их ряды? Нет, не верю. А ты?

— Письма какие-то странные. Не мог он сам их написать?

— А зачем ему это надо?

— Думаю, для того, чтобы иметь основание появиться у тебя в середине ночи и разыграть перед тобой роль добропорядочного гражданина. Это очень хорошая возможность порвать с Катилиной. — Неожиданно мне показалось, что я раскрыл весь замысел. — Вот в чем дело! Красс послал Аррия посмотреть, что происходит в Этрурии, а когда тот вернулся и все рассказал, он просто испугался. Понял, что Катилина непременно проиграет, и решил прилюдно отмежеваться от него.

Цицерон одобрительно кивнул:

— Что ж, это умно! — Сложив руки за спиной, он отправился по коридору в атриум, размышляя на ходу. Вдруг остановился. — Любопытно…

— Что?

— Давай взглянем на все это с другой стороны. Представим, что замысел Катилины удался. Оборванцы Манлия захватывают Пренесте и движутся на Рим, находя сторонников в каждом городе на своем пути. В столице царит испуг, начинаются паника и резня. Сенат захвачен. Я убит. Катилина берет власть в республике. И ведь все это вполне возможно: мы знаем, что у нас мало сил, тогда как внутри городских стен есть множество сторонников Катилины. Что случится потом?

— Не знаю. Это будет настоящий ужас.

— Я могу сказать совершенно точно, что случится. Оставшимся в живых магистратам не останется ничего другого, как пригласить в Рим единственного человека, который может спасти Рим, — Помпея Великого с его восточными легионами. Обладая военным дарованием и сорока тысячами закаленных в боях ветеранов, Помпей мгновенно разберется с Катилиной, а когда он это сделает, ничто не помешает ему стать повелителем всего мира. А кого Красс боится и ненавидит больше всех на свете?

— Помпея?

— Помпея. Вот именно. Все еще более запутано, чем я предполагал вначале. Красс пришел ко мне сегодня ночью, чтобы предать своего союзника, не из-за боязни проигрыша Катилины, а из-за боязни его выигрыша.


Утром, с первыми лучами солнца, мы вышли из дома в сопровождении четырех всадников, включая братьев Секстов. Они теперь редко оставляли Цицерона одного. Консул натянул капюшон плаща на голову, а я нес футляр со свитками. Он шел с такой скоростью, что я едва поспевал за ним. На мой вопрос, куда мы так спешим, Цицерон ответил:

— Нам надо найти военачальника для нашего войска.

Странно, но за прошедшую ночь Цицерон полностью освободился от душевного расстройства и отчаяния. Перед лицом этой громадной опасности он выглядел не счастливым — сказать так было бы глупо, — но возродившимся. Консул почти бегом поднялся по лестнице, ведущей на Палатинский холм, и я наконец понял, что мы направляемся к жилищу Метелла Целера. Мы прошли мимо портика дома Катула и вошли во двор соседнего здания, которое стояло пустым, с закрытыми окнами и дверями. Цицерон не хотел, чтобы его видели, и сказал, что останется в этом дворе, а я пойду к Целеру и сообщу авгуру, что консул желает встретиться с ним в полнейшей тайне. Я сделал, как было приказано, и слуга Целера сообщил мне, что его хозяин примет консула, когда приведет себя в порядок после сна. Вернувшись за Цицероном, я застал его беседующим со сторожем пустого дома.

— Этот дом принадлежит Крассу, — сказал он, когда мы уходили. — Можешь себе представить? Он стоит целое состояние, но Лысая Голова предпочитает держать его пустым, ожидая, что на будущий год цена вырастет. Неудивительно, что он не хочет гражданской войны, — тогда будет не до покупки домов.

Слуга провел Цицерона по проходу между двумя домами, через заднюю калитку и прямо в дом Целера на хозяйскую половину. Там уже находилась Клавдия, жена Целера, одетая в шелковый халат, накинутый на ночную рубашку. Когда она приветствовала Цицерона, от нее все еще исходил мускусный аромат спальни.

— Когда я узнала, что ты придешь к нам в дом тайно, через заднюю калитку, я подумала, что ты хочешь увидеть меня, — сказала она с упреком, рассматривая его сонными глазами, — а сейчас поняла, что тебе нужен мой муж. Какая тоска!

— Я думаю, что жизнь вообще тоскливая штука, чего нельзя сказать о смерти, которая уравнивает всех нас, превращая даже самых выдающихся в горсточку праха.

То, что Цицерон нашел в себе силы для заигрывания, показывало, что он уже полностью оправился от своей хандры. Хозяин наклонился, чтобы поцеловать Клавдии руку, и это длилось несколько дольше, чем того требовали правила приличия. Что за сцена: великий оратор, известный своими строгими нравами, склоняется над рукой самой известной распутницы Рима! Мне вдруг пришла в голову странная, дикая мысль: если в один прекрасный день Цицерон вдруг уйдет от Теренции, то именно к этой женщине, — и я с облегчением вздохнул, когда в комнате появился шумный Целер, ведший себя, как солдат на плацу. Вся непринужденность сразу исчезла.

— Консул! Доброе утро! Что я могу для тебя сделать?

— Ты можешь возглавить войско и спасти республику.

— Войско? Что ж, неплохо! — Тут он заметил, что Цицерон не шутит. — О чем ты говоришь?

— Опасность, о которой я так долго говорил, наконец пришла. Тирон, покажи претору письмо для Красса.

Я так и сделал. Лицо Целера окаменело, когда он дочитал письмо до конца.

— Это прислали Крассу?

— Так говорит он сам. Остальные письма тоже принесли к нему домой — видимо, для того, чтобы он отнес их кому надо.

Цицерон сделал мне знак, и я передал Целеру остальные письма. Тот прочитал несколько и сравнил с первым. Когда он закончил, Клавдия забрала у него письма и прочитала их сама. Муж даже не попытался ее остановить, и я понял, что ей известны все его тайны.

— Но это лишь половина дела, — продолжил Цицерон. — Если верить Квинту Аррию, Этрурия наводнена людьми Катилины. Манлий собирает войско бунтовщиков численностью в два легиона. Они намерены захватить Пренесте, а затем и Рим. Я хочу, чтобы ты возглавил нашу оборону. Действовать придется быстро, если только мы хотим его остановить.

— Что значит «быстро»?

— Ехать нужно уже сегодня.

— Но меня никто не назначал.

— Значит, назначат.

— Подожди, консул. Мне надо обдумать кое-что, прежде чем я наберу войско и начну передвигаться по стране.

— Например?

— Ну, прежде всего я должен переговорить со своим братом Непотом. А потом, у меня есть еще один брат — мой шурин, Помпей Великий, и о нем я тоже не должен забывать.

— На все это просто нет времени! Мы ничего не сможем сделать, если люди будут ставить интересы своей семьи выше государственных. Послушай, Целер. — голос Цицерона смягчился, как случалось нередко. — Твоя смелость и присутствие духа уже один раз спасли республику, во время суда над Рабирием. Именно тогда я понял, что история отвела тебе роль героя. Во всем, что происходит, есть и положительные, и отрицательные стороны. Вспомни Гектора:

Не без борьбы я, однако, погибель приму, не без славы! Сделаю дело большое, чтоб знали о нем и потомки…[56]

Кроме того, если ты откажешься, Красс готов это сделать вместо тебя.

— Красс? Но ведь он не военный. Все, о чем он думает, — это деньги.

— Может быть, ты и прав, но он уже выискивает возможность получить военные почести.

— Если речь идет о почестях, их наверняка захочет получить Помпей. Мой брат прибыл в Рим проследить, чтобы полководца не обошли. — Целер вернул письма. — Нет, консул, благодарю за доверие, но я не могу согласиться без их одобрения.

— Я отдам тебе Ближнюю Галлию.

— Что?!

— Ближнюю Галлию — она будет твоей.

— Но Ближняя Галлия не принадлежит тебе, чтобы ты так свободно распоряжался ею.

— Нет, принадлежит. Я поменялся с Гибридой, отдал ему Македонию, и теперь Галлия моя. Я всегда хотел отказаться от нее. Так что ты можешь взять ее себе.

— Но ведь это не корзинка с яйцами. Должно быть голосование среди преторов.

— Правильно, и ты его выиграешь.

— Ты что, смошенничаешь при голосовании?

— Я мошенничать не буду. Это будет неправильно. Оставим эту сторону дела Гибриде. У него не так много умений, но повернуть голосование куда надо — одно из них.

— А если он не согласится?

— Он согласится. У нас с ним договоренность. Кроме того, — Цицерон помахал посланием без подписи, предназначенным для Гибриды, — я уверен, он не захочет, чтобы это стало достоянием публики.

— Ближняя Галлия, — повторил Целер, поглаживая свой широкий подбородок. — Это, конечно, лучше, чем Дальняя Галлия.

— Дорогой, — Клавдия положила свою руку на его, — это очень щедрое предложение, и я не сомневаюсь, что Непот и Помпей поймут тебя.

Целер откашлялся и несколько минут в задумчивости раскачивался, стоя на месте. На его лице была написана жадность. Наконец он сказал:

— И насколько быстро я смогу получить эту провинцию, как ты думаешь?

— Сегодня, — ответил Цицерон. — Это вопрос безопасности государства. Я буду настаивать на том, что по всей стране должно сохраняться единоначалие, а сам я обязан находиться в Риме, так же как ты — в поле, сражаясь с восставшими. Мы будем вместе защищать республику. Что скажешь на это?

Целер посмотрел на Клавдию.

— Так ты обгонишь всех своих соперников, — сказала она. — Консульство будет тебе обеспечено.

Авгур еще раз прочистил горло и повернулся к Цицерону.

— Очень хорошо, — сказал он, протягивая Цицерону большую мускулистую руку, — ради спасения отечества я говорю «да».


Далее Цицерон направился к Гибриде, который жил в нескольких сотнях шагов от Целера. Он растормошил председательствующего консула, пребывавшего в своем обычном полупьяном забытьи, рассказал, что происходит в Этрурии, и сообщил, что нужно делать в этот день. Гибрида начал сопротивляться, говоря, что не будет подтасовывать голосование за Ближнюю Галлию, но Цицерон показал ему письмо заговорщиков, предназначенное для него. Остекленевшие красные глаза Гибриды почти выскочили из орбит, он мгновенно вспотел и затрясся от страха.

— Клянусь, Цицерон, я ничего об этом не знаю!

— Конечно. Но как тебе известно, в этом городе полно завистников, которые с удовольствием поверят в обратное. Если ты хочешь доказать свою преданность, помоги мне с Ближней Галлией — и можешь рассчитывать на мою вечную благодарность.

Итак, с Гибридой все было улажено. Осталось только переговорить с нужными сенаторами, чем Цицерон и занимался до дневного заседания, пока авгуры изучали ауспиции. К этому времени город заполнили слухи о нападении бунтовщиков на город и их намерении убить главных магистратов. Катула, Исаврика, Гортензия, братьев Лукуллов, Силана, Мурену и даже Катона, которого вместе с Непотом избрали трибуном, — всех отозвали в сторонку, а затем шепотом объяснили им, в чем дело. В такие минуты Цицерон больше всего походил на торговца коврами в разгар базарного дня: то смотрит через плечо покупателя, то оглядывается и шевелит руками в ожидании заключения сделки. Цезарь наблюдал за ним издали, а я, в свою очередь, наблюдал за Цезарем. По его лицу ничего нельзя было понять. Катилина нигде не показывался.

Когда сенаторы прошли на заседание, Цицерон занял свое обычное место — на краю первой скамьи ближайшей к консульскому возвышению. Он всегда сидел там, когда не вел заседание. Рядом расположился Катул. С этой точки при помощи кивков головы, жестов и шепота Цицерону, как правило, удавалось управлять ходом заседания даже в те месяцы, когда он не был председательствующим консулом. Надо сказать, на Гибриду вполне можно было положиться, если только ему заранее сообщали, что́ говорить в течение дня. Широкоплечий, с откинутой назад благородной головой, он торжественно объявил своим пропитым голосом, что за ночь обстановка в стране серьезно изменилась, а затем вызвал Квинта Аррия.

Аррий нечасто выступал в сенате, но, когда говорил, его слушали с уважением. Не знаю почему. Может быть, нелепое произношение сообщало его словам дополнительную правдивость. Он встал и подробно рассказал, что именно видел в провинции: вооруженные шайки, набранные Манлием, собираются в Этрурии, их численность скоро может достигнуть десяти тысяч человек; ближайшая цель, как ему стало ясно, — Пренесте; безопасность самого Рима находится под угрозой; подобные же восстания хотят поднять в Апулии и Капуе.

К тому времени, как он вернулся на место, в зале начался переполох. Гибрида поблагодарил Аррия и вызвал Красса, Марцелла и Сципиона, чтобы те зачитали полученные прошлым вечером письма. Остальные письма он отдал писцам, которые раздали их тем, чьи имена значились сверху. Первым встал Красс. Он рассказал о таинственных предупреждениях, о том, как он немедленно направился вместе с остальными к Цицерону. Затем зачитал свое письмо твердым, ясным голосом: «Время разговоров прошло. Наступило время действий. Замысел Катилины созрел. Он предупреждает тебя, что в Риме прольются реки крови. Тайно уезжай из города… Когда можно будет вернуться, с тобой свяжутся».

Вы можете себе представить воздействие этих слов, торжественно произнесенных Крассом, а затем, с ощутимой тревогой, Сципионом и Марцеллом? Потрясение оказалось еще более сильным потому, что все знали: Красс дважды поддерживал Катилину на консульских выборах. В зале поднялся шум, и кто-то громко закричал: «Где он?» Крик подхватили, поднялась суматоха. Цицерон быстро прошептал что-то на ухо Катулу. Старый патриций встал:

— В связи с ужасными новостями, которые мы только что получили, и в соответствии с древними законами я предлагаю передать консулам всю полноту власти для защиты отечества, как предусмотрено законом о чрезвычайном положении. Это включает среди прочего право управлять войсками и вести военные действия, использовать неограниченную силу в отношении врагов и жителей восставших городов, а также быть верховным военачальником и гражданским правителем как внутри республики, так и за рубежами нашей страны.

— Квинт Литаций Катул предложил ввести чрезвычайное положение, — провозгласил Гибрида. — Кто-то против?

Все головы повернулись в сторону Цезаря, еще и потому, что законность чрезвычайного положения была одним из основных вопросов, когда выдвигались обвинения против Рабирия. Однако Цезарь, впервые на моей памяти, был совершенно потрясен происходящим. Он нарочито не обменялся ни одним словом с Крассом и даже не смотрел в его сторону, что было очень странно: обычно они держались вместе. Я решил, что Цезаря поразило неожиданное предательство Красса. Он не двигался и молча смотрел перед собой, напоминая свои бюсты с пустыми мраморными глазами, которые теперь можно увидеть в любом публичном здании республики.

— Если все за, — сказал Гибрида, — предложение принимается, и я передаю слово Марку Туллию Цицерону.

Только теперь хозяин встал под одобрительный шум тех сенаторов, которые еще две недели назад издевались над ним за склонность бить тревогу.

— Граждане, — сказал он. — Прежде всего, я хочу поблагодарить Антония Гибриду за то, с какой уверенностью он провел сегодняшнее непростое заседание. — (Послышались слова одобрения, и Гибрида расплылся в улыбке.) — Со своей стороны, пользуясь защитой своих друзей и союзников, я останусь в Риме и продолжу свою борьбу с опасным безумцем Катилиной. Так как никто не может сказать, сколько времени будет существовать эта угроза, я прошу вас освободить меня от управления моей провинцией, в соответствии с обещанием, которое я дал в начале своего консульства и обязан выполнить в этот тяжелый для республики час.

Самопожертвование Цицерона, совершенное ради отечества, было встречено рукоплесканиями. Гибрида мгновенно достал священную урну и положил в нее один меченый жетон, который обозначал Ближнюю Галлию, и семь пустых (позже я узнал, что все жребии были пустыми). Затем вперед вышли восемь преторов. Первым жребий тянул Лентул Сура, который — Цицерон хорошо знал это — был одним из главных участников заговора Катилины. Сура состоял в родстве почти со всеми членами сената и даже самим Гибридой: он был женат на вдове брата Гибриды и растил, как своего собственного, их сына Марка Антония, а дочь Гибриды, Антония, была обручена с этим самым Марком Антонием. Поэтому я внимательно наблюдал за Гибридой, желая понять, сможет ли он выполнить то, что обещал Цезарю. Но у государственных мужей свои понятия о верности, совсем не похожие на представления простых людей. Сура глубоко засунул руку в урну и достал жребий, который передал Гибриде. Тот объявил, что он пуст, и показал его всей палате. Сура пожал плечами и отошел. В любом случае, ближайшей его целью была не провинция, а сам Рим.

Следующим был Помптин, за ним Флакк — пусто. Четвертым стал Целер. Гибрида взял у него жетон, повернулся в сторону, якобы к свету, — и, видимо, именно тогда заменил жетон. Он высоко поднял его, и все увидели нарисованный крест.

— Ближняя Галлия достается Целеру, — объявил Гибрида. — И да помогут ему боги!

Раздались рукоплескания, и Цицерон мгновенно вскочил на ноги:

— Предлагаю вручить Квинту Цецилию Метеллу Целеру военный империй и дать ему право набрать войско для защиты своей провинции.

— Кто-нибудь против? — спросил Гибрида.

На секунду я подумал, что сейчас встанет Красс. Казалось, он уже приготовился сделать это, но потом передумал и остался сидеть.

— Принято единогласно.


После закрытия заседания Цицерон и Гибрида провели военный совет со всеми преторами, чтобы подготовить сенатские эдикты, необходимые для защиты города. Начальнику гарнизона в Пренесте немедленно направили приказ усилить охрану города. Кроме того, приняли давнишнее предложение префекта города Реате: послать в Рим одну центурию. Городские ворота решили закрывать на час раньше обычного. В полночь будет наступать запретный час, и на улицы станут выходить патрули. Древний запрет на ношение оружия в пределах городских стен отменят в отношении солдат, верных сенату. Повозки будут выборочно обыскивать. На Палатинский холм запретят подниматься после захода солнца. Все гладиаторские школы в городе и его окрестностях закроют, а гладиаторов пошлют в отдаленные города и колонии. Для любого, будь то свободный человек или раб, кто сообщит что-нибудь о возможных предателях, устанавливаются большие награды, до ста тысяч сестерциев. Целер выедет с рассветом и займется созданием свежих боевых отрядов. Наконец, было решено обратиться к нескольким надежным людям, чтобы те выдвинули против Катилины обвинение в совершении государственного преступления, и пообещать им безопасность.

Во время этого совета Лентул Сура вел себя спокойно; рядом с ним расположился его вольноотпущенник Публий Умбрен, записывавший все, что говорилось. Позже Цицерон горько пожаловался мне на нелепость положения: двое из числа главных заговорщиков присутствовали на заседании самого закрытого совета республики и докладывали обо всем, что там говорилось, своим соратникам-бунтовщикам! Но что он мог поделать? Все та же старая история — у него не хватало улик.

Телохранители Цицерона хотели увести его домой до того, как на город спустятся сумерки, поэтому после окончания совета мы осторожно вышли из здания, торопливо пересекли форум, пошли вниз по Эсквилинскому холму и далее через Субуру. Через час Цицерон уже сидел в комнате для занятий, сочиняя письма руководителям провинций, чтобы сообщить им о решениях сената, когда опять залаяла собака. Слуга доложил, что прибыл Метелл Целер, который ждет в атриуме.

Было видно, что Целер взволнован. Он быстро ходил по комнате и хрустел пальцами, в то время как Квинт и Тит Секст внимательно следили за ним из коридора.

— Итак, наместник, — сказал Цицерон, сразу понявший, что посетителя необходимо успокоить, — мне кажется, что все прошло довольно удачно.

— Ты, может быть, и считаешь так, но мой брат совсем не рад. Я же говорил тебе, что у меня будут неприятности. Непот говорит, что, если восставшие в Этрурии действительно представляют настолько серьезную опасность, разбираться с ними должен сам Помпей.

