Мысль попечителя была трехслойной. Ее первый уровень и был рассеянным желанием посетить квартирку Михеича. На втором уровне Самойленко одергивал себя: мол, значительность занимаемого им ныне поста не дает простой человеческой возможности испытать радости простого человеческого общения с простым человеком…
А третий, самый высокий, даже как бы парящий над первыми двумя приземленными уровнями размышления слой изливал в душу благость и спокойствие. Разность потенциалов двух первых слоев и создавала электрический ток благости (Самойленко не зря начинал лаборантом-физиком!). Благость заключалась в том, что, несмотря на значительность своего положения, он по-прежнему так же мысленно близок к сторожу Михеичу, как и к высоким чинам министерства образования. И если он и не договаривается с Михеичем о визите, то вовсе не в силу пренебрежения этим заслуженным, но занимающим невзрачное место в обществе человеком. А исключительно в силу приличествующих важному посту Самойленко формальных правил поведения! Тем самым значительность занимаемого Василием Лавровичем поста поверялась внутренней значительностью его как человека. Каждый раз, прибыв с визитом в Первую гимназию и проходя мимо Михеича, Самойленко прислушивался к себе, как к камертону: не возникнет ли предательское пренебрежение к старику, не умеющему поддержать умной беседы? Нет, не возникало! Возникало желание попить в уютной квартирке Михеича чайку с лимоном, который сторож так душевно заваривал. Правда, представляя себе эту квартирку, Самойленко воображал ее такой, какой она была в старом здании на Арбате, – в новом-то здании гимназии он у Михеича не бывал. Но это уже было несущественно и не могло испортить настроения Самойленко – а оно было таким, словно в душе попечителя какие-то доброхоты растворили солидный кусок миндального сахару. Увы, дело, ради которого он прибыл сюда, было неприятным и даже горьким.
Размышления сторожа Михеича не были столь сложны. Он просто порадовался тому, что еще раз увидел достигшего известных вершин Васеньку, Василия Лавровича. Оглядел небо – нет, дождя не собирается. Перекрестился на купол церкви Зосимы и Савватия и пошел к скамеечке – посидеть, пока до звонка с урока оставалось немного времени.
А Самойленко прошествовал в кабинет директора гимназии Муравьева. Спустя полчаса разговор в этом кабинете завершился. Самойленко встал, вслед за ним поспешно поднялся Муравьев. Только что состоявшийся разговор отлично вписывался в идею абсолютного разумного порядка. Увы, это не радовало Александра Платоновича. Гармония ситуации «Начальник увещевает поддавшегося идее хаоса подчиненного» никак не могла радовать этого самого подчиненного.
– И все-таки, Василий Лаврович… Это же безусловный отличник учебы, а работа – всего лишь юношеские фантазии…
– Не туда он фантазирует, Александр Платонович! Можно подвергать сомнению роль Корнилова, Санина, как сейчас уже многие делают. Если уж на то пошло, можно и самого государя ругать! Но подвергать сомнению идею монархии… Да еще и фантазировать на тему того, как хорошо бы жилось в России, если бы монархию упразднили в тысяча девятьсот семнадцатом… Увы, я буду вынужден доложить городскому попечителю. Боюсь, что история может дойти и до министра…
Директор Первой гимназии усмехнулся:
– Ну уж, до министра… Скажите еще, что сам государь заинтересуется…
Как и всякий русский интеллигент, император Николай III сомневался в себе и своих решениях. Вот и сейчас он смотрел на стоящего перед ним министра народного просвещения и думал, не стоит ли прислушаться к нему. В конце концов, этот человек редко ошибался. Может быть, только его последние фильмы были слабы и вызывали в народе не интерес, а раздражение. Лев Толстой когда-то мужественно перестал быть писателем – увы, немного прожив после этого. А Никита Сергеевич не смог найти в себе силы самостоятельно отказаться от карьеры режиссера. Ничего – император нашел ему поприще, занявшее его ум и отвлекшее от создания новых беспомощных кинотворений.
Да, он редко ошибался… Может быть, сейчас не прав сам император, который не хочет его слушать?
– Идею нельзя запрещать! Если она неверна, ее нужно публично опровергнуть. Если же верна…
– Вы считаете, что идея разрушительности монархического строя для России может быть верна?
– Что вы, ваше величество! Наоборот! Я считаю, что нужно устроить из этого наивного юношеского сочинения большую общественную дискуссию… Иначе рано или поздно подобные взгляды прорвутся и наберут себе достаточное количество поклонников…
– Народ России живет лучше всех остальных в мире. Какова наша медицина – сравните с любой другой! А продолжительность жизни? А образование – вашими трудами в том числе? В конце концов, наша держава – мировой жандарм, и пусть хоть кто-то употребит это понятие в уничижительном смысле! И вы все-таки считаете, что эти республиканские фантазии найдут достаточное количество поклонников?
– Найдут! – уверенно ответил министр. – Эти люди скажут, что наш народ богат из-за нефти. И при любом правительстве, при любом общественном строе было бы то же самое. И, знаете… они будут в чем-то правы.