— Но у нас нет времени ждать, пока Помпей и его войско совершат переход в тысячу миль. Нас, как свиней, зарежут в постелях задолго до того, как он появится.

— Это ты так говоришь, а Катилина клянется, что не хочет причинить вред республике, и настаивает на том, что не имеет отношения к этим письмам.

— А ты что, говорил с ним?

— Он подошел ко мне сразу после того, как ты покинул сенат. Чтобы доказать свои мирные намерения, Катилина выразил готовность сдаться мне в плен на любой срок.

— Вот проходимец! Надеюсь, ты немедленно выгнал его?

— Нет, я привел его сюда, чтобы ты мог с ним переговорить.

— Сюда? Он что, в моем доме?

— Нет. Ждет на улице. Думаю, тебе надо с ним поговорить. Он один и без оружия. Я ручаюсь за него.

— Даже если это так, зачем мне с ним разговаривать?

— Он — Сергий, консул. Происходит по прямой линии от троянцев, — холодно сказал Целер. — Уже поэтому он заслуживает уважения.

Цицерон посмотрел на братьев Секст. Тит пожал плечами:

— Если он один, консул, мы с ним справимся.

— Тогда приведи его, Целер, — сказал Цицерон. — Я выслушаю его. Но я твердо уверен, что мы зря теряем время.

Я был в ужасе от того, что Цицерон идет на такой риск, и, пока Целер ходил за Катилиной, попытался переубедить консула. Но он резко оборвал меня:

— Это будет доказательством моей доброй воли — я сообщу в сенате, что согласился встретиться с этим разбойником. Да и потом, кто знает? Может быть, он пришел извиниться.

Хозяин натянуто улыбнулся, и я понял, что неожиданный приход Катилины сильно озадачил его. Что до меня, я чувствовал себя заранее приговоренным участником игр, в тот миг, когда тигр выходит на арену, — а именно так Катилина вошел в комнату, дикий и настороженный, полный плохо скрываемой ярости; я боялся, что он вцепится Цицерону в горло. Братья Сексты близко подошли к нему и встали по бокам, когда он остановился в двух шагах от Цицерона. Катилина поднял руку в издевательском приветствии.

— Консул!

— Скажи, что хотел, и убирайся.

— Я слышал, что ты опять распространяешь обо мне ложь.

— Ну, вот видишь, — сказал Цицерон, оборачиваясь к Целеру. — Что я говорил? Все это бесполезно.

— Просто выслушай его, — произнес Целер.

— Ложь, — повторил Катилина. — Я ничего не знаю о тех письмах, которые якобы распространил вчера. Я был бы законченным глупцом, если бы разносил подобные послания по всему городу.

— Я готов поверить, что лично ты их не разносил, — ответил Цицерон. — Но вокруг тебя достаточно дураков, готовых это сделать.

— Ерунда. Это очевидная подделка. Знаешь, что я думаю? Я думаю, что ты сам написал эти письма.

— Лучше обрати свое подозрение на Красса — именно он использует их, чтобы предать тебя.

— Лысая Голова ведет собственную игру, как, впрочем, и всегда.

— А шайки в Этрурии? Они тоже не имеют к тебе никакого отношения?

— Это нищие, несчастные негодяи, доведенные до ручки ростовщиками, и я сочувствую им, но не я их предводитель. Предлагаю тебе то же, что предложил Целеру. Я сдаюсь на твою милость и готов жить в этом доме, где ты и твои телохранители сможете следить за мной, пока ты не убедишься, что я невиновен.

— Не предложение, а издевательство чистой воды. Если я не чувствую себя в безопасности, живя в одном городе с тобой, как, по-твоему, я буду чувствовать себя, если мы станем жить под одной крышей?

— Выходит, я ничего не могу сделать, чтобы удовлетворить тебя?

— Можешь. Исчезни из Рима и из Италии. Исчезни совсем. Отправляйся в изгнание и никогда не возвращайся.

Глаза Катилины заблестели, а руки сжались в кулаки.

— Моим первым предком был Сергест, соратник Энея, основателя нашего города, и у тебя хватает наглости отправлять меня в изгнание?

— Прекрати кормить меня семейными преданиями. Я делаю тебе серьезное предложение. Если ты отправишься в изгнание, я сделаю так, что с твоей семьей ничего не случится. Твои сыновья не будут стыдиться приговоренного отца — а ведь тебя обязательно приговорят, Катилина, можешь не сомневаться. Кроме того, ты избавишься от кредиторов. Что, по-моему, для тебя тоже немаловажно.

— А как же мои друзья? Сколько им еще мучиться под твоей диктатурой?

— Моя диктатура, как ты это называешь, существует только для того, чтобы защитить страну от тебя. Как только ты исчезнешь, она больше не понадобится, и я с радостью предложу всем начать с чистого листа. Добровольное изгнание — это благородный поступок, Катилина, достойный твоих предков, о которых ты столько говоришь.

— Так, значит, внук фермера, выращивавшего бараний горох, берет на себя смелость учить Сергия, что такое благородство?.. Следующий на очереди ты, Целер! — (Тот, не шевелясь, смотрел перед собой, как солдат на смотре.) — Погляди на него, — прошипел Катилина. — Истинный Метелл — они всегда процветают, что бы ни случилось. Но ты понимаешь, Цицерон, что в душе он ненавидит и презирает тебя. Все они такие. У меня, по крайней мере, хватает духу говорить это тебе в лицо, а не шептаться за твоей спиной. Сейчас они прибегают к твоей помощи, чтобы защитить свое богатство. Но как только ты сделаешь всю грязную работу, они от тебя отвернутся. Если хочешь, можешь меня уничтожить — этим ты только приблизишь свой конец.

Он развернулся, оттолкнул братьев Секстов и вышел из дома.

— Почему после него всегда остается запах серы? — спросил Цицерон.

— Думаешь, он отправится в изгнание?

— И такое возможно. Мне кажется, он сам не знает, что сделает в следующее мгновение. Он, как животное, движим минутными порывами. Сейчас для нас главное оставаться настороже и сохранять бдительность — я буду делать это в Риме, а ты в остальной стране.

— Я отправлюсь завтра с первыми лучами солнца. — Целер направился к двери, но остановился и повернулся к Цицерону. — Кстати, эта чушь насчет того, что мы тебя презираем, — не верь ничему такому, ты знаешь, что все это неправда.

— Я знаю, Целер, спасибо.

Цицерон улыбнулся и сохранял улыбку до тех пор, пока Целер не вышел из комнаты. Затем она медленно сползла с его лица. Он опустился на ближайший стул и вытянул руки, повернутые ладонями кверху, с удивлением рассматривая их, будто никогда не видел, как они трясутся.

IX

На следующий день взволнованный Квинт явился к Цицерону с копией письма, которое было вывешено около приемных трибунов. Оно предназначалось для ряда известных сенаторов, таких, как Катул, Цезарь и Лепид, и было подписано Катилиной: «Не имея возможности бороться с недругами, выдвигающими против меня ложные обвинения, я удаляюсь в изгнание в Массилию. Уезжаю не потому, что совершил ужасные преступления, в которых меня обвиняют, но для того, чтобы сохранить мир в республике и избежать кровавой резни, которая, несомненно, последует, если я буду защищаться. Завещаю вам свою честь, а жену и семью вручаю вашему попечению. Прощайте!»

— Поздравляю тебя, брат, — сказал Квинт, похлопав Цицерона по спине. — Ты все-таки его дожал.

— А это точно?

— Точнее не бывает. Сегодня рано утром его видели уезжающим из города с небольшой кучкой сподвижников. Его дом закрыт и безлюден.

— И все-таки что-то во всем этом мне не нравится. Что-то здесь не то.

Цицерон заморгал и потянул себя за мочку уха.

— Катилина вынужден был уехать. Его отъезд равносилен признанию в совершении преступлений, в которых его обвиняют. Ты победил его.

Квинт, который бежал вверх по холму с хорошими вестями, был раздражен такой осторожностью.

Медленно текли дни, о Катилине никто ничего не слышал. Казалось, на этот раз Квинт был прав. Но все же Цицерон отказался отменить запретный час в Риме и, более того, принял новые предосторожности. Он выехал из города в сопровождении десятка телохранителей, встретился с Квинтом Метеллом, у которого все еще был военный империй, и попросил его отправиться в итальянский «каблук» и занять Апулию. Старик был разочарован, но Цицерон поклялся, что после этого последнего похода его ждет триумф, и Метелл — втайне радуясь тому, что у него появилось хоть какое-то занятие, — немедленно выступил в Апулию. Еще один бывший консул, тоже рассчитывавший на триумф, Марк Рекс, отправился на север, в Фезулы. Претор Помпей Руф, которому Цицерон доверял, отправился в Капую набирать войско, Метелл Целер продолжал делать то же самое в Пицене.

В это время военный предводитель восставших, Манлий, направил в сенат послание: «Богов и людей призываем мы в свидетели — мы взялись за оружие не против отечества и не затем, чтобы подвергнуть опасности других людей, но дабы оградить себя от противозакония; из-за произвола и жестокости ростовщиков большинство из нас, несчастных, обнищавших, лишено отечества, все — доброго имени и имущества»[57]. Манлий потребовал, чтобы долги, бравшиеся в серебре (а таких было большинство), выплачивались медью, при этом сумма оставалась неизменной, — это сразу же уменьшало бремя должников на три четверти. Цицерон предложил твердо ответить ему: никакие переговоры невозможны до тех пор, пока мятежники не сложат оружие. Предложение прошло в сенате, но на улицах многие шептались о том, что восставшие правы.

Октябрь закончился, наступил ноябрь. Дни стали темными и холодными, жители Рима выглядели утомленными и угнетенными. Запретный час положил конец множеству развлечений, при помощи которых люди обычно боролись с приближающейся зимой. Таверны и бани закрывались рано, в лавках было пусто. После объявления награды за сведения о бунтовщиках многие стали пользоваться этим, чтобы отомстить своим соседям. Все подозревали друг друга. Положение стало настолько серьезным, что Аттик наконец решил обсудить его с Цицероном.

— Некоторые жители говорят о том, что ты намеренно преувеличиваешь опасность, — предупредил он своего друга.

— И зачем мне это надо? Они считают, что мне доставляет удовольствие превратить Рим в тюрьму, в которой я оказываюсь самым охраняемым пленником?

— Нет, но они считают, что Катилина стал для тебя навязчивой мыслью и ты оторвался от действительности, что твой страх за собственную жизнь делает жизнь в городе невыносимой.

— И это все?

— Народ считает, что ты ведешь себя как диктатор.

— Правда?

— Люди также называют тебя трусом.

— Тогда пусть все они катятся в преисподнюю! — воскликнул Цицерон, и впервые в жизни я увидел, что его отношение к Аттику изменилось.

Он отказался продолжать разговор, односложно отвечая на все попытки Аттика возобновить беседу. Наконец его другу надоел этот холодный прием, он посмотрел на меня, в отчаянии закатил глаза и покинул дом.

Шестого ноября, поздним вечером, после того как ликторы ушли, Цицерон сидел с Теренцией и Квинтом в триклинии. Хозяин читал доклады италийских магистратов, а я подавал ему послания на подпись, как вдруг залаял Саргон. Все подпрыгнули от неожиданности: к тому времени тревога дошла до предела. Три телохранителя Цицерона мгновенно вскочили на ноги. Мы услышали, как открылась входная дверь, раздался взволнованный мужской голос, и неожиданно в комнату вошел бывший ученик Цицерона Целий Руф, впервые за многие месяцы. Это выглядело особенно удивительно по той причине, что в начале года он перешел на сторону Катилины. Квинт вскочил на ноги, готовый к борьбе.

— Руф, — спокойно сказал Цицерон. — Я думал, что ты стал для нас чужим.

— Для тебя я чужим никогда не буду.

Он сделал шаг вперед, но Квинт уперся ему рукой в грудь и остановил его. «Подними руки!» — приказал он и кивнул телохранителям. Руф испуганно поднял обе руки, и Тит Секст тщательно обыскал его.

— Думаю, он пришел вынюхивать, что делается у нас, — сказал Квинт, который никогда не любил Руфа и часто спрашивал меня, почему его брат мирился с присутствием этого забияки.

— Я пришел не вынюхивать, а предупредить. Катилина вернулся.

Цицерон ударил рукой по столу:

— Я так и знал! Опусти руки, Руф. Когда это произошло?

— Сегодня вечером.

— И где он сейчас?

— В доме Марка Леки, на улице кузнецов.

— Кто с ним?

— Сура, Цетег, Бестия — как обычно. Я только что оттуда.

— И что?

— На рассвете они тебя убьют.

Теренция зажала рот рукой.

— Как? — спросил Квинт.

— Два человека, Варгунтей и Корнелий, придут к тебе на рассвете, поклянутся тебе в верности и сообщат о том, что расстались с Катилиной. Они будут вооружены. Потом явятся еще несколько человек, чтобы разоружить твою охрану. Ты не должен их впускать.

— Мы их не впустим, — сказал Квинт.

— А ведь я бы впустил, — сознался Цицерон. — Сенатор и всадник, — конечно, впустил бы… И предложил бы им руку дружбы.

Казалось, он был удивлен тому, как близко подкралась беда, несмотря на все принятые меры.

— А откуда мы знаем, что этот парень не врет? — спросил Квинт. — Вдруг это обманный ход, чтобы отвлечь наше внимание от действительной угрозы.

— Слова Руфа в чем-то звучат здраво, — заметил Цицерон. — Ведь твоя верность постоянна, как флюгер.

— Это чистая правда.

— И тем не менее ты поддерживаешь их?

— Само предприятие — да, но не способы действия. Особенно после сегодняшнего.

— А что это за способы?

— Они договорились разделить Италию на военные области. Как только тебя убьют, Катилина отправится к войску заговорщиков в Этрурию. Некоторые кварталы Рима подожгут. На Палатине вырежут сенаторов, а затем городские ворота откроют перед Манлием и его шайкой.

— А Цезарь? Он знает об этом?

— Сегодня его там не было. Но мне кажется, что он посвящен в эти замыслы. Он очень тесно общается с Катилиной.

Это был первый раз, когда Цицерон получил сведения о замыслах Катилины, что называется, из первых рук. На его лице было написано отвращение. Он наклонил голову, потер виски костяшками пальцев и прошептал:

— Что же мне теперь делать?

— Мы должны вывести тебя из этого дома, сегодня же, — предложил Квинт. — И спрятать так, чтобы тебя не могли найти.

— Можно скрыться у Аттика, — предложил я.

— Туда они направятся в первую очередь. Единственный выход — убежать из Рима. Теренция и Марк могут уехать в Тускул, — покачал головой Цицерон.

— Я никуда не уеду, — отчеканила Теренция. — И ты тоже. Римляне могут уважать самых разных вождей, но никогда не будут уважать трусов. Это твой дом и дом твоего отца. Оставайся здесь, и пусть они попробуют что-нибудь сделать. Я бы так и поступила, будь я мужчиной.

Она посмотрела на Цицерона, и я испугался, что сейчас начнется перепалка, из тех, которые часто обрушивались на этот дом, подобно буре. Но Цицерон лишь кивнул.

— Ты права. Тирон, пошли записку Аттику и напиши, что нам срочно требуется подкрепление. И надо прочно запереть двери.

— А на крышу отнести сосуды с водой, — добавил Квинт. — На случай, если они попытаются выкурить нас отсюда.

— Я останусь и помогу вам, — заявил Руф.

— Нет, мой молодой друг, — сказал Цицерон. — Ты свое дело сделал. Тебе надо немедленно убираться из города. Отправляйся в дом своего отца в Интерамне и сиди там, пока все не разрешится. Так или иначе. — Руф начал протестовать, но Цицерон прервал его: — Если Катилине завтра не удастся убить меня, он может заподозрить, что ты его предал; если же все пройдет успешно, тебя затянет в этот водоворот. В любом случае тебе лучше пока держаться подальше от Рима.

Руф попытался спорить, но безуспешно. После того как он ушел, Цицерон сказал:

— Может быть, он и за нас, но кто знает наверняка? В конце концов, для нашей безопасности лучше, если троянский конь будет за стенами.


Я отправил одного из рабов к Аттику с мольбой о помощи. Затем мы заперли дверь и перегородили ее тяжелым шкафом и кроватью. Задний вход тоже был заперт и закрыт на засовы. Вторым рубежом защиты стал перевернутый стол, которым мы перекрыли проход. Вместе с Сосифеем и Лавреей я носил на крышу воду, ведро за ведром. Туда же мы притащили ковры и одеяла, чтобы накрывать ими пламя. В этой самодельной крепости находился — для защиты консула — гарнизон, состоявший из трех его телохранителей, Квинта, меня, Саргона и его дрессировщика, привратника и нескольких рабов. Все были вооружены ножами и палками. И не надо забывать о Теренции, которая не расставалась с тяжелым подсвечником и, если бы дошло до драки, сделала бы, по-моему, намного больше любого из нас. Служанки собрались в комнате Марка, державшего игрушечный меч.

Цицерон вел себя совершенно спокойно: сидел за столом, что-то обдумывал, делал заметки, писал письма и время от времени спрашивал меня, нет ли вестей от Аттика. Он хотел точно знать, когда прибудут дополнительные люди, поэтому я вооружился кухонным ножом, и, завернувшись в одеяло, опять выбрался на крышу, чтобы наблюдать за улицей. Было темно и тихо; улица словно вымерла. Казалось, весь Рим объят сном. Я стал вспоминать о том дне, когда Цицерон победил на консульских выборах и меня пригласили отметить это событие со всей семьей здесь, на крыше, под звездами. Он с самого начала понимал, что его положение непрочно и власть будет сопряжена со многими опасностями; однако даже ему не могло прийти в голову ничего подобного.

Прошло несколько часов. Время от времени слышался лай собак, но не людские голоса, кроме выкриков сторожа под холмом, сообщавшего, который час. Петухи, как всегда, похлопали крыльями, а затем затихли. Стало еще темнее и холоднее. Меня позвали к консулу. Я спустился и увидел, что он сидит в атриуме, в курульном кресле, с обнаженным мечом на коленях.

— Ты уверен, что попросил пополнение у Аттика?

— Конечно.

— И подчеркнул, что это срочно?

— Да.

— И посыльному можно доверять?

— Полностью.

— Ну что же, — сказал Цицерон. — Аттик еще никогда не подводил меня.

Но его слова прозвучали так, как будто хозяин старался убедить в этом сам себя. Уверен, в тот миг он вспоминал подробности их последней встречи и холодное расставание. Рассвело. Опять послышался хриплый лай собаки. Цицерон посмотрел на меня измученным взглядом. Лицо его было очень напряженным.

— Иди и посмотри.

Я опять забрался на крышу и осторожно глянул через парапет. Сначала я ничего не увидел, но постепенно понял, что по дальней стороне улицы двигаются какие-то тени. К дому приближались несколько мужчин, которые старались держаться в тени стен. Сначала я подумал, что прибыло наше подкрепление. Но Саргон вновь захлебнулся лаем, а люди на улице остановились и стали шептаться. Я бросился вниз, к Цицерону. Рядом с ним стоял Квинт, в руках которого тоже был обнаженный меч. Теренция сжимала свой подсвечник.

— Убийцы здесь, — сказал я.

— И сколько их? — спросил Квинт.

— Десять. Может быть, двенадцать.

В дверь громко постучали, и Цицерон выругался:

— Если десяток мужчин захотят войти в дом, то они в него войдут.

— Дверь остановит их на какое-то время, — сказал Квинт. — Меня больше беспокоит огонь.

— Я вернусь на крышу, — ответил я.

К этому времени небо уже становилось бледно-серым, и я, поднявшись на крышу, смог разглядеть головы мужчин, окруживших дом. Казалось, они что-то делали, встав в круг. Затем я увидел вспышку, и незнакомцы резко отодвинулись от факела. Вероятно, кто-то из них увидел мое лицо, потому что раздался мужской голос:

— Эй, ты, там! Консул дома?!

Я скрылся за парапетом. Послышался другой голос:

— Я сенатор Луций Варгунтей и хочу видеть консула! У меня для него срочное сообщение!

Именно тогда я услышал удар и голоса с заднего двора. Вторая кучка неприятелей старалась прорваться через задний вход. Я был на середине крыши, когда через парапет неожиданно перелетел горящий факел, рассыпавший на лету искры. Он пронесся рядом с моим ухом и упал на плитку. Его пламенеющая часть рассыпалась на сотни маленьких костров. Я позвал на помощь, затем схватил ковер и стал накрывать источники огня, а если это не удавалось сделать, пытался затоптать их. Со свистом пролетел новый факел, ударился о пол и погас. Потом еще один, и еще, и еще. Крыша, сделанная из старого дерева и терракоты, сверкала в ночи, как звездное небо. Я понял, что Квинт был прав: если это продлится еще какое-то время, они выкурят нас из дома и убьют Цицерона прямо на улице.

Ярость, порожденная страхом, заставила меня схватить один из факелов, который еще горел, подбежать к краю крыши, прицелиться и швырнуть его в людей, стоящих внизу. Он попал кому-то прямо по голове, и на человеке загорелись волосы. Пока тот орал от боли, я бросился за новым факелом. Тут на крышу поднялись Сосифей и Лаврея, чтобы помочь мне бороться с огнем. Наверное, они подумали, что я сошел с ума, увидев, как я стою на парапете, воплю от ярости и мечу факелы в сторону нападающих.

Краем глаза я увидел новые фигуры с фонарями, заполнявшие улицу, и решил, что теперь нам точно конец. Однако снизу раздались злобные крики, звон металла о металл и удаляющийся топот.

— Тирон! — раздался голос, и в свете факелов я различил поднятое вверх лицо Аттика. Улица была полна его людей. — Тирон! С твоим хозяином все в порядке? Впусти нас!

Я сбежал вниз и бросился по коридору. Консул и Теренция спешили за мной. Вместе с братьями Секстами и Квинтом мы разобрали преграду и отперли дверь. Как только она открылась, Цицерон и Аттик бросились в объятия друг друга под крики и рукоплескания тридцати всадников.

Когда солнце взошло, все подходы к дому Цицерона уже охранялись. Любой, кто хотел его видеть, включая вождей сенатских партий, должен был ждать в одном из мест пропуска. Консула извещали об этом, и, если Цицерон был готов встретиться с посетителем, выходил я, убеждался, что пришел тот самый человек, и вел его к хозяину. Катул, Исаврик, Гортензий и оба брата Лукулла посетили его именно таким образом, вместе с новоизбранными консулами Силаном и Муреной. Они принесли известие о том, что весь Рим теперь считает Цицерона героем. В его честь приносились жертвы, о его благополучии молились. Дом Катилины между тем забрасывали камнями. Все утро вверх по Эсквилинскому холму текли подарки и записки с добрыми пожеланиями — вино, цветы, пироги, оливковое масло превратили атриум в настоящий базар. Клавдия прислала самые изысканные фрукты, выращенные в ее саду на Палатине. Однако корзина была перехвачена Теренцией до того, как достигла консула. Я увидел, что ее лицо потемнело от подозрений, когда она прочитала записку Клавдии. Затем Теренция велела уничтожить подарок, объяснив, что он может быть отравлен.

Цицерон выдал предписание о задержании Варгунтея и Корнелия. Сенаторы также требовали, чтобы он приказал схватить Катилину живым или мертвым. Но Цицерон колебался.

— Для них это очень выгодно, — сказал он Квинту и Аттику, после того как сенатская делегация убыла. — На предписании не будет их подписей. Но если Катилину незаконно убьют по моему приказу, меня будут таскать по судам до конца моих дней. Кроме того, это лишь кратковременная мера. Ведь его сторонники все равно останутся в сенате.

— Но ведь ты не считаешь, что ему надо разрешить спокойно проживать в Риме? — запротестовал Квинт.

— Нет. Я просто хочу, чтобы он уехал. Уехал и забрал с собой своих дружков-предателей. Пусть они воссоединятся с полчищем бунтовщиков и погибнут на поле битвы, желательно в нескольких сотнях миль от меня. Клянусь небесами, я пообещаю им безопасность и дам почетный караул, если они вдруг решат покинуть Рим, — все что угодно, лишь бы убирались.

Но сколько Цицерон ни думал, он никак не мог найти приемлемого решения. Единственным выходом был созыв заседания сената. Квинт и Аттик немедленно возразили — мол, они не могут обеспечить безопасность Цицерона. Тот поразмыслил и предложил весьма разумный выход: перенести сенатские скамьи через форум, в храм Юпитера-защитника. Выгода была двойной. Во-первых, храм располагался ниже по холму, и его легче было защитить от сторонников Катилины. Во-вторых, это имело большое символическое значение. По преданию, храм посвятил Юпитеру сам Ромул на решающем отрезке войны с сабинянами. Именно на этом месте Рим собрал все свои силы, когда ему в первый раз угрожала опасность, и здесь же он соберет их во время нынешней опасности, под предводительством нового Ромула.

К тому времени, как Цицерон, окруженный телохранителями и ликторами, отправился к храму, над городом повис ужас, который, казалось, можно было потрогать руками. Улицы были мертвы. Люди не рукоплескали и не кричали — все попрятались по домам. В окнах виднелись бледные лица, молча провожавшие консула взглядом.

Когда мы подошли к храму, то увидели, что он окружен всадниками — включая довольно пожилых — с пиками и мечами в руках. Внутри было несколько сотен сенаторов, разбившихся на кучки. Они расступились, давая нам пройти. Некоторые похлопывали Цицерона по спине и желали ему всего самого хорошего.

Цицерон закивал в знак признательности, быстро выслушал авгуров, а затем в сопровождении ликторов направился в храм. Я еще никогда не был внутри и поразился увиденному. Столетние стены были сверху донизу покрыты знаками былых военных побед молодой республики — окровавленные штандарты, пробитые доспехи, носы кораблей, орлы легионов и статуя Сципиона Африканского во весь рост, раскрашенная столь искусно, что он, казалось, стоял среди нас. Я был одним из последних в свите Цицерона, сенаторы следовали за мной, и так как я с головой ушел в изучение этих предметов, то, видимо, слегка отстал. Лишь у самого помоста я смущенно осознал, что в храме раздаются только звуки моих шагов. Сенат безмолвствовал.

Цицерон как раз доставал свиток папируса и оглянулся, желая узнать, что происходит. Лицо его изменилось от потрясения. Я тоже повернулся и увидел, как Катилина спокойно усаживается на скамью. Чуть ли не все сенаторы стоя наблюдали за ним. Катилина уселся, и все, кто был рядом, стали отодвигаться от него, точно он болел проказой. Я никогда в жизни не видел такого всеобщего изъявления пристрастий. Даже Цезарь не подошел к нему. Катилина не обратил на это внимания и уселся, сложив руки на груди. Тишина затягивалась, пока наконец я не услышал за своей спиной спокойный голос Цицерона:

— Доколе же, Катилина, ты будешь злоупотреблять нашим терпением?[58]

Всю жизнь люди спрашивают меня о речи, произнесенной Цицероном в тот день. Им хочется знать, была ли она написана заранее, ведь он наверняка думал над тем, что скажет. Я всегда отвечаю: «Нет». Речь родилась сами собой. Мысли, которые он давно хотел высказать; кусочки, которые он проговаривал про себя; то, что приходило ему в голову во время бессонных ночей последние несколько месяцев, — все это сложилось в речь, когда он встал.

— Как долго еще ты, в своем бешенстве, будешь издеваться над нами?

Цицерон спустился с возвышения и медленно зашагал по проходу к тому месту, где сидел Катилина, подняв руки и знаком пригласив сенаторов занять свои места, что они и сделали. Этот учительский жест и покорность сотоварищей еще больше укрепили его авторитет. Он говорил от имени республики:

— До каких пределов ты будешь кичиться своей дерзостью, не знающей узды? Неужели ты не понимаешь, что твои намерения открыты? Не видишь, что твой заговор уже известен всем присутствующим и раскрыт? — Наконец он встал перед Катилиной, уперев руки в бока, и внимательно осмотрел его. — О времена! — Его голос был полон отвращения. — О нравы! Сенат все это понимает, консул видит, а этот человек все еще жив. Да разве только жив? — закричал он, двигаясь по проходу прочь от Катилины и обращаясь к людям, сидящим на скамьях в середине храма. — Нет, даже приходит в сенат, участвует в обсуждении государственных дел, намечает и указывает своим взглядом тех из нас, кто должен быть убит, а мы, храбрые мужи, воображаем, что выполняем свой долг перед государством, уклоняясь от его бешенства и увертываясь от его оружия. Мы вот уже двадцатый день спокойно смотрим, как притупляется острие полномочий сената. Правда, и мы располагаем таким постановлением сената, но оно таится в записях и подобно мечу, вложенному в ножны; на основании этого постановления сената, тебя, Катилина, следовало немедленно предать смерти, а между тем ты все еще живешь, и живешь не для того, чтобы отречься от своей преступной отваги, нет, — чтобы укрепиться в ней.

Думаю, к той минуте даже Катилина отчетливо понял, какую ошибку он совершил, появившись в храме. По силе и наглости он во много раз превосходил Цицерона. Но сенат — не место для использования грубой силы. Оружием здесь являются слова, а никто лучше Цицерона не умел управляться со словами. Двадцать лет изо дня в день, на всех судебных заседаниях, он оттачивал свое искусство. В какой-то степени вся его жизнь была подготовкой именно к этому часу.

— Припомни же, наконец, вместе со мной события достопамятной позапрошлой ночи. Я утверждаю, что ты в эту ночь пришел на улицу Серповщиков — буду говорить напрямик — в дом Марка Леки; там же собралось множество соучастников этого безрассудного преступления. Смеешь ли ты отпираться? Что ж ты молчишь? Докажу, если вздумаешь отрицать. Ведь я вижу, что здесь, в сенате, присутствует кое-кто из тех, которые были вместе с тобой. О бессмертные боги! В какой стране мы находимся? Что за государство у нас? В каком городе мы живем? Здесь, здесь, среди нас, отцы-сенаторы, в этом священнейшем и достойнейшем собрании, находятся люди, помышляющие о нашей всеобщей гибели, об уничтожении этого вот города, более того, об уничтожении всего мира! Итак, ты был у Леки в эту ночь, Катилина! Ты разделил на части Италию, ты указал, кому куда следовало выехать; ты распределил между своими сообщниками кварталы Рима, предназначенные для поджога, подтвердил, что ты сам в ближайшее время выедешь из города, но сказал, что ты все же еще ненадолго задержишься, так как я еще жив. Нашлись двое римских всадников, выразивших желание избавить тебя от этой заботы и обещавших тебе в ту же ночь, перед рассветом, убить меня в моей постели. Теперь, Катилина, продолжай идти тем путем, каким ты пошел; покинь, наконец, Рим; ворота открыты настежь, уезжай. Слишком уж долго ждет тебя, императора, твой славный Манлиев лагерь. Возьми с собой и всех своих сторонников; хотя бы не от всех, но от возможно большего числа их очисти Рим. Ты избавишь меня от сильного страха, как только мы будем отделены друг от друга городской стеной. Находиться среди нас ты уже больше не можешь; я этого не потерплю, не позволю, не допущу.

Он ударил себя правой рукой в грудь и посмотрел на купол храма, в то время как сенат вскочил на ноги и криками выражал свое одобрение.

Кто-то крикнул: «Убить его!» — и люди возопили: «Убить его! Убить его!» Цицерон знаком вернул их на свои места.

— Если я прикажу тебя казнить, то остальные люди из шайки заговорщиков в государстве уцелеют; но если ты, к чему я уже давно тебя склоняю, уедешь, то из Рима будут удалены обильные и зловредные подонки государства в лице твоих приверженцев. Что же, Катилина? Неужели же ты колеблешься сделать по моему приказанию то, что ты был готов сделать добровольно? И в самом деле, Катилина, что еще может радовать тебя в этом городе, где, кроме твоих заговорщиков, пропащих людей, не найдется никого, кто бы тебя не боялся, кто бы не чувствовал к тебе ненависти?

Цицерон еще долго говорил об этом, а затем перешел к заключительной части.

— Поэтому пусть удалятся бесчестные. Катилина, на благо государству, на беду и на несчастье себе, на погибель тем, кого с тобой соединили всяческие братоубийственные преступления, отправляйся на нечестивую и преступную войну. А ты, Юпитер, чью статую Ромул воздвиг при тех же ауспициях, при каких основал этот вот город, ты, которого мы справедливо называем оплотом нашего города и державы, отразишь удар Катилины и его сообщников от своих и от других храмов, от домов и стен Рима; а недругов всех честных людей ты обречешь — живых и мертвых — на вечные муки.

Он повернулся и пошел к возвышению. Теперь все вопили: «Убирайся! Убирайся! Убирайся!» Пытаясь спасти положение, Катилина вскочил на ноги, замахал руками и закричал что-то в спину Цицерону. Но было слишком поздно, и он не обладал нужным умением. Он был разоблачен, унижен и полностью раздавлен. Я разобрал слова «переселенец» и «изгнание», но вряд ли Катилина мог услышать их в этом шуме, а кроме того, от ярости он утратил способность мыслить. Какофония звуков вокруг него усиливалась, а он замолчал и стоял, тяжело дыша и поворачиваясь из стороны в сторону, как корабль, потерявший во время шторма все паруса и стоящий только на якорях. Потом в нем что-то сломалось, он задрожал и вышел в проход. Квинт и еще несколько сенаторов бросились ему наперерез, стараясь защитить консула. Но даже Катилина был не настолько сумасшедшим: если бы он бросился на своего врага, его разорвали бы на мелкие кусочки. Вместо этого он обвел всех последним презрительным взглядом — в нем отразился вся былая слава республики, которую добывали среди прочих и его предки, — и вышел вон.

Позднее, в тот же день, в сопровождении двенадцати сторонников, которых он назвал своими ликторами, под серебряным орлом, когда-то принадлежавшим Марию, Катилина покинул город и направился в Аррентий, где провозгласил себя консулом.


В государственных делах не существует окончательных побед — только цепь беспощадных событий, сменяющих друг друга. Думаю, в этом и заключается мой главный вывод. Цицерон одержал ораторскую победу над Катилиной, о которой будут говорить многие годы. Кнутом своего языка он изгнал этого монстра из Рима. Но подонки государства, как хозяин назвал их, не покинули город, на что он надеялся. Напротив, после отбытия своего предводителя Сура и иже с ним спокойно остались на своих местах и дослушали прения до конца. Они сидели все вместе, полагая видимо, что их много и потому им не грозит опасность: Сура, Цетег, Лонгин, Анний, Пет, новоизбранный трибун Бестий, братья Сулла и даже Марк Лека, из дома которого убийцы вышли на дело. Я видел, как Цицерон смотрел на них. Хотел бы я знать, о чем он думал в те минуты. Сура даже осмелился встать и предложил своим гнусавым голосом, чтобы сенат взял жену и детей Катилины под свою защиту. Последовали другие выступления. Затем слово попросил новоизбранный трибун Метелл Непот. Он сказал, что теперь, когда Катилина покинул город и, по-видимому, станет во главе бунтовщиков, самым мудрым решением будет немедленно пригласить Помпея Великого в Италию, чтобы тот встал во главе сенатского войска. Цезарь немедленно поддержал это предложение. Цицерон, который быстро просчитывал возможные ходы, увидел, что может расколоть силы своих противников. Притворившись, будто его снедает неподдельное любопытство, он спросил Красса, который был консулом вместе с Помпеем, о его мнении. Красс неохотно встал.

— Никто не уважает Помпея Великого больше, чем я, — начал он, а затем остановился, потому что стены храма затряслись от издевательского хохота. — Никто не уважает его больше, чем я, — повторил он. — Но я хотел бы сказать новоизбранному трибуну, если он еще не заметил этого, что сейчас зима, худшее время для перевозки войск морем. Как Помпей сможет добраться до Рима раньше весны?

— Тогда давайте пригласим Помпея Великого без войска, — возразил Непот. — Сопровождаемый небольшой свитой, он появится здесь через месяц. А одно его имя стоит десятка легионов.

Этого Катон выдержать не смог. Он мгновенно вскочил на ноги:

— Тех врагов, что нам угрожают, именами не победишь, даже если они заканчиваются словом «Великий». Нам нужны войска, полевые войска — такие, какие сейчас создает старший брат трибуна. Кроме того, если хотите знать, на мой взгляд, у Помпея и так слишком много власти.

Это заявление вызвало у собравшихся легкое потрясение.

— Если сенат не проголосует за передачу начальствования Помпею, — предупредил Непот, — я немедленно, после вступления в должность, предложу народу Рима соответствующий закон.

— А я немедленно наложу на него свое вето, — ответил Катон.

— Граждане, граждане! — Цицерону пришлось кричать, чтобы его услышали. — Ни государству, ни нам самим не станет лучше от того, что мы будем препираться, когда республике грозит опасность. Завтра состоится народное собрание. Я расскажу народу о том, что происходит, и надеюсь, — тут он посмотрел на Суру и его приятелей, — что те из нас, кто еще присутствует здесь, но чьи мысли с давних пор витают далеко отсюда, еще раз обдумают свое положение и поступят как истинные граждане республики. Заседание объявляется закрытым.

Обычно после окончания заседания Цицерон любил задержаться на улице и пообщаться с простыми сенаторами. Это было одно из орудий, с помощью которых он поддерживал свою власть над сенатом. Так он узнавал многое о людях, даже самых незаметных, — их слабые и сильные стороны, чего они желают и чего боятся, с чем могут смириться, а чего не примут ни за что на свете. Однако в тот день консул поспешил домой. На его лице было написано разочарование.

— Это все равно что биться с гидрой, — с отчаянием пожаловался он, когда мы вернулись. — Не успеваю я отрубить одну голову, как на ее месте вырастают две новые! Катилина убирается из сената, а его дружки спокойно сидят на своих местах и слушают прения. А теперь еще партия Помпея начинает поднимать голову… У меня остался месяц, — напыщенно произнес он, — всего один месяц — если я смогу его пережить — до того дня, как к власти придут новоизбранные консулы. Вот тогда действительно начнется борьба за возвращение Помпея. А пока даже нет уверенности, что в январе у нас будут два консула, из-за этого проклятого суда!

С этими словами он сбросил на пол все свитки, относившиеся к делу Мурены.

В таком настроении хозяин бывал довольно непредсказуемым, и за долгие годы, проведенные с ним, я понял, что лучше не пытаться отвечать. Он подождал моего ответа и, не получив его, пошел искать того, на кого можно было наорать. Я же нагнулся и спокойно собрал все свитки. Я знал, что рано или поздно хозяин вернется и станет готовить обращение к народному собранию; но время шло, спустились сумерки, зажгли свечи, и я стал беспокоиться. Позже я узнал, что Цицерон гулял, с телохранителями и ликторами, в общественном саду, причем ходил кругами с бешеной скоростью, и все подумали, что он продолбит дорожку в камнях. Наконец хозяин вернулся, бледный и печальный. У него родился замысел, и теперь он не знал, чего бояться больше: что замысел удастся или что он провалится.

На следующее утро Цицерон пригласил к себе Фабия Сангу. Вы, вероятно, не забыли, что именно этому сенатору консул написал записку в тот день, когда был обнаружен убитый мальчик. В ней он спрашивал о значении человеческих жертвоприношений в культах галлов. Санге было около пятидесяти, и он составил огромное состояние, удачно вкладывая деньги в Ближней и Дальней Галлии. Он никогда не покидал задних скамей сената и использовал свое положение только для защиты собственных деловых интересов. Сайга, весьма почтенный и набожный человек, вел скромный образ жизни и, как говорили, был строгим мужем и отцом. Выступал он, только если заходила речь о Галлии, причем его речи, по правде говоря, были невероятно скучными: когда Санга начинал говорить о природе Галлии, тамошней погоде, племенах, обычаях и так далее, люди покидали зал быстрее, чем сделали бы это при криках «пожар!».