Император посмотрел на министра, тот не отвел взгляда и протянул Николаю несколько листов.
– Что это?
– Тезисы общественной дискуссии.
Император взял листы и повертел их в руках, не зная, что с ними делать.
Учитель истории Полупанов, как и всякий русский интеллигент, не любил власть. Другой власти, кроме императорской, он не знал. Как работник школы, он был вынужден объяснять детям преимущества монархического строя – и выходило это у него достаточно доказательно, аргументов искать не приходилось.
Но вместе с тем вся его сознательная жизнь прошла в сомнениях – о том ли он говорит, тому ли учит? «Русская утопия» снова подняла ворох сомнений со дна его души. Да, в этой работе, как и во всякой утопии, было слишком сахарно. Но в чем-то Володя был прав. Социал-демократы, особенно радикальное большевистское крыло, приди они тогда к власти, могли бы многого добиться… Могли бы покончить с бюрократией и прочими пороками, свойственными прежней России. Да, и без того наша страна расцвела, но сколько было жертв! Полупанов нагнулся над ящиком письменного стола и достал из глубины тетрадку. Собственноручно составленный им мартиролог жертв русских властей за многие годы. Те, кого казнил Корнилов в восставшем Петрограде. Сорок семь человек! Без суда и следствия! Люди, ставшие жертвами тиранического санинского режима, когда хотя бы соблюдалась видимость правосудия – но именно видимость. Одиннадцать казненных патриотов, чьи имена помнят до сих пор! Полупанов не сомневался в том, что они были патриотами и хотели Отечеству счастья и процветания. А сколько было политических заключенных! Ссыльных! Счет шел на сотни…
Неужели нельзя было обойтись без этих жертв? Неужели русская история не могла бы пойти иным, менее разрушительным путем?
– Александры приносили нашей династии славу. Один победил Наполеона, другой освободил крестьян, третьего боялась вся Европа, четвертый выиграл мировую войну, будучи подростком… С Николаями у нас как-то не задалось…
Император усмехнулся.
– Я не хочу быть самодуром в глазах потомков, как первый Николай. Но если уж без этого не обойтись, пусть меня будут сравнивать с ним. А не со вторым. Который вверг страну в хаос и чуть было не допустил падение монархии…
Николай сложил листы, поданные ему министром, и аккуратно разорвал – пополам, потом еще раз пополам.
– Ваше величество! – Тон министра стал слегка умоляющим. – Ну разве вам самому не интересно оживить нашу общественную жизнь, прямо скажем, достаточно затхлую… Разве вам самому не интересно, чем может кончиться такая дискуссия?
Как и всякий русский интеллигент, император Николай Третий любил интеллектуальные забавы, споры и дискуссии. Ему действительно было интересно всё то, о чем говорил ему министр. Он бы с удовольствием всё это разрешил.
Но он был не просто русским интеллигентом. Он был самодержцем. Он не имел на это права.
Алексей Жевлаков. Космофлот Её Величества
С высоты сорок второго этажа городской центр был виден как на ладони. Сейчас, в декабре, Владивосток походил на Сан-Франциско, заколдованный Снежной королевой. Улицы и крыши высотных домов покрывал свежевыпавший снег, ослепительно сиявший под ярким зимним солнцем. Правда, сверкание этого тонкого покрова напоминало обманчивую белизну марсианских полярных шапок. Хватило бы одной короткой оттепели, чтобы вся эта бутафория испарилась и растаяла, обнажив голый асфальт и мертвую траву на газонах… Может быть, еще и поэтому огромный приморский город оставался для Ивана Выселенцева все таким же чужим – как, впрочем, и вся эта страна. Да и менялся Владивосток слишком быстро. Двадцать лет назад, когда юный советский иммигрант впервые увидел вожделенную столицу «иной России», здесь не было и половины небоскребов, которые ныне перекрывали друг другу вид на знаменитые бухты и гигантские вантовые мосты. Не было и самого здания штаб-квартиры банка «Тихоокеанский», где Выселенцев вел сейчас мучительные переговоры о реструктуризации долга своей погибающей компании. Впрочем, переговоры уже закончились. И закончились совсем не так, как хотелось Выселенцеву.
Заместитель председателя совета директоров Леонид Шкловский встал из-за стола. Встал и Выселенцев.
– Мне, конечно, жаль, что мы не можем сделать для вас большего, – сказал, может быть, вполне искренне, Шкловский.
– Вы сделали для меня даже слишком много, – улыбнулся Выселенцев.
Пожав банкиру руку, он оглянулся в последний раз на сказочный зимний город за окном и вышел из кабинета.
После многочасового ерзания в чужом кресле хотелось размяться, и у Выселенцева мелькнула мысль пробежать сорок два этажа по лестнице. Но он вовремя спохватился, поняв, что выглядеть это будет не только глупо, но и слегка унизительно. Да и голова закружится от бесчисленных поворотов. Поэтому он спустился как обычно – в просторной кабине лифта со светящимися звездами на потолке и полированным деревом на стенах.