— Санга, ты радеешь за отечество? — спросил Цицерон немедленно, как только я ввел гостя в его комнату для занятий.

— Думаю, да, консул, — ответил Санга. — А в чем дело?

— Я хочу, чтобы ты сыграл решающую роль в защите нашей обожаемой республики.

— Я? — Санга выглядел очень взволнованным. — Боги! Но ведь у меня подагра…

— Нет-нет! Я совсем не это имею в виду. Просто хочу, чтобы ты попросил одного человека поговорить с другим, а потом рассказал бы мне, о чем они беседовали.

Санга заметно расслабился.

— Ну что же, думаю, я смогу. А кто эти люди?

— Один из них — Публий Умбрен, вольноотпущенник Лентула Суры, который часто выступает как его письмоводитель. Он когда-то жил в Галлии. Может быть, ты его знаешь?

— Да, знаю.

— Другим человеком должен быть галл. Не важно, из какой области. Просто галл, которого ты знаешь. Лучше всего — представитель одного из племен. Человек, которого уважают здесь, в Риме, и которому ты полностью доверяешь.

— И что этот галл, по-твоему, должен сделать?

— Я хочу, чтобы он встретился с Умбреном и предложил ему поднять мятеж против Рима.

Когда Цицерон накануне объяснил мне свой замысел, я пришел в ужас; думаю, прямолинейный Санга чувствовал себя точно так же. Я думал, что он всплеснет руками и, может быть, даже выбежит из комнаты. Но деловых людей, как я позже убедился, очень сложно ошеломить. Гораздо сложнее, чем солдат или государственных мужей. Деловому человеку можно предложить все что угодно, и он всегда согласится хотя бы поразмыслить над вашим предложением. Санга просто поднял брови:

— Ты хочешь заставить Суру совершить государственную измену?

— Необязательно измену. Я хочу понять, до каких пределов безнравственности он и его соратники могут дойти. Мы уже знаем, что они без зазрения совести готовили убийство, резню, поджоги и восстание. Единственное преступление, которое, на мой взгляд, осталось, — это союз с врагами Рима… — Тут Цицерон быстро добавил: — Это не значит, что я считаю галлов врагами Рима, но ты понимаешь, к чему я веду.

— Ты уже остановил выбор на каком-нибудь племени?

— Нет, я предоставляю это тебе.

Санга замолчал, обдумывая услышанное. У него было удивительно подвижное лицо. Нос постоянно шевелился, Санга стучал по нему, вытягивал его. По внешнему виду Санги было понятно, что он чует поживу.

— У меня много дел в Галлии, а торговля возможна только в спокойные, мирные времена. Я боюсь лишь того, что моих галльских друзей станут любить в Риме еще меньше, чем сейчас.

— Обещаю тебе, Санга: если твои друзья помогут мне вывести на чистую воду участников этого заговора, то, когда я покончу с ними, галлы станут героями республики.

— Думаю, мы должны обсудить и мое участие во всем этом…

— Оно останется в тайне, и, с твоего согласия, о нем будут знать только наместники Дальней и Ближней Галлии. Оба — мои хорошие друзья, и я уверен, что они по достоинству оценят твой вклад.

Увидев возможность заработать, Санга впервые за все утро улыбнулся:

— Ну что же, если ты ставишь вопрос так, пожалуй, я знаю племя, которое тебе подойдет. Аллоброги, в чьих руках находятся альпийские перевалы, направили сюда посланников, чтобы пожаловаться на налоги, введенные Римом. Посланники прибыли пару дней назад.

— А они воинственные?

— Очень. Если я смогу им намекнуть, что к их прошению отнесутся с пониманием, уверен, что они согласятся на многое.

— Ты не одобряешь? — обратился ко мне Цицерон, после того как Санга ушел.

— Я не имею права голоса, Цицерон.

— Но я же вижу, что ты не одобряешь! Это видно по твоему лицу. Ты считаешь, что расставлять ловушки — это бесчестно. А хочешь, я тебе скажу, что действительно бесчестно, Тирон? Бесчестно продолжать жить в городе, который ты мечтаешь уничтожить! Если у Суры нет намерений совершить измену, он быстро отошьет этих галлов. Но если он согласится рассмотреть их предложение, то окажется у меня в руках. Тогда я лично выведу его к городским воротам и отвешу ему изрядный пинок. А потом Целер и его войско покончат со всеми ними. И никто никогда не скажет, что это бесчестно.

Он говорил с такой страстью, что почти убедил меня.

X

Суд над новоизбранным консулом Лицинием Муреной, обвиненным в подкупе избирателей, начался пятнадцатого ноября. На него отвели две недели. Сервий и Катон выступали от имени обвинения; Гортензий, Цицерон и Красс — от имени защиты. Это было значительное событие, проходившее на форуме, одних присяжных насчитывалось около девяти сотен. Сенаторы, всадники и уважаемые горожане были представлены в одинаковой мере: воздействовать на столь многочисленное собрание присяжных было почти невозможно, но одновременно никто не мог сказать, как эти люди проголосуют. Обвинители постарались на славу. У Сервия было множество свидетельств того, как Мурена покупал голоса, и он доложил о них сухим законническим языком, а потом долго распространялся о предательстве Цицероном их дружбы, потому что консул поддержал обвиняемого. Катон придерживался линии стоиков и говорил о нынешних гнилых временах, когда публичные должности можно купить за пиры и игры.

— Разве ты, — громыхал он, обращаясь к Мурене, — не хотел получить верховную власть и высшее влияние, стать, по сути, правительством страны, потворствуя самым низким инстинктам людей, пудря им мозги и одаривая их бесконечными развлечениями? Ты хотел стать сводником при шайке испорченных молодых людей или вести Рим к мировому господству?

Мурене все это не нравилось, и его постоянно успокаивал молодой Клавдий, который руководил его подготовкой к выборам. Каждый день он садился рядом с новоизбранным консулом и развлекал его своими остроумными замечаниями. Что же касалось защитников, вряд ли Мурена смог бы найти кого-нибудь лучше. Гортензий, не забывший своего позора во время разбирательства по поводу Рабирия, жаждал доказать, что он еще способен убедить суд в чем-нибудь. От Красса, надо признать, толку было немного, но одно его присутствие на суде придавало защите дополнительную мощь. Цицерона держали в запасе до последнего дня, когда он должен был сделать заключение для присяжных.

Во время слушаний хозяин сидел на рострах, читал или писал, и только изредка поднимал голову и смотрел на выступающих, притворяясь пораженным или восхищенным тем, что слышал. Я располагался сразу за ним, подавая консулу нужные записи и выслушивая его распоряжения. Почти все, что делал Цицерон на этих заседаниях, не имело отношения к самому суду, ведь он, вынужденный каждый день присутствовать там, теперь один отвечал за весь Рим и с головой ушел в управление государством. Со всей Италии поступали известия о волнениях: из каблука и подошвы, колена и бедра. Целер задерживал бунтовщиков в Пицене. Ходили даже слухи, что Катилина готов сделать отчаянный шаг и начать вербовать рабов в обмен на их освобождение; если бы это произошло, пожар бунтов вспыхнул бы по всей стране. Надо было срочно набирать новых солдат, и Цицерон убедил Гибриду стать во главе еще одного войска. Он сделал это, с одной стороны, чтобы показать единство консулов, а с другой — чтобы убрать Гибриду подальше от города, так как все еще не был до конца уверен в верности сотоварища, если бы Сура и его приспешники затеяли беспорядки в городе. Я счел сумасшествием отдать в руки человеку, которому не доверяешь, целое войско, но Цицерон отнюдь не был сумасшедшим. Помощником Гибриды он назначил сенатора с тридцатилетним военным опытом — Петрея — и вручил ему запечатанный конверт с указаниями, который надо было вскрыть только тогда, когда войско соберется вступить в открытый бой с противником.

С приходом зимы республика оказалась на грани краха. Во время народного собрания Метелл Непот яростно набросился на Цицерона, нелестно отозвавшись о его консульстве и обвинив его во всех смертных грехах и преступлениях — диктаторстве, слабости, трусости, опрометчивости и соглашательстве.

— Доколе? — вопрошал он. — Доколе граждане Рима будут лишены услуг, которые может оказать им только один человек на свете — Гней Помпей, справедливо называемый Великим?

Сам Цицерон на собрании не был, но получил подробный отчет о нем.

Как раз перед окончанием суда над Муреной — думаю, это было первого декабря — Цицерона посетил Санга. Глаза сенатора радостно блестели: он только что получил важные новости. Галлы сделали то, о чем их просили, и установили связь с Умбреном, вольноотпущенником Суры, на форуме. Беседа прошла в дружелюбном, непринужденном духе. Галлы жаловались на свое положение, проклинали сенат и объявили, что согласны со словами Катилины: лучше умереть, чем жить в таком рабском состоянии. Насторожив уши, Умбрен предложил продолжить разговор в более уединенном месте и отвел их в дом Децима Брута, который располагался неподалеку. Сам Брут — аристократ, который был консулом более четырнадцати лет назад, — не имел к заговору никакого отношения, а вот его жена, умная и хитрая женщина, одна из многочисленных любовниц Катилины, сама отдала себя в распоряжение заговорщиков. Умбрен ушел, чтобы пригласить одного из главарей заговора, и вернулся со всадником Капитоном, который заставил галлов поклясться, что они будут держать все в тайне, и сообщил им, что мятеж может начаться со дня на день. Как только Катилина с войсками подойдет к Риму, новоизбранный трибун Бестия созовет народное собрание и потребует задержать Цицерона. Это и будет сигналом для всеобщего восстания. Капитон и еще один всадник, Стацилий, во главе многочисленных поджигателей устроят пожары в двенадцати местах по всему городу. Среди нарастающего переполоха молодой сенатор Цетег возглавит добровольцев, которым поручат убить Цицерона; остальные займутся другими жертвами заговорщиков; многие молодые люди готовы собственноручно убить своих отцов; здание сената будет захвачено.

— И что ответили галлы? — спросил Цицерон.

— Как им было велено, они попросили список заговорщиков, — ответил Санга, — чтобы оценить надежду на успех. — Он достал восковую дощечку, на которой мелким почерком были написаны имена. — Сура, Лонгин, Бестий, Сулла, — начал читать он.

— Эти имена нам давно известны, — заметил Цицерон, но Санга поднял палец:

— Цезарь, Гибрида, Красс, Непот.

— Ну, это, конечно, выдумка. — Цицерон взял дощечку из рук Санги и пробежал список глазами. — Они просто хотят выглядеть сильнее, чем есть на самом деле.

— Ничего об этом не знаю. Могу только сказать, что этот список передал галлам Капитон.

— Консул, верховный понтифик, трибун и самый богатый человек в Риме, который уже, кстати, осудил заговор? Не верю… — Тем не менее Цицерон перебросил список мне. — Скопируй его, — приказал он, а затем покачал головой. — Воистину, прежде чем задать вопрос, подумай, хочешь ли ты знать на него ответ.

Это была одна из любимых максим хозяина, применявшихся им в судах.

— Что теперь должны сделать галлы? — спросил Санга.

— Если список верен, я посоветовал бы им примкнуть к заговору. Когда состоялась встреча?

— Вчера.

— А когда будет новая?

— Сегодня.

— Очевидно, заговорщики спешат.

— Галлы считают, что все начнется в ближайшие несколько дней.

— Скажи им, чтобы они потребовали доказательства участия этих людей в заговоре. Чем больше имен, тем лучше. — Цицерон задумался и наконец сказал: — Хорошо бы добыть письма с личными печатями, которые они смогут предъявить своим соплеменникам.

— А если заговорщики откажут?

— Тогда галлы должны ответить, что их племя может пойти на такой убийственный шаг, как война с Римом, лишь имея веские доказательства.

Санга кивнул, а затем произнес:

— Полагаю, после этого я выйду из игры…

— Почему?

— Потому что в Риме становится слишком опасно.

В качестве последней любезности он обещал сообщить ответ заговорщиков галлам, как только сам его узнает. Затем он уедет.

В это же время Цицерону приходилось присутствовать на суде над Муреной. Сидя рядом с Гортензием, он напускал на себя безразличный вид, но я замечал, как консул порой обводит взглядом присяжных, изредка останавливая его на Цезаре, который был в их числе, на Суре, который сидел вместе с преторами, и, наконец, на Крассе, восседавшем на той же скамье, что и Цицерон, но чуть дальше. Хозяин, видимо, чувствовал себя очень одиноким, и я впервые заметил, что у него на голове появились седые волосы, а под глазами — темные круги. Грозные события состарили его.

На седьмом часу Катон, выступавший с заключительной речью от имени обвинения, закончил говорить, и судья, которого звали Косконий, спросил Цицерона, готов ли он произнести такую же речь от имени защиты. Казалось, вопрос застал консула врасплох. После нескольких секунд копания в записях он встал и попросил перенести его выступление на следующий день, чтобы он мог собраться с мыслями. Косконий выглядел раздраженным, но, так как становилось поздно, он выполнил просьбу Цицерона, хоть и с неудовольствием.

Мы поспешили домой в ставшем уже привычном окружении телохранителей и ликторов. От Санги по-прежнему не было никаких известий. Цицерон тихо прошел в комнату для занятий и сел там, поставив локти на стол и прижав большие пальцы к вискам. Консул разглядывал горы свитков, лежавших перед ним, и потирал свой лоб, слово это помогло бы породить речь, которую он должен был произнести назавтра. Я никогда не жалел его больше, чем вечером того дня. Но когда я подошел к хозяину и предложил помощь, он, не глядя в мою сторону, махнул рукой — «оставь меня в покое».

В тот вечер я его больше не видел. Однако меня вдруг задержала Теренция и поделилась своим беспокойством относительно здоровья консула. Она сказала, что он плохо ест и плохо спит. Даже утренние упражнения, которые хозяин ежедневно делал со времен юности, были заброшены. Я был удивлен, что Теренция решила обсудить со мной такие личные вопросы, — сказать по правде, она меня всегда недолюбливала и вымещала на мне разочарование, которое иногда чувствовала по отношению к своему мужу. Я проводил с ним за работой большую часть времени. Я нарушал их общение с глазу на глаз, принося свитки и таблички, объявляя о посетителях. Однако в ту минуту она обратилась ко мне очень вежливо, почти по-дружески:

— Ты должен переговорить со своим хозяином. Иногда я думаю, что ты единственный человек, которого он слушает, мне же остается только молиться за него.

Наступило утро. Цицерон все не выходил. Я стал тревожиться: вдруг из-за чрезмерного беспокойства он не сможет произнести свою речь? Помня о разговоре с Теренцией, я даже предложил ему еще раз перенести заседание суда.

— Ты что, спятил? Сейчас не время показывать свою слабость. Со мной все будет хорошо, как и всегда, — набросился он на меня.

Но, несмотря на показную храбрость, я никогда не видел, чтобы хозяин так волновался, начиная выступление. Голос его был почти не слышен. На форуме собралась толпа, хотя над Римом стояли тяжелые серые тучи, время от времени проливавшиеся дождями. Однако потом оказалось, что Цицерон вставил в свою речь много шуток, сравнивая достоинства Сервия и Мурены как возможных консулов.

— Ты не спишь ночей, чтобы давать разъяснения по вопросам права, он — чтобы вовремя прибыть с войском в назначенное место, — сказал Цицерон Сервию. — Тебя будит пение петухов, его — звуки труб. Ты составляешь жалобу, он расставляет войска. Он умеет отвратить нападение войска врагов, ты — отвести дождевую воду[59]. Он привык расширять наши рубежи, ты — проводить их[60]. — Присяжным это очень понравилось. Еще сильнее они рассмеялись, когда он начал поддевать Катона с его философскими взглядами. — Знайте, судьи: те выдающиеся качества, какие мы видим у Марка Катона, даны ему самой природой; ошибки же его происходят не от природы, а от его учителя. Ибо жил некогда муж необычайного ума, Зенон; ревнителей его учения называют стоиками. Его мысли и наставления следующие: мудрый никогда и никому не прощает проступков; муж не должен ни уступать просьбам, ни смягчаться; все погрешности одинаковы, и задушить петуха, когда в этом не было нужды, не меньшее преступление, чем задушить отца; мудрец ни в чем не раскаивается, ни в чем не ошибается, своего мнения никогда не изменяет. Вот взгляды, которые себе усвоил Марк Катон, и не для того, чтобы вести споры, но чтобы так жить[61].

— А консул наш, оказывается, любит пошутить! — громко выкрикнул Катон, стараясь перекрыть смех собравшихся. Но Цицерон еще не закончил.

— Признаюсь, и я в молодости искал помощи в изучении философии; повторяю, мои учителя — последователи Платона и Аристотеля, люди умеренные и сдержанные, — говорят, что и мудрец порой руководствуется приязнью, что хорошему человеку свойственно проявлять сострадание, что проступки бывают разные, потому неодинаковы и наказания; что и непоколебимый человек может прощать; что даже мудрец иногда высказывает предположение насчет того, чего не знает; что он иногда испытывает чувство гнева, доступен просьбам и мольбам, изменяет ранее сказанное им, если это оказывается более правильным, порой отступает от своего мнения; что все доблести смягчаются соблюдением известной меры. Если бы судьба направила тебя, Катон, к этим учителям, то ты, при своем характере, конечно, не был бы ни более честным, ни более стойким, ни более воздержанным, ни более справедливым мужем (ведь это и невозможно), но несколько более склонным к мягкости. Но ты, пожалуй, скажешь, что выступаешь с обвинением ради пользы государства. Верю, Катон, что ты пришел именно с таким намерением и с такими мыслями; но ты поступаешь неразумно. То, что сам я делаю, судьи, я делаю из дружеского отношения к Луцию Мурене и ввиду его высоких достоинств. Кроме того, я — во всеуслышание заявляю и свидетельствую — поступаю так во имя мира, спокойствия, согласия, свободы, благополучия и, наконец, нашей всеобщей личной безопасности. Слушайте, слушайте консула, судьи! Не стану хвалиться; скажу только — консула, дни и ночи думающего о делах государства. Среди наших граждан, судьи, возникли планы разрушения города, истребления граждан, уничтожения имени римлянина. Напоминаю вам, судьи: мое консульство уже приходит к концу. Не отнимайте у меня человека, столь же бдительного, способного меня заменить, не устраняйте того, кому я желаю передать государство невредимым, дабы он защищал его от этих столь грозных опасностей.

Цицерон говорил три часа, иногда останавливаясь, чтобы глотнуть разбавленного вина или стереть со лба капли дождя. Мощь его слов крепла с каждой минутой. Он напомнил мне сильную, изящную рыбу, которую бросили в воду мертвой, а она, почувствовав себя в своей стихии и взмахнув хвостом, возродилась; так же и Цицерон получал дополнительные силы от самого говорения. Он закончил под длительные рукоплескания не только толпы, но и присяжных. Это оказалось хорошим знаком: большинство высказалось за оправдание Мурены. Сервий и Катон тут же удалились, объятые унынием. Цицерон задержался, чтобы поздравить избранного консула и получить множество похлопываний по спине — от Клавдия, Гортензия и даже Красса, — а затем мы двинулись домой.

Выйдя на улицу, мы заметили тележку, вывезенную из дома, а подойдя ближе, увидели, что она полна серебряных безделушек, статуэток, ковров и картин. За ней виднелась повозка с похожим товаром. Цицерон поспешил вперед. Санга ждал нас у входной двери, с лицом серым, как устрица.

— Ну же? — потребовал хозяин.

— Заговорщики написали письма.

— Прекрасно! — Консул хлопнул в ладоши. — Ты взял их с собой?

— Подожди, это еще не все. Вообще-то, писем у галлов еще нет. Им велено прибыть к Фонтинальским воротам в полночь и быть готовыми покинуть город. Там их встретят вооруженные люди, которые передадут послания.

— А зачем нужны вооруженные люди?

— Чтобы отвезти их на встречу с Катилиной. А оттуда они должны отправиться прямиком в Галлию.

— Боги! Если мы сможем заполучить эти письма, заговорщики наконец будут у нас в руках. — Цицерон расхаживал по узкому проходу. — Мы должны устроить засаду и взять их с поличным. — Он повернулся ко мне. — Немедленно пошли за Аттиком и Квинтом.

— Тебе понадобятся солдаты, — заметил я. — И опытные начальники, чтобы их возглавить.

— Это должны быть люди, которым мы можем полностью доверять.

Я достал дощечку и стилус.

— Как насчет Флакка? Или Помптина?

Оба они, преторы с большим военным опытом, доказали свою надежность во время опасности.

— Отлично. Пошли за обоими.

— А где взять солдат?

— Мы можем послать центурию из Реате, она все еще в казармах. Но легионерам нельзя говорить о порученном им задании. Пока нельзя.

Он позвал Сосифея и Лаврею, быстро отдал необходимые распоряжения, потом повернулся, собираясь что-то сказать Санге, но проход уже был пуст, входная дверь открыта, а улица безлюдна. Сенатор исчез.


Квинт и Аттик прибыли через час, а вскоре после них явились два претора, сильно озадаченные внезапным вызовом. Не раскрывая всех подробностей, Цицерон сообщил, что, по его сведениям, посланцы галлов выедут из города в полночь в сопровождении вооруженных людей и есть все основания предполагать, что они направляются на встречу с Катилиной. С собой у них могут быть обличающие записи.

— Мы должны любой ценой захватить их. Но только после того, как галлы отъедут на приличное расстояние. Не должно быть сомнения в том, что они действительно покидают город.

— По моему опыту, ночная засада всегда труднее, чем кажется, — сказал Квинт. — В темноте кто-нибудь непременно убежит и прихватит с собой все твои улики. Ты уверен, что их нельзя схватить прямо у ворот?

— Чушь! Не знаю, в каком войске ты служил, но в этом нет ничего сложного, — немедленно возразил Флакк, солдат старой закалки, служивший еще при Исаврике. — Я даже знаю место для засады. Если они поедут по Фламиниевой дороге, им придется переходить Тибр по Мульвиеву мосту. Там мы и устроим ловушку. Когда они дойдут до середины моста, то уже не смогут сбежать, если, конечно, не захотят броситься в реку и утонуть.

Квинт выглядел очень недовольным и с этого дня полностью отстранился от обсуждения наших действий. И когда Цицерон предложил ему присоединиться к Флакку и Помптину на мосту, он обиженно сказал, что эти люди не нуждаются в его советах.

— В таком случае мне придется поехать самому, — сказал Цицерон, но все стали в один голос возражать ему, говоря, что это небезопасно. — Тогда отправишься ты, Тирон, — решил он и, увидев ужас на моем лице, добавил: — Там должен быть гражданский человек. Завтра мне надо представить сенату показания свидетеля, который все это видел. Флакк и Помптин будут слишком заняты самой засадой.

— А если Аттик? — предложил я. Сейчас я понимаю, что с моей стороны это было нахальством, но, к счастью, Цицерон в ту минуту думал о другом.

— Он, как всегда, отвечает за мою безопасность здесь, в Риме. — (Аттик пожал плечами за его спиной.) — Итак, Тирон, будь уверен, что ты тщательно запишешь все, что увидишь, и, самое главное, получишь эти письма с нетронутыми печатями.


Мы отправились верхом, когда уже совсем стемнело: два претора, восемь ликторов, еще четыре телохранителя и, к сожалению, я. Надо сказать, что я ужасный наездник. Я подскакивал в седле, пустой футляр для свитков колотил меня по спине. Мы промчались по мостовым и через городские ворота с такой скоростью, что мне пришлось изо всех сил схватиться за гриву лошади, иначе я бы упал. К счастью, то было терпеливое животное, явно предназначенное для женщин и неумех, и, когда дорога стала прямой и пошла вниз по холму, а затем по равнине, лошадь уже двигалась без моего вмешательства, и даже не отставала от тех, кто скакал впереди.

Это была одна из тех волшебных ночей, когда на небе, сверкая, двигается луна, пробивающаяся сквозь неподвижное море облаков. В этом божественном свете сверкали вершины погребальных памятников, стоявших вдоль Фламиниевой дороги. Проехав рысью около двух миль, мы приблизились к реке, остановились и прислушались. В темноте я услышал звук журчащей воды, а когда посмотрел вперед, с трудом различил плоские крыши двух домов и темные очертания деревьев на фоне неподвижных облаков. Где-то неподалеку мужской голос потребовал назвать условное слово. Преторы ответили: «Эмиль Скар». Неожиданно с обеих сторон дороги появились солдаты из реатской центурии. Они вылезли из канав, лица их были измазаны грязью и краской. Преторы быстро разделили их на два отряда. Помптин со своими людьми оставался на одной стороне моста, Флакк переходил на другую. Мне отчего-то показалось, что с Флакком и его легионерами безопаснее, поэтому я перешел через мост.

Река была широкой, мелкой и очень быстро бежала по каменной плите, которая служила ей дном. Я посмотрел, как вода пенится около опор моста, футах в сорока внизу, и понял, насколько действенной была ловушка на мосту. Попытка спрыгнуть с него была самоубийством чистой воды.

В доме на том берегу спала семья. Сначала они не хотели нас впускать, но, когда Флакк предложил выломать двери, те немедленно распахнулись. Хозяева сильно разозлили претора, и он приказал запереть их в подвале. Из комнаты наверху, где мы расположились, дорога прекрасно просматривалась, и нам оставалось только ждать. Мы договорились, что все путешественники, с какой бы стороны они ни ехали, будут спокойно переходить реку по мосту, а там их начнут останавливать и допрашивать, прежде чем отпустить. Прошло несколько часов, но на дороге никто не появлялся. Я начал думать, что все это обман: или галлов вообще не существовало, или они выбрали другую дорогу. Я поделился этими мыслями с Флакком, но он лишь покачал своей лохматой головой:

— Вот увидишь, они придут. — А когда я спросил, откуда такая уверенность, он ответил: — Потому что боги защищают Рим.

После этого Флакк сложил руки на своем обширном животе и заснул. Видимо, я тоже задремал вслед за ним. Помню только, как кто-то тронул меня за плечо и свистящим голосом сообщил, что на мосту появились люди. Напрягая глаза в темноте, я услышал звуки лошадиных копыт, прежде чем смог различить очертания всадников. Человек пятьдесят или чуть больше не спеша переходили мост. Флакк натянул шлем и бросился вниз по лестнице со скоростью, которую я никак не ожидал от человека его телосложения. Он перепрыгнул через несколько ступенек и выбежал на дорогу. Когда я пустился за ним, то услышал звуки свистков и трубы и увидел, как со всех сторон появляются легионеры с обнаженными мечами, а некоторые — еще и с факелами. Они выстраивались поперек моста. Приближавшиеся лошади остановились. Какой-то мужчина закричал, что надо прорубить дорогу сквозь строй. Он пришпорил своего коня и бросился на нас, направляясь прямо туда, где стоял я, и размахивая мечом. Кто-то рядом со мной попытался ухватиться за поводья его лошади; к своему изумлению, я увидел, как отрубленная рука упала чуть ли не к моим ногам. Раненый закричал, а всадник, поняв, что через стольких людей ему не пробиться, развернулся и поскакал к другому краю моста, приказав остальным следовать за ним. Все они попытались отойти в сторону Рима. Однако люди Помптина уже заняли противоположный конец моста. Мы видели их факелы и слышали взволнованные крики. Все бросились вдогонку отступавшим; даже я полностью забыл о страхе и горел только одним желанием — заполучить письма, прежде чем их выбросят в реку.

Когда мы добежали до середины моста, бой почти закончился. Галлы, легко отличимые по длинным волосам и одеждам из шкур, бросали оружие и спешивались. По-видимому, их предупредили о засаде. Вскоре в седле остался только настырный всадник, который призывал своих сопровождающих к сопротивлению. Но оказалось, что все сопровождающие были рабами, и страх перед убийством римского гражданина пропитал всю их сущность. Для них это означало немедленное распятие. Они сдались один за другим. Наконец и предводитель бросил окровавленный меч, и я увидел, как он поспешно развязывает седельную сумку. С удивительным присутствием духа я бросился вперед и схватился за нее. Всадник был молод, очень силен, и ему почти удалось выбросить сумку в воду, однако я почувствовал еще чьи-то руки, которые протянулись вверх и стащили его с лошади. Мне кажется, это были приятели раненого, потому что они здорово намяли предводителю бока, прежде чем Флакк лениво велел им оставить мужчину в покое. Пленника потащили за волосы, и Помптин, узнавший его, сказал, что это Тит Вольтурций, всадник из Кротона. Я тем временем схватил сумку и подозвал солдата с факелом, чтобы как следует рассмотреть содержимое. В ней лежали шесть писем, все с неповрежденными печатями.

Я немедленно послал донесение Цицерону о том, что задача выполнена. Затем всем, кроме галлов, обладавших посольской неприкосновенностью, связали руки за спиной. Пленников поставили друг за другом и обмотали им шеи одной веревкой. В таком строю они двинулись в Рим.


Мы вошли в город перед самым рассветом. Некоторые жители уже проснулись. Они останавливались и провожали взглядами нашу процессию, когда мы пересекали форум, направляясь к дому Цицерона. Пленников мы оставили на улице под хорошей охраной. Консул принял нас в присутствии Квинта и Аттика, стоявших по бокам. Он выслушал доклады преторов, сердечно поблагодарил их и попросил привести Вольтурция. Всадника втащили в дом. Распухший и испуганный, он сразу же завел глупый рассказ о том, как Умбрен попросил его проводить галлов и в последний миг дал ему какие-то письма, о содержании которых он не подозревает.

— Тогда почему ты начал драться на мосту? — задал вопрос Помптин.

— Я подумал, что вы разбойники.

— Разбойники в солдатской одежде? Под началом преторов?

— Уведите преступника, — распорядился Цицерон. — Я не хочу видеть его до тех пор, пока он не начнет говорить правду.

После того как пленника увели, Флакк сказал:

— Надо действовать быстро, пока новость не разлетелась по Риму.

— Ты прав, — согласился Цицерон.

Он попросил показать ему письма, и мы вместе занялись их изучением. Два из них, как я быстро установил, сочинил городской претор Лентул Сура: на печати был портрет его деда, исполнявшего должность консула сто лет назад. В отношении остальных четырех мы воспользовались списком заговорщиков, который имелся у нас. Мы решили, что их написали молодой сенатор Корнелий Цетег и три всадника: Капитон, Статилий и Цепарий. Преторы нетерпеливо наблюдали за нами.

— Мы ведь можем все узнать прямо сейчас, — сказал Помптин. — Давайте вскроем письма.

— Это будет расценено как нарушение целостности улик, — ответил Цицерон, продолжая внимательно изучать печати.

— Со всем уважением, консул, — проворчал Флакк, — но мы теряем время.

Теперь я понимаю, что Цицерон намеренно тянул время, давая заговорщикам возможность бежать. Он все еще предпочитал решить вопрос на поле битвы. Однако медлить слишком долго консул не мог и наконец велел нам привести подозреваемых.

— Имейте в виду, я не хочу, чтобы вы их задерживали, — предупредил он. — Просто скажите, что консул будет благодарен, если они смогут обсудить с ним кое-что, и попросите их прийти ко мне.

Было видно, что преторы считают его мягкотелым, но они выполнили приказ. Я пошел вместе с Флакком к Суре и Цетегу, которые жили на Палатине; Помптин отправился разыскивать остальных. Помню, как странно было подойти к громадному старинному дому Суры и обнаружить, что жизнь в нем продолжает идти своим чередом. Он не убежал, совсем напротив: его клиенты терпеливо ожидали встречи с ним. Узнав, кто пришел, он послал своего пасынка, Марка Антония, выяснить, что нам надо. Антонию едва исполнилось двадцать лет; он был очень высоким и сильным, с модной козлиной бородкой и с лицом, все еще усыпанным прыщами. Тогда я видел его впервые и хотел бы рассказать о нашей встрече побольше, однако мне запомнились только прыщи. Он ушел, чтобы передать отчиму слова консула, а вернувшись, сказал претору, что консул явится, как только приведет себя в порядок после ночи.

То же самое произошло и в доме Корнелия Цетега, молодого, несдержанного патриция, который, как и его родственник Сура, был членом семьи Корнелиев. Просители стояли в очереди, чтобы переговорить с ним, однако он оказал нам честь и сам вышел в атриум. Он осмотрел Флакка так, словно тот был бездомной собакой, выслушал его и ответил, что не в его правилах бежать куда-либо по первому зову, но из уважения к должности, а не к человеку он придет к консулу очень скоро.

Мы вернулись к Цицерону, который явно не ожидал, что оба сенатора остались в Риме. Он тихо прошептал мне:

— О чем только они думают?

В конце концов оказалось, что только один из пяти, Цепарий, всадник из Террацины, убежал из города. Все остальные появились в доме консула в течение следующего часа, настолько они верили в свою полную неприкосновенность. Иногда я думаю: в какой миг они поняли, что трагически просчитались? Когда, подходя к дому Цицерона, увидели, что он набит вооруженными людьми и пленниками, окружен зеваками? Или когда встретили не только Цицерона, но и новоизбранных Силана и Мурену вместе с виднейшими сенаторами — Катулом, Исавриком, Гортензием, Лукуллами и другими, которых Цицерон пригласил наблюдать за происходящим? А может быть, когда увидели на столе свои письма с неповрежденными печатями? Или когда поняли, что галлов принимают как почетных гостей в соседней комнате? Или когда Вольтурций внезапно передумал и решил спасти свою жизнь, давая показания против них? Думаю, они чувствовали себя, как тонущий человек, который постепенно понимает, что оказался на глубоком месте и отдаляется от спасительного берега. Лишь когда Вольтурций бросил Цетегу прямо в лицо обвинение в том, что тот хвастался, как убьет Цицерона, а затем захватит здание сената, Цетег вскочил и заявил, что больше не останется здесь ни на секунду. Однако два легионера из реатской центурии бесцеремонно пихнули его назад в кресло.

— А что можно сказать о Лентуле Суре? Что он говорил тебе? — спросил Цицерон, опять повернувшись к новому главному свидетелю.

— В книгах Сивилл, говорил он, есть предсказание, что Римом будут править три члена семьи Корнелиев, что Цинна и Сулла были первыми двумя, а третьим будет он сам и что он скоро получит власть в городе.

— Это правда, Сура? — Тот ничего не ответил, глядя перед собой и быстро моргая. Цицерон вздохнул. — Еще час назад ты мог спокойно уехать из города. Теперь же я буду так же виновен, как и ты, если позволю тебе исчезнуть.

Он кивнул солдатам, и те вошли, встав по двое за каждым из заговорщиков.

— Да откройте же письма! — закричал Катул, который не мог больше сдерживаться. Он был вне себя от того, что Рим предал потомок одной из шести семей, которые основали город. — Откройте письма, посмотрим, до чего дошла эта свинья!

— Не сейчас, — ответил Цицерон. — Мы сделаем это перед всеми сенаторами. — Он печально посмотрел на заговорщиков, которые теперь были его пленниками. — Что бы ни случилось, я не хочу, чтобы потом меня обвинили в подтасовывании улик или выбивании признаний.


Была середина утра, и, по нелепому совпадению, дом стал наполняться зеленью и цветами: готовилась ежегодная церемония в честь Благой Богини, на которой должна была председательствовать Теренция как жена верховного магистрата. В то время как рабы вносили корзины с миртом, зимними розами и омелой, Цицерон распорядился провести заседание сената в храме богини Конкордии, чтобы дух богини, покровительствующей согласию внутри государства, направлял мысли сенаторов. Он также велел немедленно поставить на форуме, перед рострами, статую Юпитера, созданную для Капитолия. Позже хозяин сказал мне: «Пусть боги будут моими защитниками, ибо, когда все это закончится, мне — попомни мои слова — понадобится вся защита, которую я только смогу получить».

Пятеро заговорщиков находились под охраной в атриуме, Цицерон же пошел в комнату для занятий, чтобы расспросить галлов. Их показания вызвали не меньшее, если не большее потрясение, чем признания Вольтурция. Оказалось, что перед выездом из Рима посла пригласили в дом Цетега и показали ему ящики с оружием: его собирались раздать, когда будет получен знак к началу резни. Меня и Флакка отправили обследовать эти запасы; мы обнаружили их в таблинуме, где ящики стояли от пола и до потолка. И мечи, и ножи, еще совсем новые, блестящие, были какого-то неизвестного вида, со странной гравировкой на лезвиях. Флакк сказал, что, по его мнению, это оружие сделано не в Италии. Я провел пальцем по одному из лезвий. Оно было острым как бритва и я с дрожью подумал, что им могли бы перерезать горло не только Цицерону, но и мне.

Когда, изучив ящики, я вернулся в дом хозяина, настало время идти в сенат. Нижние комнаты украсили приятно пахнущими растениями, с улицы внесли множество амфор с вином. Было ясно, что, какие бы таинства ни подразумевало поклонение Благой Богине, умеренности ждать не стоит. Теренция отвела мужа в сторону и обняла его. Я не слышал, что она ему говорила, да и не прислушивался, но видел, как она сильно сжала его руку. Затем мы отправились в храм Конкордии, окруженные легионерами; каждого заговорщика сопровождал один из бывших консулов. Заговорщики выглядели подавленными, даже Цетег растерял все свое высокомерие. Никто из нас не знал, чего ожидать. Когда мы пришли на форум, Цицерон взял Суру за руку в знак своего уважения, но патриций даже не обратил на это внимания. Я шел прямо за ними с коробкой, в которой лежали письма. Особое впечатление на меня произвел не размер толпы — почти все горожане собрались на форуме, наблюдая за нами, — а полнейшая тишина, висевшая над форумом.

Храм был оцеплен вооруженными людьми. Сенаторы с удивлением смотрели на Цицерона, который вел за руку Суру. Заговорщиков заперли в небольшой комнате рядом со входом, а Цицерон сразу прошел к возвышению, на котором, под статуей богини Конкордии, стояло его кресло.

— Граждане, — начал он. — Сегодня рано утром, как только взошло солнце, храбрые преторы Луций Флакк и Гай Помптин, действуя по моему распоряжению, во главе отряда вооруженных людей остановили на Мульвиевом мосту верховых, направлявшихся в сторону Этрурии…

Никто ничего не шептал, не слышно было даже покашливания. Стояла тишина, какой еще никогда не было в сенате, — полная страха, зловещая, давящая. Изредка я поднимал глаза от своих записей и смотрел на Цезаря и Красса. Оба сенатора сидели, откинувшись на спинку скамьи, и внимательно слушали Цицерона, боясь пропустить хоть одно слово.

— Благодаря верности наших союзников, посланцев галльских племен, потрясенных сделанным им предложением, я уже знал, что некоторые жители города собираются совершить государственную измену, и подготовился к этому…

Когда консул закончил свой доклад, упомянув о намерении заговорщиков поджечь город в нескольких местах и вырезать многих сенаторов и других известных горожан, раздался всеобщий вздох, похожий на стон.

— Теперь, граждане, надо понять, что мы будем делать с этими преступниками. Предлагаю для начала изучить улики против обвиняемых и послушать, что они нам скажут. Приведите свидетелей!

Сперва появились четыре галла. Они с удивлением осматривали ряды сенаторов в белых тогах, таких не похожих на их одежду. Затем ввели Тита Вольтурция, который дрожал так сильно, что еле мог идти по проходу. Когда они расположились на своих местах, Цицерон крикнул Флакку, стоявшему около входа:

— Введи первого из пленников!

— Кого ты хочешь допросить первым? — выкрикнул в ответ Флакк.

— Того, кто первый попадется под руку, — серьезно ответил Цицерон.

Первым оказался Цетег. Двое сопровождающих привели его из помещения, где находились все пленники, в зал, где ожидали Цицерон и сенаторы. Увидев вокруг себя сотоварищей, молодой сенатор слегка приободрился. Он почти спокойно прошагал по проходу, и, когда консул показал на письма, спросив, которое из них его, он небрежно взял свое письмо:

— Думаю, вот это мое.

— Дай его мне.

— Если ты настаиваешь, — сказал Цетег, протягивая письмо. — Должен сказать, меня всегда учили, что читать чужие письма — верх неучтивости.

Цицерон пропустил это мимо ушей, открыл письмо и громко зачитал его: «От Гая Корнелия Цетега Катугнату, вождю аллоброгов, — привет! Этим письмом я заверяю тебя, что я и мои товарищи выполним все обещания, данные твоим представителям, и, если твое племя поднимется на борьбу со своими поработителями в Риме, у тебя не будет более верных союзников».

Услышав это, присутствующие сенаторы издали возгласы негодования. Цицерон поднял руку.

— Это написано твоей рукой? — спросил он Цетега.

Цетег заколебался, а затем тихо сказал:

— Да.

— Что ж, молодой человек, очевидно, у нас были разные учителя. Мне всегда говорили, что верхом неучтивости является не чтение чужих писем, а сговор с другой державой для измены отечеству! А теперь… — продолжил Цицерон, сверившись со своими записями, — этим утром у тебя в доме нашли сто мечей и столько же боевых ножей. Что ты можешь сказать в свою защиту?

— Я собираю оружие… — начал Цетег.

Видимо, он хотел ответить как можно остроумнее, но, если это было так, вышло глупо и несмешно. Остальные его слова были заглушены возмущенными криками, раздававшимися повсюду.

— Мы уже достаточно послушали тебя, — сказал Цицерон. — Ты сам признался в своей вине. Уведите его и приведите следующего.

Цетега увели — теперь он выглядел уже не таким беспечным. За ним появился Статилий. Повторилось то же самое: он определил свою печать, письмо было открыто и прочитано (в нем говорилось почти то же самое, что и в письме Цетега), он подтвердил, что сам написал его; однако в ответ на просьбу объясниться он сказал, что письмо было шуткой.

— Шуткой? — с удивлением повторил Цицерон. — Приглашение чужеземного племени для уничтожения римских жителей — мужчин, женщин и детей — это шутка?

Статилий повесил голову.

Затем пришла очередь Капитона — с теми же последствиями, а за ним появился растрепанный Цепарий. Он единственный попытался покинуть город на рассвете, но был схвачен по пути в Апулию с письмами к заговорщикам. Его признание было самым подобострастным. Остался только Лентул Сура, и в воздухе стало ощущаться сильнейшее напряжение: следует помнить, что Сура был не только городским претором, а значит, третьим по значению магистратом в стране, но и бывшим консулом. Ему было пятьдесят с лишним лет, он прекрасно выглядел и происходил из очень знатного рода. Войдя, он обвел молящим взором своих сотоварищей, с которыми заседал в высшем совете республики почти четверть века, но все избегали его взгляда. Сура нехотя определил последние два письма как свои — на них была его печать. То, которое предназначалось галлам, ничем не отличалось от уже зачитанных. Второе письмо было для Катилины. Цицерон открыл его.

«От подателя сего письма ты узнаешь, кто я. Будь мужчиной. Помни о том, в каком непростом положении ты оказался. Подумай, что тебе надо сделать в первую очередь, и ищи помощь, где только сможешь, — даже у стоящих ниже всех».

Консул протянул письмо Суре и спросил:

— Это твой почерк?

— Да, — ответил тот с большим достоинством. — Но я не вижу в этом ничего преступного.

— А что такое «стоящие ниже всех»?

— Имеются в виду бедные люди — пастухи, крестьяне-арендаторы и им подобные.

— Не странно ли, что так называемый защитник бедняков говорит о них столь надменно? — Цицерон повернулся к Вольтурцию. — Ты должен был доставить это письмо к Катилине, правильно?

Вольтурций опустил глаза:

— Да.

— Что именно Сура хотел сказать словами «стоящие ниже всех»? Он тебе это говорил?

— Да, он сказал мне, консул. Он имеет в виду, что Катилина должен поднять восстание рабов.

Гневный рев, последовавший за этим откровением, стал настоящим ударом по ушам. Поддержать восстание рабов, после того ужасающего хаоса, который устроил Спартак со своими соратниками, было еще хуже, чем договариваться с галлами. «В отставку! В отставку! В отставку!» — кричали сенаторы городскому претору. Некоторые подбежали к несчастному и стали сдирать с него пурпурную тогу. Он упал на пол и на короткое время исчез под телами сенаторов и охраны. Из кучи тел вылетали большие куски его тоги, и очень скоро он остался в одном нижнем белье. Из носа у него текла кровь, а волосы, обычно напомаженные и расчесанные, стояли торчком. Цицерон велел принести свежую тунику, и, когда ее наконец нашли, он сам спустился с постамента и помог Суре одеться.

После того как был восстановлен относительный порядок, Цицерон поставил на голосование вопрос об отставке Суры. Сенат единогласно провозгласил «да», что было очень важно, так как в этом случае Сура лишался неприкосновенности. Его увели, и по дороге он все время утирал нос. Консул же продолжил допрос Вольтурция:

— Здесь у нас пять заговорщиков, которых мы вывели на чистую воду, и теперь им некуда спрятаться от народа. Ты можешь сказать, есть ли еще заговорщики?

— Да, есть.

— И их зовут…

— Автроний Паэт, Сервий Сулла, Кассий Лонгин, Марк Лека, Луций Бестия.

Все немедленно стали оглядываться, пытаясь понять, находятся ли эти люди в зале; все они отсутствовали.

— Знакомые имена, — сказал Цицерон. — Сенат согласен, что эти люди тоже должны быть задержаны?

— Да! — раздалось в ответ.

Цицерон опять повернулся к Вольтурцию:

— А есть ли другие?

Вольтурций заколебался и беспокойно оглядел присутствующих. Затем тихо сказал:

— Гай Юлий Цезарь и Марк Лициний Красс.

Зал наполнился свистом удивления. И Цезарь, и Красс гневно затрясли головами.

— Но у тебя нет доказательств их участия?

— Нет, консул. Все это лишь слухи.

— Тогда вычеркни их имена из списка, — приказал мне Цицерон. — Граждане, мы будем действовать только на основании имеющихся улик. — Ему пришлось повысить голос, чтобы его услышали: — Улик, а не слухов!

Прошло какое-то время, прежде чем он смог продолжить. Цезарь и Красс продолжали трясти головами в знак отрицания и жестами доказывали соседям свою невиновность. Время от времени они поглядывали на Цицерона, но по выражениям их лиц трудно было что-нибудь понять. Даже в солнечные дни в храме царил полумрак. Теперь же зимний день быстро сходил на нет, и становилось трудно различать лица, хотя бы человек и сидел рядом.

— У меня предложение! — кричал Цицерон, хлопая в ладоши, чтобы восстановить порядок. — У меня есть предложение, граждане! — (Шум начал затихать.) — Совершенно очевидно, что мы не сможем решить судьбу этих людей сегодня. Поэтому они должны оставаться под охраной до завтра, пока мы не постановим, что с ними делать. Если все будут содержаться в одном месте, есть опасность, что сообщники попытаются их отбить. Я предлагаю следующее: разделить пленников и передать каждого на поруки члена сената в должности не ниже претора. Есть возражения?.. Очень хорошо, — сказал Цицерон, когда в зале повисла тишина. — Кто выступит добровольцем? — (Таковых не нашлось.) — Ну, давайте же, граждане. Ведь никакой опасности нет. Каждого пленника охраняют. Квинт Корнифиций, — сказал он наконец, указывая пальцем на бывшего претора с незапятнанным именем. — Ты согласишься присмотреть за Цетегом?

Корнифиций осмотрелся, затем встал и с неохотой ответил:

— Если ты этого хочешь, консул.

— Спинтер, возьмешь Суру?

Тот встал:

— Хорошо, консул.

— Теренций, приютишь Цепария?

— Если такова воля сената, — мрачно ответил Теренций.

Цицерон вертел головой, выискивая возможных надсмотрщиков, как вдруг его взгляд упал на Красса.

— Как ты думаешь, Красс, — спросил он, словно это только что пришло ему в голову, — есть ли лучший способ доказать свою невиновность — не мне, ведь я не нуждаюсь в доказательствах, но тому меньшинству, которое все еще сомневается, — чем взять под опеку Капитона? И в этой же связи, Цезарь, наш новоизбранный претор, сможешь ты найти место для Статилия в доме верховного понтифика?

И Красс, и Цезарь смотрели на него с открытыми ртами. Но что им оставалось делать, как не кивнуть в знак согласия? Они попали в ловушку. Отказ равнялся признанию вины, так же как и побег пленника.

— Тогда мы обо всем договорились, — объявил Цицерон. — Заседание объявляется закрытым до завтрашнего утра.

— Минуточку, консул! — раздался резкий голос. Поднялся Катул, отчетливо скрипя старческими суставами. — Граждане! Прежде чем мы разойдемся по домам, чтобы за ночь обдумать, как голосовать завтра, я считаю, что мы должны отметить того из нас, кто проявлял постоянство в государственных делах, за что вечно подвергался нападкам, и, как показали нынешние события, неизменно оказывался прав. Итак, я предлагаю следующее: признавая, что Марк Туллий Цицерон спас Рим от пожара, его жителей — от резни, а Италию — от гражданской войны, сенат объявляет в его честь трехдневные благодарственные молебствия, в каждом храме, всем бессмертным богам, которые наградили нас таким консулом в это тяжелое время.

Я онемел. Цицерон был совершенно ошеломлен. Впервые в истории республики публичные благодарственные речи богам предлагались не в честь полководца, а в честь гражданского магистрата. Голосования не потребовалось. Весь сенат встал в едином порыве. Только один человек остался неподвижен — это был Цезарь.

XI

А теперь я перехожу к самой важной части своего рассказа, к тому стержню, вокруг которого жизнь Цицерона и многих связанных с ним людей будет вращаться до самого конца. И этим стержнем стало решение относительно того, как поступить с пленниками.

Цицерон покинул здание; в его ушах все еще звучали рукоплескания. Сенаторы стали выходить вслед за ним, а он немедленно прошел через форум к рострам, чтобы рассказать о случившемся народу. Сотни жителей города стояли на морозном вечернем воздухе, надеясь узнать, что происходит. Среди них я заметил родственников и друзей обвиненных. Я обратил внимание, что Марк Антоний переходит от одной кучки людей к другой, пытаясь заручиться поддержкой для своего отчима Суры.

Та речь, которую Цицерон опубликовал позже, сильно отличается от первоначальной, которую он произнес, — я еще расскажу, почему так случилось. Ни в малейшей степени не превознося собственных заслуг, хозяин сделал весьма беспристрастный доклад, почти такой же, какой незадолго до этого представил сенату. Он рассказал жителям о намерении заговорщиков поджечь город и перебить магистратов, об их желании вступить в сговор с галлами, о стычке на Мульвиевом мосту. Далее — о том, как открывались письма и как вели себя обвиняемые. Горожане хранили молчание, которое можно было назвать и восхищенным, и угрюмым — смотря как его истолковать. Лишь когда Цицерон сообщил, что сенат объявляет трехдневный государственный праздник, дабы отметить его достижения, люди наконец захлопали. Цицерон вытер пот с лица, улыбнулся и помахал всем рукой, хотя, думаю, он понимал, что рукоплещут скорее празднику, чем ему.

— То, что эту статую устанавливали как раз тогда, когда по моему приказу пленников вели через форум в храм Конкордии, говорит о том, что мне помог Юпитер Всемогущий! Если бы я сказал, что разрушил их замыслы в одиночку, я бы слишком много взял на себя. Их замыслы разрушил всемогущий Юпитер, который не допустил уничтожения Капитолия, всех нас и нашего города, — закончил консул, указав на статую Юпитера, которую приказал установить еще утром.

Это замечание встретили вежливыми рукоплесканиями, которые относились скорее к божеству, чем к оратору. В итоге Цицерон покинул помост, сохранив видимое достоинство. Хозяин поступил мудро, решив не задерживаться. Как только он спустился по ступеням, его окружили телохранители, а ликторы стали прокладывать дорогу в сторону Квиринальского холма. Я говорю об этом, желая показать, что обстановка в Риме в ту ночь была очень неспокойной и что Цицерон далеко не был так уверен в своих действиях, как рассказывал впоследствии. Он хотел бы вернуться домой и переговорить с Теренцией, но обстоятельства сложились так, что единственный раз в жизни хозяин не смог переступить порог своего дома: во время службы в честь Благой Богини ни один мужчина не допускался в здание, где находились жрицы культа, увели даже маленького Марка. Вместо этого мы взобрались по улице Здоровья к жилищу Аттика, где консул должен был провести ночь. Поэтому в тот день дом Аттика был окружен вооруженными людьми и забит посетителями — сенаторами, работниками казначейства, всадниками, ликторами, посыльными. Они входили и выходили из атриума, в котором Цицерон отдавал распоряжения по защите города. Он также послал записку Теренции, сообщив обо всем, что произошло в сенате. Затем хозяин удалился в тишину библиотеки, пытаясь решить, что же делать с пятью пленниками. Из четырех углов комнаты на его мучения равнодушно смотрели бюсты Аристотеля, Платона, Зенона и Эпикура, украшенные свежими гирляндами цветов.

— Если я соглашусь на казнь этих людей, меня до конца дней будут преследовать их соратники — ты сам видел, какой угрюмой была сегодняшняя толпа. Если же я позволю им удалиться в изгнание, те же самые соратники будут постоянно требовать их возвращения, у меня никогда не будет покоя и Рим скоро вновь начнет лихорадить. — Он уныло взглянул на бюст Аристотеля. — Философия золотого сечения ничем тут не поможет.

Измученный, он уселся на край стула, закинул руки за голову и уставился в пол. В советчиках у Цицерона не было недостатка. Его брат Квинт выступал за жесткое решение: вина заговорщиков настолько очевидна, говорил он, что весь Рим — да что там Рим, весь мир — посчитает его мягкотелым, если он не казнит их. Время военное! Мягкий Аттик предлагал прямо противоположное: он напомнил, что Цицерон всегда стоял на страже закона. Многие сотни лет любой житель города имел право воззвать к народному собранию, если не был удовлетворен приговором суда. Ведь суд над Верресом касался именно этого. «Я — римский гражданин!» Когда пришел мой черед, я предложил трусливый выход. Цицерону осталось всего двадцать шесть дней в должности консула. Почему бы не запереть задержанных где-нибудь в безопасном месте, и пусть его преемники решают их судьбу… Квинт и Аттик замахали руками, а Цицерон сразу увидел все преимущества этого выхода. Много лет спустя хозяин сказал мне, что я был прав.

— Но все это понимаешь задним умом, а историю не повернуть вспять, — сказал он мне тогда. — Если ты вспомнишь все те обстоятельства, солдат на улицах и вооруженные шайки, собиравшиеся недалеко от города, слухи о том, что Катилина может напасть в любое время, намереваясь освободить своих сторонников, — как я мог отложить это на потом?

Самым решительным был совет Катула, прибывшего поздним вечером, когда Цицерон уже собирался ложиться. Вместе с ним прибыли несколько бывших консулов, включая братьев Лукуллов, Лепида, Торквата и бывшего наместника Ближней Галлии Гая Пизона. Они пришли требовать, чтобы консул задержал Цезаря.

— На каком основании? — спросил Цицерон, устало поднимаясь на ноги, чтобы поприветствовать их.

— За государственную измену, конечно, — ответил Катул. — Ты ведь не сомневаешься, что он участвовал во всем этом с самого начала?

— Нисколько, но это еще не повод для задержания.

— Так найди этот повод, — мягко сказал старший Лукулл. — Надо только получить более подробные показания Вольтурция относительно действий Цезаря, и тогда мы наконец прищучим его.

— Ручаюсь, что большинство сената проголосует за его задержание, — сказал Катул. Его товарищи закивали в знак согласия.

— А потом что?

— Казнишь его вместе с другими.

— Казнить главу государственной религии по ложному обвинению? Начнется гражданская война.

— Гражданская война и так начнется когда-нибудь из-за Цезаря, — возразил Лукулл, — но если ты будешь действовать быстро, то сможешь ее предотвратить. Вспомни о своей власти. Сегодня в честь тебя объявили молебствия. Ты стоишь в глазах сенаторов как никогда высоко!

— Молебствия в мою честь объявили не затем, чтобы я вел себя как тиран, убивающий своих противников.

— Правильно. Их объявили, — вмешался Катул, — потому что я это предложил.

— А ты ослеп от своей ненависти к Цезарю, отобравшему у тебя должность верховного жреца, и не видишь ничего вокруг себя.

Я никогда не слышал, чтобы Цицерон говорил так с одним из старейших патрициев. Было видно, как Катул дернулся, будто наступил на что-то острое.

— Послушайте меня, — продолжил консул, подняв палец. — Внимательно слушайте меня, все вы! Я загнал Цезаря туда, куда и хотел. Наконец я держу это чудовище за хвост. Если он позволит своему пленнику бежать сегодня ночью, то, согласен, мы можем его задержать, ибо получим доказательство его вины. Но именно по этой причине он не позволит ему сбежать. На сей раз он подчинится воле сената. И я сделаю все, чтобы это вошло у Цезаря в привычку.

— Пока он опять не возьмется за старое, — сказал Пизон, которого Цезарь недавно хотел отправить в изгнание по обвинению в мздоимстве.

— Тогда придется снова перехитрить его, — ответил Цицерон. — И опять. И опять. Нам предстоит делать это, пока будет необходимо. Но мне кажется, что сейчас я его прижал. А то, как я справлялся с опасностью в течение этого года, показывает, что в таких делах я обычно бываю прав.

Его посетители замолчали. Цицерон стал первым человеком в Риме. Его влияние достигло высшей точки. Теперь никто не смел противоречить ему, даже Лукулл. Наконец Пизон спросил:

— А что же будет с заговорщиками?

— Это должен решить сенат, а не я.

— Но они станут ждать знака от тебя.

— Ну что же, они зря потеряют время. О боги! Разве я недостаточно сделал?! — закричал вдруг Цицерон. — Я раскрыл заговор. Я не дал Катилине стать консулом. Я изгнал его из Рима. Я не позволил сжечь город и уничтожить нас в наших собственных домах. Я отдал пленников под надзор сенаторов. И я должен еще взять на себя позор, связанный с их убийством? Граждане, вам самим пора что-нибудь сделать!

— А что, по-твоему, нам нужно сделать? — спросил Торкват.

— Встаньте завтра в сенате и прямо скажите, как, по-вашему, надо поступить с задержанными. Подайте знак другим сенаторам. Не ждите, что я буду и дальше тащить эту ношу в одиночку. Я вызову вас по одному. Выскажите свое пожелание — полагаю, это смертная казнь, — но ясно и громко, чтобы, представ перед народом, я мог бы сказать, что являюсь орудием сената, а не диктатором.

— Можешь на нас положиться, — заверил его Катул, оглядывая остальных. — Но в отношении Цезаря ты не прав. У нас никогда не будет лучшей возможности остановить его. Умоляю тебя, подумай над этим.

После того как они ушли, пришлось заняться малоприятными делами. Если сенат проголосует за смертную казнь, возникнут вопросы: когда будут казнены приговоренные, каким образом, где и кем? Ведь раньше такого не было. На вопрос «когда» ответ был простой — немедленно после оглашения приговора, чтобы пресечь попытки отбить пленников. «Кем» — тоже было понятно: городским палачом, это еще раз покажет, что приговоренные — обычные уголовные преступники. На вопросы «где» и «как» ответить было труднее. Сбрасывать их с Тарпейской скалы[62] не стоило — это могло вызвать волнения. Цицерон переговорил с начальником своих государственных телохранителей, ликтором-проксимой, и тот сказал, что лучшее место — камера казней под Карцером: ее легче всего защитить в случае нападения, а кроме того, она находится совсем рядом с храмом Конкордии. Помещение было слишком маленьким и темным, чтобы рубить головы, поэтому приговоренных постановили задушить. Ликтор пошел предупредить палача и его помощников.

Я видел, что эти обсуждения не нравятся Цицерону. Он отказался от еды, сказав, что у него нет аппетита. Хозяин согласился только выпить немного вина Аттика, которое принесли в прекрасных бокалах из неаполитанского стекла. Руки его так дрожали, что он уронил бокал на мозаичный пол, и тот разлетелся вдребезги. Когда осколки убрали, Цицерон счел, что ему необходим свежий воздух. Аттик приказал рабу отпереть двери, и мы вышли из его библиотеки на узкую террасу. Внизу, в долине, простирался город — темный из-за запретного часа, похожий на призрак. Только освещенный фонарями храм Луны на склоне Палатинского холма был виден хорошо. Казалось, он висит в ночи, как большой белый корабль, прибывший со звезд, чтобы наблюдать за нами. Мы облокотились на перила и попытались разглядеть знакомые очертания зданий.

— Интересно, что люди будут думать о нас через тысячу лет? Может быть, Цезарь прав — эту республику надо разрушить и построить заново? — Цицерон задавал вопросы скорее самому себе, чем нам. — Знаете, мне перестали нравиться эти патриции так же, как не нравится плебс. Они ведь не могут оправдать свое поведение бедностью или необразованностью. — Через несколько минут он продолжил: — У нас так много всего — искусство и наука, законы, деньги, рабы, красота Италии, колонии по всему миру; что за побуждения постоянно заставляют нас гадить в собственном гнезде?

Я тщательно записал обе его мысли.

В ту ночь я очень плохо спал в своей комнатенке, рядом со спальней Цицерона. Шум шагов и шепот легионеров, обходивших сад, проникали в мои сны. Вечерняя встреча с Лукуллом навеяла воспоминания об Агате, и мне приснилась ужасная сцена: я спрашиваю Лукулла о ней, а он отвечает, что не знает, о ком я говорю, но все его рабы в Мизене умерли. Когда я, измученный, проснулся, в окно смотрел серый рассвет, и я ощущал такую усталость, будто на моей груди всю ночь лежал громадный камень. Я заглянул в комнату Цицерона, но его кровать была пуста. Я нашел его неподвижно сидящим в библиотеке, с закрытыми ставнями и маленькой лампой, зажженной у кресла. Хозяин спросил, рассвело ли уже, так как хотел пойти домой и переговорить с Теренцией.

Вскоре после этого мы отправились к дому Цицерона, сопровождаемые новым отрядом телохранителей, на этот раз под предводительством Клавдия. После начала горестных событий печально известный развратник постоянно вызывался сопровождать консула, и эта выставляемая напоказ преданность, вместе с блестящей защитой Цицерона на процессе Мурены, сильно укрепила их отношения. Думаю, Клавдия привлекала возможность научиться ведению государственных дел у знатока — на следующий год он намеревался избираться в сенат, — а Цицерону нравилась его юношеская нескромность. Так или иначе, хотя я не любил Клавдия, в тот день я был рад его обществу, зная, что Клавдий поднимет консулу настроение последними сплетнями. И действительно, он сразу же начал свой рассказ:

— Ты слышал, что Мурена опять женится?

— Правда? — удивился Цицерон. — И на ком же?

— На Семпронии.

— А разве она не в браке?

— Она разводится. Мурена станет ее третьим мужем.

— Третьим мужем! Ну и ветреница!

Какое-то время они шли молча.

— У нее пятнадцатилетняя дочь от первого брака, — задумчиво сказал Клавдий. — Ты слышал об этом?

— Нет, не слышал.

— Я думаю жениться на ней. Как ты на это смотришь?

— Неплохая мысль. Это поможет тебе продвинуться наверх.

— К тому же она очень богата. Наследница Гракхов.

— Тогда почему ты еще здесь? — спросил Цицерон, и Клавдий расхохотался.

К тому времени, как мы появились у дома Цицерона, служительницы культа, предводительствуемые девственницами-весталками, медленно выходили на улицу. Вокруг собралась толпа зевак. Одни, как Помпея, жена Цезаря, нетвердо держались на ногах, и их поддерживали служанки. Другие, включая Аврелию, мать Цезаря, казалось, остались совершенно равнодушны к тому, что с ними произошло. Аврелия прошла мимо Цицерона с каменным лицом, и я понял: ей известно о том, что делалось в сенате прошлым вечером. Удивительно, но очень многие женщины, выходившие из дома, были так или иначе связаны с Цезарем. Я заметил по крайней мере трех его бывших любовниц — Муцию, жену Помпея Великого, Постумию, жену Сервия, и Лоллию, жену Авла Габиния. Клавдий возбужденно наблюдал за этим благоухающим шествием. Наконец появилась последняя и самая большая любовь Цезаря — Сервилия, жена новоизбранного консула Силана. Она не отличалась особой красотой: привлекательная, но как-то по-мужски, сказал бы я. Зато Сервилия в высшей степени была наделена умом и твердостью. Единственная из всех жен высших магистратов, она остановилась и спросила Цицерона, каковы его предсказания на наступающий день. Это было вполне в ее духе.

— Все решит сенат, — осторожно ответил он.

— И что, по-твоему, они решат?

— Это их дело.

— Но ты подашь им знак?

— Если подам — прости, но я сообщу об этом в сенате, а не на улице.

— Ты что, не доверяешь мне?

— Доверяю, но наш разговор могут подслушать.

— Не знаю, что ты имеешь в виду, — ответила она обиженным голосом, но в ее проницательных голубых глазах плясали сумасшедшие огоньки.

— Несомненно, это самая умная из женщин Цезаря, — заметил Цицерон, когда она отошла. — Умнее его матери, что о многом говорит. Ему надо за нее держаться.

Комнаты дома Цицерона все еще были горячими от присутствия множества женщин, воздух — влажным от духов и благовоний, от запаха сандала и можжевельника. Рабыни мыли полы, делали уборку после празднества; на алтаре в атриуме лежала горка белого пепла. Клавдий даже не пытался скрыть свое любопытство. Он ходил по дому, хватал разные предметы и внимательно их изучал. Было видно, что молодой человек вот-вот лопнет от вопросов, которые он жаждал задать, особенно когда появилась Теренция. Она все еще была в одеянии верховной жрицы, но даже его мужчинам запрещалось видеть, поэтому Теренция накинула сверху плащ, который крепко держала под горлом. Ее лицо раскраснелось, голос звучал необычно высоко.

— Был знак, — объявила Теренция. — Не больше часа назад, от самой Благой Богини! — Цицерон подозрительно посмотрел на нее, но она, слишком возбужденная, не заметила это. — Девственницы-весталки дозволили рассказать тебе о нем. Вот здесь, — указала она театральным жестом, — прямо на алтаре, огонь совсем выгорел. Пепел, можно сказать, был уже холодным. А затем вдруг вспыхнул яркий огонь. Самое невероятное знамение из всех, которые мы смогли вспомнить.

— И что, по-твоему, оно значит? — спросил Цицерон, полюбопытствовав помимо своей воли.

— Это знак благоволения, явленный прямо в твоем доме, в день необычайной важности. Он обещает тебе славу и безопасность.

— Неужели?

— Ничего не бойся, — сказала Теренция, взяв его за руку. — Делай то, что считаешь правильным. Тебя будут вечно прославлять. И с тобой ничего не случится. Это послание от Благой Богини.

Все последующие годы я пытался понять, не повлияло ли это на решение Цицерона. Действительно, он много раз говорил мне, что предсказания и приметы — полная бессмыслица. Но позже я понял, что даже величайшие скептики в чрезвычайных обстоятельствах начинают молиться всем известным богам подряд, если думают, что это может им помочь. Было видно, что Цицерон доволен. Он поцеловал Теренции руку, поблагодарил ее за терпение и поддержку, а затем удалился наверх, чтобы приготовиться к сенатскому заседанию. А слухи о знамении уже летели по городу, передаваемые из уст в уста по его же распоряжению. В это время Клавдий нашел под одним из диванов какой-то предмет женской одежды; я увидел, как он прижал его к носу и сделал глубокий вдох.


По распоряжению консула заключенных оставили там, где они провели ночь. Цицерон объяснил это соображениями безопасности, но мне кажется, что ему просто было тяжело смотреть им в глаза. Заседание опять проходило в храме Конкордии, и на нем присутствовали все выдающиеся граждане республики, исключая Красса, который сказался больным. В действительности же он не хотел голосовать ни за, ни против смертной казни. Кроме того, он боялся обвинений — многие среди патрициев и всадников считали, что он тоже должен быть задержан. Цезарь же выглядел предельно спокойным и протолкался сквозь охранников, не обращая внимания на проклятия и угрозы. Он втиснулся на свое место на передней скамье, откинулся назад и вытянул ноги далеко в проход. Узкий череп Катона виднелся прямо напротив него: наклонив голову, стоик, как всегда, изучал отчеты казначейства. Было очень холодно. Двери в дальнем конце храма были настежь распахнуты для толпы наблюдателей, и по проходу мела хорошо заметная поземка. Исаврик надел пару старых серых перчаток, собравшиеся кашляли и шмыгали носом, а когда Цицерон встал, чтобы призвать собравшихся к порядку, из его рта шел пар, как из кипящей кастрюли.

— Граждане, — торжественно начал он. — Это самое сложное заседание из всех, которые я помню. Мы собрались здесь, чтобы решить, как быть с преступниками, изменившими нашей республике. Я считаю, что каждый, кто хочет выступить, должен это сделать. Сам я не собираюсь высказывать свое мнение. — Он поднял руку, чтобы пресечь возражения. — Никто не может обвинить меня в том, что в этом деле я не взял на себя роль вождя. Но сейчас я хочу быть вашим слугой и обещаю исполнить любое ваше постановление. Я требую только, чтобы его вынесли сегодня, пока не наступила ночь. Мы не можем откладывать это в долгий ящик. Наказание, каким бы оно ни было, следует назначить быстро. А теперь я даю слово Дециму Юнию Силану.

Новоизбранный консул удостаивался чести открывать дебаты, но я уверен, что в тот день Силан с удовольствием отказался бы от нее. До этого я не очень много рассказывал о Силане, отчасти из-за того, что плохо его помню: в тот век гигантов он был карликом — уважаемым, серым, скучным, подверженным приступам болезни и уныния. Он никогда бы не выиграл выборы, если бы не честолюбие и напор Сервилии, которая так хотела, чтобы отец ее трех дочерей стал консулом, что даже залезла в постель к Цезарю, желая обеспечить будущность своего мужа. Бросая беспокойные взгляды на переднюю скамью, где сидел человек, сделавший его консулом, Силан говорил о взаимоисключающих вещах: справедливости и сострадании, безопасности и свободе, своей дружбе с Лентулом Сурой и ненависти к изменникам. Что он хотел этим сказать? Из его слов понять было невозможно. Наконец Цицерон прямо спросил его, какое наказание он предлагает. Силан глубоко вздохнул и закрыл глаза.

— Смертную казнь, — ответил он наконец.

Сенат зашевелился, когда прозвучали эти страшные слова. Следующим выступал Мурена. Тогда я понял, почему Цицерон желал, чтобы он был консулом во время опасности. Мурена стоял, расставив ноги и положив руки на пояс, в нем чувствовались сила и надежность.

— Я солдат, — сказал он. — В моей стране идет война. В провинциях убивают женщин и детей, жгут храмы, вытаптывают посевы, а сейчас наш проницательный консул выяснил, что такой же хаос должен был начаться и в столице. Если бы я поймал в своем лагере человека, который намеревался поджечь его и убить моих офицеров, то, ни секунды не колеблясь, казнил бы его. Наказание для изменников всегда одно — смерть, и только смерть!

Цицерон продолжал вызывать одного бывшего консула за другим. Катул, произнесший леденящую кровь речь о пожарах и кровопролитии, тоже выступил за смертную казнь, как и братья Лукуллы, Пизон, Курий, Котта, Фигул, Волкаций, Сервилий, Торкват и Лепид; даже Луций, двоюродный брат Цезаря, нехотя согласился с высшей мерой. Считая Силана и Мурену, четырнадцать человек, имевших консульское достоинство, выступили за смертную казнь. Ни один человек не высказался против. Единодушие было таким полным, что, как позже признался мне Цицерон, он боялся, что его обвинят в давлении на выступавших. Обсуждение, длившееся несколько часов, вертелось вокруг одного и того же — смертной казни. Наконец он встал и спросил, хочет ли кто-нибудь из сидящих в зале предложить что-либо другое. Естественно, все головы повернулись к Цезарю. Но первым на ноги вскочил бывший претор Тиберий Клавдий Нерон. Он был одним из подручных Помпея во время войны с пиратами и говорил от имени своего начальника:

— Куда мы так торопимся? Заговорщики надежно заперты и охраняются. Думаю, мы должны пригласить Помпея Великого, чтобы он разобрался с Катилиной. Когда главарь будет повержен, мы, не торопясь, решим, что делать с его прислужниками.

Когда Нерон закончил, Цицерон спросил:

— Кто-нибудь еще хочет выступить против немедленной казни?

Вот тогда Цезарь медленно выпрямил ноги и встал. В зале немедленно раздались крики и топот, но Цезарь, видимо, ожидал этого и приготовился. Он стоял, сцепив руки за спиной, и спокойно ждал, когда шум прекратится.

— Тот, кто пытается решить трудный вопрос, граждане, — начал он своим слегка угрожающим голосом, — должен забыть о ненависти и гневе, так же как о привязанности и сострадании. Трудно найти истину, когда человек находится под влиянием порывов чувств. — Он проговорил последнее слово с таким яростным презрением, что все на минуту замолчали. — Вы можете спросить меня, почему я против смертной казни…

— Потому, что ты тоже виновен! — крикнул кто-то из зала.

— Будь я виновен, — спокойно ответил Цезарь, — самым легким способом скрыть это было бы проголосовать за смертную казнь вместе с остальными. Нет, я против такого наказания не из-за того, что эти люди были моими друзьями: занимаясь государственными делами, следует отрешиться от дружбы. И не потому, что я считаю их преступления слишком обыденными. Честно говоря, я считаю, что нет такой пытки, которой они бы не были достойны за свои дела. Но у людей короткая память. Как только преступников осудят, их вина очень скоро забудется. Что не забывается никогда, так это наказание, выходящее за пределы обычного. Я уверен, что Силан сделал свое предложение, думая об отечестве. Но оно поразило меня — не своей жестокостью, потому что по отношению к этим преступникам ни одно наказание не будет слишком жестоким, а своим несоответствием обычаям и правилам нашей республики. Плохие примеры рождаются из самых добрых намерений. Двадцать лет назад, когда Сулла приказал казнить Брута и других преступников, кто из нас не поддержал его? Те люди были убийцами и разбойниками, и все решили, что они должны умереть. Но те казни оказались первым шагом на пути к большому бедствию. Очень скоро любой, положивший глаз на имущество или землю соседа, мог подвести того под смертную казнь, просто объявив его предателем. Поэтому те, кто радовался смерти Брута, сами оказались под угрозой смерти, и казни не прекращались до тех пор, пока Сулла не наградил своих сторонников с великой щедростью. Конечно, я далек от мысли о том, что Цицерон собирается сделать нечто подобное. Но в такой великой стране, как наша, есть разные люди с разными нравами. Может случиться, что в будущем, при другом консуле, опирающемся, как и нынешний, на войско, лжи могут поверить как истине. И если такое произойдет, а у консула перед глазами к тому же будет этот пример, кто сможет его остановить?

Услышав свое имя, Цицерон вмешался:

— Я слушал верховного понтифика с огромным вниманием. Он предлагает, чтобы пленников отпустили и позволили им соединиться с Катилиной?

— Ни в коем случае, — ответил Цезарь. — Да, я согласен, они лишили себя права вдыхать тот же воздух и видеть тот же свет, что и мы. Но смерть придумана бессмертными богами не как наказание, а как избавление человека от горестей и невзгод. Убив их, мы прекратим их страдания. Поэтому я предлагаю для них куда более страшную участь: забрать в казну все их имущество, а их самих обречь на пожизненное заключение, поместив каждого в отдельный город. Приговоренные не получат права на обжалование, всякая попытка любого гражданина сделать это от их имени должна рассматриваться как государственная измена. Пожизненное заключение, граждане, в этом случае будет действительно пожизненным.

Невероятная наглость со стороны Цезаря — но как все звучало разумно и убедительно! Записывая его предложение и передавая табличку Цицерону, я уже слышал восхищенный шепот, прокатившийся по рядам сенаторов. Консул взял ее с озабоченным видом. Он понимал, что враг сделал умный ход, но не мог просчитать все его последствия и не знал, как он сам должен вести себя. Цицерон прочитал предложение Цезаря вслух и спросил, хочет ли кто-нибудь высказаться. Сразу же откликнулся Силан, новоизбранный консул и главный рогоносец Рима.

— На меня слова Цезаря произвели большое впечатление, — объявил он, потирая руки. — Настолько большое, что я не буду голосовать за свое предложение. Я тоже считаю, что пожизненное заключение уместнее смертной казни.

Раздался приглушенный ропот удивления, за которым последовало шуршание на скамьях, я счел его признаком того, что мнение сенаторов быстро меняется. При выборе между смертью и изгнанием многие сенаторы предпочли смерть. Но если речь шла о смерти и пожизненном заключении, они были готовы пересмотреть свое решение. И кто осудил бы их? Ведь, на первый взгляд, это было лучшим выходом: заговорщики жестоко наказаны, однако при этом на руках сенаторов нет крови. Цицерон оглядывался в поисках сторонников смертного приговора, однако выступавшие один за другим вставали и высказывались за пожизненное заключение. Гортензий поддержал Цезаря; то же самое сделал, как ни удивительно, Исаврик. Метелл Непот сказал, что казнь без возможности обжалования незаконна, и вновь присоединился к Нерону, требуя вызвать Помпея. Так продолжалось час или два, и лишь несколько человек теперь выступили за смертную казнь. Затем Цицерон объявил короткий перерыв перед голосованием. Сенаторы смогли покинуть зал заседаний, чтобы облегчиться и перекусить. В это же время Цицерон провел короткий «военный совет» со мной и Квинтом. Очень быстро темнело, и с этим ничего нельзя было поделать — зажигать огонь в храме строго запрещалось. Неожиданно я понял, что у нас осталось не так уж много времени.

— Ну, — тихо спросил нас Цицерон, наклоняясь из кресла, — что вы думаете обо всем этом?

— Пройдет предложение Цезаря, — шепотом ответил Квинт. — В этом нет никаких сомнений. Даже патриции склоняются к нему.

— Вот и верь после этого их обещаниям… — тяжело вздохнул Цицерон.

— Но для тебя это совсем неплохо, — радостно заявил я, так как всегда был сторонником взаимных уступок. — Ты соскакиваешь с этого крючка.

— Но его предложение — полнейшая нелепость, — прошипел Цицерон, бросив злобный взгляд в сторону Цезаря. — Сенат не может принять закон, который навечно свяжет обязательством будущих сенаторов, и Цезарь это прекрасно знает. А если на будущий год какой-нибудь магистрат скажет, что выступать за освобождение преступников не значит совершать государственную измену, и народное собрание с этим согласится? Понтифику просто нужно, чтобы это тяжелое положение сохранялось, так как он будет под шумок обделывать свои делишки.

— По крайней мере, это уже будет забота следующего консула, — ответил я. — А не твоя.

— Ты проявишь слабость в глазах всех, — предупредил Квинт. — Что станут думать о тебе будущие поколения? Ты должен выступить.

Плечи Цицерона опустились. Ведь именно этого он больше всего и боялся. Я никогда не видел, чтобы хозяин так мучился, принимая решение.

— Ты прав, — сказал он. — Хотя любой итог будет для меня разрушительным.

После перерыва он сообщил, что все-таки выскажется.

— Я вижу ваши лица и глаза, граждане, обращенные в мою сторону, поэтому скажу то, что обязан сказать как консул. Внесено два предложения: одно — Децимом Силаном, который полагает, что людей, пытавшихся уничтожить наше государство, следует покарать смертью; другое — Гаем Цезарем, который отвергает смертную казнь, но предлагает любое из других тягчайших наказаний. Цезарь предусматривает строжайшее заключение, он даже отнимает у них надежду, которая только одна и утешает человека в его несчастьях. Кроме того, он предлагает продать их имущество в пользу казны; одну только жизнь сохраняет он нечестивцам; если бы он отнял у них также и ее, он сразу избавил бы их от многих страданий души и тела и от всех наказаний за злодейства. Если вы последуете предложению Гая Цезаря, избравшего в своей государственной деятельности путь, считающийся защитой интересов народа, то мне, пожалуй, притом что это предложение вносит и защищает именно он, в меньшей степени придется страшиться нападок сторонников народа. Если же вы последуете другому предложению, то у меня могут возникнуть значительно большие затруднения. Но все же пусть благо государства будет выше соображений о моей личной безопасности. Скажите мне: если отец, глава семьи, найдя своих детей убитыми рабом, жену зарезанной, а дом сожженным, не подвергнет своих рабов жесточайшей казни, то кем сочтем мы его — милосердным ли и сострадательным или же бесчувственным и жестоким? Мне лично кажется отвратительным и бессердечным тот, кто не облегчит своих страданий и мук, покарав преступника[63].

— В рассуждениях консула есть только один недостаток, — заявил мгновенно вставший Цезарь, — эти люди не совершали преступлений, их судят за намерения, а не за действия.

— Вот именно, — раздался голос с другой стороны зала, и все головы повернулись в сторону Катона.

Если бы голосование началось в ту минуту, предложение Цезаря, я почти уверен, было бы принято, несмотря на мнение консула. Приговоренных рассовали бы по разным городам и оставили бы гнить там, оставив на милость государственных мужей с их прихотями, а будущее Цицерона оказалось бы совсем другим. Но именно предсказуемость итогов голосования заставила подняться с последней скамьи около стенки это неухоженное, странное существо с торчащими в разные стороны волосами, обнаженными, несмотря на мороз, плечами и с поднятой рукой, означавшей желание говорить.

— Марк Порций Катон, — настороженно произнес Цицерон, так как никто не мог предсказать, куда заведет Катона его странная логика. — Ты хочешь говорить?

— Да, я хочу говорить, — ответил тот. — Я хочу говорить, ведь должен найтись хоть один человек, который объяснит этому собранию суть дела. Все дело в том, граждане, что мы действительно судим намерения, а не преступления. Именно по этой простой причине мы не можем сейчас пользоваться существующими законами — толпа разорвет нас. — (По скамьям разнесся шепот согласия: он говорил правду. Я взглянул на Цицерона, тот кивал в знак согласия.) — Слишком многие из сидящих здесь, — объявил Катон, чей голос становился все громче, — думают гораздо больше о своих виллах и памятниках, чем о своей стране. Люди, во имя богов, проснитесь! Проснитесь, пока не поздно, и протяните руку помощи республике. На карту поставлены наша свобода и сама жизнь! И в такое время кто-нибудь решится рассказывать мне о милосердии и снисходительности?

Он стоял в проходе босой; его резкий, визгливый голос напоминал скрежет лезвия по точильному камню. Казалось, знаменитый прапрадед Катона поднялся из могилы и с остервенением трясет перед нами своими грязными космами.

— Не думайте, что предки наши с помощью оружия сделали государство из малого великим. Будь это так, оно было бы у нас гораздо прекраснее, так как союзников и граждан, а кроме того, оружия и лошадей у нас больше, чем было у них. Но они обладали другими качествами, возвеличившими их и отсутствующими у нас: на родине — трудолюбие, за рубежом — справедливая власть, в советах — свобода духа, не отягощенная ни совершенными проступками, ни пристрастием. А у нас вместо этого развращенность и алчность, в государстве — бедность, в частном быту — роскошь. Заговор устроили знатнейшие граждане, чтобы предать отечество огню; галльское племя, яростно ненавидящее все, что именуется римским, склоняют к войне; вражеский полководец с войском у нас на плечах. А вы? Медлите даже теперь и не знаете, как поступить с врагами, схваченными внутри городских стен? — Он прямо-таки источал сарказм, заражая им сидящих вокруг него. — Я предлагаю: пощадите их — преступление ведь совершили юнцы из честолюбия. Отпустите их, даже с оружием. Но берегитесь, как бы ваши мягкость и сострадание, если люди эти возьмутся за оружие, не обернулись несчастьем! Положение само по себе, разумеется, трудное, но, быть может, вы не боитесь его. Да нет же, оно необычайно страшит вас, но вы, по лености и вялости своей — каждый ожидает, что начнет другой, — медлите, очевидно полагаясь на бессмертных богов. Не обеты и не бабьи молитвы обеспечивают нам помощь богов, бдительность, деятельность, разумные решения — вот что приносит успех во всем. Мы окружены со всех сторон; Катилина с войском хватает нас за горло; внутри наших стен, и притом в самом сердце города, находятся и другие враги, и тайно мы ничего не можем ни подготовить, ни обсудить; тем более нам надо торопиться. Поэтому предлагаю — записывай тщательно, писец: «Так как вследствие нечестивого замысла преступных граждан государство оказалось в крайней опасности и так как они сознались в том, что подготовили против своих сограждан и отечества резню, поджоги и другие гнусные и жестокие злодеяния, то сознавшихся, как схваченных с поличным на месте преступления, надлежит казнить по обычаю предков»[64].

Я тридцать лет присутствовал на заседаниях сената и слышал много великих и выдающихся речей. Но я никогда не слышал ни одной, действительно ни одной, которая по силе воздействия могла бы сравниться с этим кратким выступлением Катона. Что такое ораторское искусство, как не умение выражать движения чувств с помощью точно подобранных слов? Катон высказал то, что чувствовало большинство собравшихся, не умея это выразить даже для самих себя. Он вразумлял их, и за это они его обожали. По всему залу сенаторы, рукоплеща, вставали и подходили к Катону, давая понять, на чьей они стороне. Он больше не был странным человеком с задней скамьи. Он превратился в глашатая и опору старой республики. Цицерон в потрясении наблюдал за этим. Что касается Цезаря, то он вскочил и потребовал слова — и, собственно, начал говорить. Однако все видели, что его основной целью было заболтать предложение Катона и не допустить голосования, так как на улице стремительно темнело и зал заполнился тенями. От того места, где стоял Катон, раздались крики и свист. Несколько всадников, наблюдавших за происходящим от дверей, бросились в толпу сенаторов с обнаженными мечами. Цезарь пытался сбросить со своих плеч руки, которые давили на него и заставляли сесть. Он все еще пытался продолжить свою речь. Всадники смотрели на Цицерона, ожидая указаний. Ему стоило только кивнуть головой или пошевелить пальцем, и Цезаря разорвали бы на месте. И на какой-то неуловимый миг он заколебался, но затем покачал головой, Цезаря отпустили, и, по-видимому, в этом хаосе он выбежал из храма, так как я больше не видел его. Цицерон спустился со своего возвышения, устремившись вдоль по проходу и крича на сенаторов. Он и его ликторы смогли развести непримиримых врагов, вернув кое-кого на свои места. Когда был наведен некоторый порядок, консул вернулся на помост.

— Граждане, — обратился он к сенаторам высоким и напряженным голосом, при этом его лицо в темноте выглядело как белая маска. — Решение данного собрания очевидно. Принимается предложение Марка Катона. Приговор — смертная казнь.


Теперь важнее всего была скорость. Приговоренных следовало мгновенно перевести в помещение для казни, пока их друзья и союзники не поняли, что́ им грозит. Цицерон послал за приговоренными отряды стражников, во главе которых стояли бывшие консулы: Катулу предстояло привести Цетега, Торквату — Капитона, Пизону — Цепария, Лепиду — Статилия. Уладив все и распорядившись, чтобы сенаторы оставались на своих местах, пока дело не будет сделано, сам консул отправился за Лентулом Сурой, старшим из приговоренных.

Солнце уже село. Форум был забит людьми, но они расступались перед нами. Все вели себя так, словно присутствовали на жертвоприношении, — серьезно и уважительно, полные благоговейного страха перед таинством жизни и смерти. Мы направились по Палатину в дом Спинтера, одного из родственников Суры, и нашли претора в атриуме, играющим в кости с одним из охранников. Бывший претор только что метнул кости: они еще катились по столу, когда мы вошли. По выражению лица консула Сура, видимо, сразу понял, что для него игра закончилась. Он посмотрел на кости, а затем поднял глаза на нас и сказал со слабой улыбкой:

— Кажется, я проиграл.

Не могу осуждать Суру за его поведение. Его дед и отец были консулами, и они могли бы гордиться им в эти последние часы его жизни. Претор протянул кошелек с деньгами, чтобы их раздали стражникам, а затем вышел из дома так спокойно, будто направлялся в бани. Он только слегка упрекнул Цицерона, сказав:

— Ты заманил меня в ловушку.

— Ты сам себя заманил в ловушку, — ответил консул.

Пока мы пересекали форум, Сура не говорил ни слова. Он шел твердым шагом, высоко подняв голову. На нем все еще была простая туника, которую ему достали накануне. Глядя на них, можно было подумать, что смертельно бледный Цицерон, несмотря на пурпурную консульскую одежду, — преступник, а Сура охраняет его. Я чувствовал на себе взгляды громадного числа людей; все они были любопытными и глупыми, как овцы. У лестницы, ведущей наверх, к Карцеру, к Суре подбежал его приемный сын Марк Антоний и спросил, что происходит.

— Мне предстоит короткая встреча, — спокойно ответил Сура. — Она скоро закончится. Возвращайся и успокой свою мать. Сейчас ты нужен ей больше, чем мне.

Антоний взревел от горя и ярости и попытался дотронуться до Суры, но ликторы отбросили его в сторону. Мы поднялись по лестнице между рядами солдат и нырнули в дверной проем, низкий и узкий, как подземный ход, и оказались в комнате без окон, освещенной факелами. Воздух был затхлым, полным вони от человеческих испражнений и запаха смерти. Когда мои глаза привыкли к полумраку, я узнал Катула, Пизона, Торквата и Лепида, которые прикрывали носы полами тог, а также приземистого государственного палача, одетого в кожаный передник и окруженного помощниками. Остальные преступники уже лежали на земле, с руками, крепко связанными за спиной. Капитон, проведший день с Крассом, тихо плакал. Статилий, ранее находившийся в обиталище верховного понтифика — Цезаря, — ничего не соображал, будучи мертвецки пьяным. Цепарий, казалось, полностью отрешился от всего и застыл на земле, свернувшись в клубок. Цетег громко протестовал, утверждая, что суд был незаконным, и требуя дать ему возможность обратиться к сенату; кто-то ударил его под ребра, и он замолчал. Палач схватил Суру за руки и стал быстро связывать ему локти и запястья.

— Консул, — обратился Сура к Цицерону, морщась от боли, когда веревки затягивали. — Ты можешь дать мне слово, что с моей женой и семьей ничего не случится?

— Да, я даю тебе слово.

— И ты передашь наши тела семьям для погребения?

— Да. — позже Марк Антоний утверждал, что Цицерон этого не сделал, — еще одна ложь обиженного пасынка.

— Не так я должен был умереть. Авгуры предсказывали совсем другое.

— Ты позволил преступникам увлечь себя.

Через несколько секунд палач закончил связывать Суру, и тот, оглянувшись вокруг, выкрикнул с вызовом:

— Я умираю как благородный римлянин и радетель за отечество!

Это было слишком даже для Цицерона, поэтому он кивнул палачу и сказал:

— Нет, ты умираешь предателем.

После этих слов Суру потащили к большой черной дыре в полу посередине комнаты. Это был единственный ход в камеру казней, которая располагалась под нами. Два мощных помощника палача опустили его туда, и я в последний раз увидел его красивое, растерянное и глупое лицо при свете факелов. По-видимому, внизу его подхватили сильные руки, и он неожиданно исчез. Статилия опустили сразу после Суры; затем наступила очередь Капитона, который дрожал так, что его зубы выбивали громкую дробь; за ними последовал Цепарий, все еще в обмороке от ужаса; и наконец, Цетег, который кричал, рыдал и сопротивлялся так отчаянно, что двум помощникам палача пришлось сесть на него, пока третий связывал ему ноги. В конце концов его засунули в отверстие головой вперед, и он упал с глухим ударом. После этого были слышны лишь какие-то полузадушенные звуки; однако и они постепенно стихли. Позже мне рассказали, что их повесили в ряд на крючьях, ввинченных в потолок. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем палач наконец сообщил, что все закончилось. Цицерон нехотя подошел к отверстию и посмотрел вниз. Казненных заговорщиков осветили факелом. Пятеро повешенных уже лежали в ряд на полу и таращились на нас невидящими глазами. Я не испытал никакой жалости: перед моими глазами стояло тело мальчика, принесенного в жертву, чтобы закрепить их договоренности. Катон прав, подумал я, они заслужили смерть. И мое мнение не изменилось до сих пор.

Убедившись, что заговорщики мертвы, Цицерон поспешил покинуть то, что позже назвал «преддверием ада». Мы протиснулись через узкий вход и выпрямились на свежем воздухе — и тут же увидели невероятную сцену. На форум спустилась темнота, но он был освещен факелами — невероятный ковер из мерцающих желтых огней. Повсюду стояли неподвижные молчаливые люди, включая сенаторов, которые покинули храм Конкордии, располагавшийся рядом с тюрьмой. Все смотрели на Цицерона. По-видимому, люди ожидали, что он объявит о случившемся, хотя предсказать, как поведет себя толпа после подобного сообщения, было невозможно. Кроме того, существовало еще одно препятствие, о котором впопыхах никто не подумал: в те времена бытовало суеверие, что государственный чиновник не должен произносить на форуме слова «смерть» или «умереть», иначе он навлечет проклятие на город. Цицерон задумался, прочистил горло от слюны, расправил плечи и очень громко произнес:

— Они прожили свою жизнь!

Его слова отразились от стен зданий, а затем наступила тишина, такая глубокая, что я испугался: вдруг нас сейчас же повесят рядом с преступниками? Как я думаю теперь, люди просто пытались понять, что Цицерон имел в виду. Несколько сенаторов захлопали. Остальные присоединились к ним. Рукоплескания перешли в крики восторга. И наконец вся площадь стала восклицать:

— Да здравствует Цицерон! Да здравствует Цицерон! Спасибо богам за то, что у нас есть Цицерон! Цицерон — спаситель республики!

Стоя всего в нескольких футах от хозяина, я увидел, как его глаза наполняются слезами. Казалось, внутри прорвалась какая-то плотина и все чувства — не только последних часов, но и всего времени его консульства — теперь рвались наружу. Он попытался что-то сказать, но не смог. Это лишь усилило рукоплескания. Цицерону оставалось только спуститься по ступенькам, и, когда хозяин достиг площади, сопровождаемый восторженными криками и друзей, и врагов, он уже не мог сдерживать себя. Сзади нас крюками тащили тела казненных.


О последних днях Цицерона в должности консула много говорить нечего. Никогда за всю историю республики ни один гражданин не превозносился так, как он в то время. После нескольких месяцев страха город, казалось, вздохнул с облегчением. В тот вечер, когда казнили заговорщиков, консула сопровождал домой весь сенат, и освещенная факелами процессия проследовала по всему городу. Его дом был очень красиво освещен: крыльцо, на котором ждала Теренция с детьми, было украшено лавром; рабы встречали его в атриуме рукоплесканиями. Странное возвращение! Консул был слишком измучен, чтобы заснуть, и слишком голоден, чтобы есть. Он так хотел как можно скорее забыть об ужасах казни, что не мог говорить ни о чем другом. Я решил, что былое равновесие вернется к хозяину через пару дней. И только позже понял: в тот день что-то в Цицероне изменилось навсегда, сломалось, как тележная ось. На следующее утро сенат пожаловал ему титул «Отец Отечества»[65]. Цезарь предпочел не присутствовать на этом заседании, однако Красс голосовал вместе со всеми и превозносил Цицерона до небес.

Не все восхищались случившимся. Метелл Непот, вступая в должность трибуна, продолжал утверждать, что казнь была незаконной. Он предсказал, что когда Помпей вернется в Италию, чтобы восстановить порядок, то разберется не только с Катилиной, но и с мелким тираном Цицероном. Последнему пришлось даже тайно встретиться с Клавдией и попросить ее передать своему деверю, что, если он будет продолжать в том же духе, консулу придется вновь рассмотреть связи самого Непота с Катилиной. Лучезарные глаза Клавдии расширились при мысли, что она может принять участие в государственных делах. Однако Непот равнодушно отнесся к предупреждению, правильно рассудив, что Цицерон никогда не посмеет выступить против Помпея, своего ближайшего союзника. Поэтому теперь все зависело от того, как быстро будет разбит Катилина.

Когда неблагоприятные новости о казни заговорщиков достигли лагеря Катилины, многие последователи немедленно отстали от него (вряд ли они сделали бы это, если бы сенат проголосовал за пожизненное заключение). Понимая, что Рим теперь твердо стоит против них, Катилина и Манлий решили вести войско на север, с целью перейти Альпы и скрыться в Ближней Галлии, где они надеялись укрыться среди гор и так существовать долгие годы. Но приближалась зима, а нижние перевалы блокировал Метелл Целер во главе трех легионов. В то же время бунтовщиков по пятам преследовало другое войско, во главе которого стоял Гибрида. С ним-то Катилина и решил сразиться в первую очередь, выбрав для битвы узкую долину возле Пиз.

Неудивительно, что возникли подозрения — не угасшие и по сей день, — что Катилина и его старый союзник Гибрида тайно поддерживали связь. Цицерон это предвидел, и, когда стало очевидно, что битвы не избежать, Петрей, военный легат Гибриды и ветеран многих сражений, вскрыл печати с приказа, который получил еще в Риме. Его назначали начальником над войском; Гибрида должен был сказаться больным и не принимать участие в сражении; в случае отказа Петрей обязан был его задержать.

Когда все это сообщили Гибриде, он сразу же согласился и объявил, что страдает от приступа подагры. Таким образом, Катилина, неожиданно для себя, оказался лицом к лицу с одним из лучших военачальников Рима, стоящим во главе сил, которые превосходили его собственные и по численности, и по вооружению.

Утром, перед битвой, Катилина обратился к своим солдатам, многие из которых были вооружены только вилами и охотничьими дротиками:

— Братья, мы сражаемся за свою страну, свободу и жизнь, тогда как наши противники защищают продажных богачей. Они превосходят нас числом, но мы крепче их духом и потому победим. А если этого не случится, если Фортуна отвернется от нас, не дайте перерезать себя как скотину, но бейтесь, как настоящие мужчины, — так, чтобы победа врагов стала кровавой и горестной.

Раздались звуки труб, и первые ряды двух войск начали сближение.

Последовала страшная бойня, и Катилина провел в ее гуще весь день. Ни один из его начальников не отступил. Они бились с яростным отчаянием людей, которым уже нечего терять. Только когда Петрей бросил в бой когорту преторианцев[66], войско бунтовщиков наконец рассыпалось. Сторонники Катилины, включая Манлия, умерли там же, где и стояли: все свои раны они получили в грудь — и ни одной в спину. Вечером после битвы, в глубине рядов своих противников, был найден Катилина, окруженный трупами изрубленных врагов. Он еще дышал, но вскоре умер от ужасных ран. Гибрида велел поместить его голову в ведро со льдом и отправить в Рим, чтобы показать сенаторам. Но Цицерон, переставший быть консулом за несколько дней до этого, отказался смотреть на голову своего врага. Так закончился заговор Луция Сергия Катилины.

Часть вторая