— Ты чувствуешь? — назойливо переспросила старуха.
— Не знаю, — вздохнула Марго, сдувая со вспотевшего лба прядь спутавшихся волос. И растеряно моргая в привидевшуюся темноту — мягкую и теплую, нежную и ворчливую… Темноту, заслонившую вдруг весь мир — и золотисто зеленые пятна листьев, вперемешку с синими клочьями неба, и рыжий обрыв оврага, перевитый тугими кольцами толстых серых корней…
— Вот и ладно, — почему-то удовлетворенно буркнула старуха, с удвоенной силой вцепляясь в затекшее плечо девочки, и заставляя ее, пригибаясь, медленно и осторожно пятясь, вылезти, наконец, из густых и колючих зарослей, где она с Марго просидела уже битый час.
Марго перевела дыхание, вынырнув на открытое пространство и неожиданно освободившись от цепкой старухиной хватки, и растеряно посмотрела на старуху.
— Ну, что? — фыркнула та. — Что ты на меня уставилась? Может, это и не важно. Не так важно, я имею в виду. А может, и важно. Ты знаешь, что сегодня день твоего рождения, девочка?
— Знаю, — Марго растеряно пожала плечами. — Я даже знаю, что мне сегодня исполняется двенадцать.
— Не остри, девочка. Первый слог его имени — сегодняшний день. Твой день рождения — и его день рождения. Может быть, это и не очень важно… не так, как все остальное. Потому что рождение всего-навсего предопределяет — то, что может быть. Любой предсказатель или астролог… если его принудить к откровенности — о, как они этого не любят! — потому что никто не любит признаваться в своей беспомощности… но если принудить — любой признает, что это так. Рождение предопределяет. Но никогда — не определяет. Не определяет точно. То, что точно будет, или чего точно не будет… когда-нибудь потом. Лет через пять… или семь…
Марго (19). Сентябрь
Лет пять, или семь… она не чувствовала себя так беспомощно. Очень давно. Наверное, с того дня, как умерла старуха — семь лет назад; и мир неожиданно оказался опустевшим — и потускневшим, и обеззвученным. Как надколотая чашка, в один миг потерявшая красоту и совершенство формы; изуродованная черной трещиной, через которую ускользнул вкус, цвет, звук — и смысл. Остались бестолковые черепки — и понимание, запоздалое и ненужное, того, как много места старуха занимала в жизни Марго.
Интересно, почему осознание любви настигает тебя как раз тогда, когда ты уже теряешь ее? Почему ты понимаешь, что умираешь от жажды только тогда, когда чашка с волшебной живой водой выскальзывает из твоих пальцев? И остается только растеряно смотреть, как она разбивается вдребезги на камнях возле ног — и понимать, что теперь ты уже точно умрешь в этой проклятущей, пыльной и бесконечной пустыне…
…Марго замерзала. Холод вползал под тонкую ткань платья, щекотал ознобом кожу на спине, гладил ледяными ладонями бедра, дышал вечерним ветерком в шею. Как нетерпеливый любовник, который торопится обнять и зацеловать-заморозить насмерть глупую девицу, которая пришла… ведь сама пришла, дурочка!.. в конце сентября, когда ночи уже пахнут морозом, и рассыпают седой иней на жухнущую траву, зачем-то пришла в лес. На поляну, окруженную черным ельником. Чтобы посмотреть, кусая губы, как пурпурное солнце соскальзывает в оскаленную взъерошенными елками пасть леса? Пришла в легких домашних туфлях, насквозь промокших по дороге от вечерней росы, и в тонком шелковом платье, совершенно неподходящем для прогулок по осеннему лесу…
Платье… ей так и не пришло в голову надеть что-то другое, у нее не было ни желания, ни сил, ни времени. Сегодня утром рука просто слепо потянулась и наткнулась на смятый возле кровати, небрежно брошенный, сияющий шелк. Какая разница… ей было все равно — шелк или дерюга, бальное платье — или нищенские обноски. А ведь еще вчера она впервые примеряла это платье перед зеркалом, с удовольствием приглаживая тонкую ткань на своих плечах, и дрожащая, с трудом сдерживаемая, улыбка рвалась на губы. Марго думала о мужчине, за которого она собиралась выходить замуж через несколько дней. От его поцелуев горели губы; и хотелось рассмеяться, глядя на себя — такую неузнаваемо прекрасную в этом новом платье. А перед тем, как выйти из своей комнаты, она приостановилась на секунду, с неожиданным испугом снова обернувшись назад. К своему отражению. Как будто пытаясь разглядеть там, под серебристой безмятежной гладью, в черном омуте зеркальной глубины — то, что могло ее напугать. И не разглядела. Или не захотела разглядывать? «Интересно, понравлюсь ли я ему — в этом платье?» — вместо этого подумала она. Снова, на этот раз чуть озабочено, трогая струящийся с плеч прохладный шелк, и объясняя этим вопросом себе — и своему, невесть чего испугавшемуся, отражению — торопливый взгляд и мимолетный страх.
Еще вчера…
Интересно, почему ты понимаешь, что умираешь от жажды — только тогда, когда чашка с волшебной живой водой выскальзывает из пальцев? И остается только растеряно смотреть, как она разбивается вдребезги на камнях возле ног…
Марго стояла на краю поляны, вцепившись в плечи окоченевшими пальцами. Вглядывалась в серый туман сумерек, уже почти растворивший в себе контуры ближних деревьев. Старалась не шевелиться. Потому что, сейчас от любого неверного движения, слова, даже вздоха, могла зависеть ее жизнь.
Он пришел, когда Марго уже почти перестала ждать.
Лучше бы она, действительно, перестала ждать. Повернулась бы спиной к угрюмому отряду хмурых елок, и заторопилась назад — по узкой, извилистой, хорошо знакомой тропинке. Домой.
Как будто, она могла вернуться — после того, что случилось. Как будто, она когда-то считала этот дом своим домом…
Марго сначала не заметила его. Наверное, он стоял некоторое время в тени горбатых елок, разглядывая ее блестящими глазами. Стоял неподвижно и тихо. А когда, наконец, решил пошевелиться — тень одной из елок вздрогнула, разрываясь пополам — и Марго с трудом сдержала испуганный крик.
Потому что, наверное, он пришел для того, чтобы убить ее. И она это знала — когда звала его.
Марго смотрела как он идет — очень медленно и неохотно, напряженным, скользящим шагом. Так, как обычно подкрадывался к добыче.
С бесшумностью тени. Гибкостью кошки. Изяществом сияюще-черной змеи, ускользающей в копну сухих листьев, не потревожив ни один из их хрустящих ломких лепестков. Широкогрудый и поджарый; с узлами напряженных мускулов под обманчивой мягкостью шерсти; с усмешкой и смертью на кончиках острых клыков и в расплавленном золоте блестящих глаз. Огромный, темно-серый, почти черный, волк.
Ее волк.
Его глаза всегда казались ей золотистыми. Когда он был еще щенком — месяц от роду — его глаза были голубыми, младенчески безмятежного небесного цвета. Но не бессмысленными, как часто бывает у младенцев. Уже тогда — умными. И уже тогда Марго различала в их глубине золотистые прожилки. В день их первой встречи Марго было двенадцать и один месяц, а ему — один месяц, разница в двенадцать лет, день в день. Он был таким забавным — мохнатый колобок с неуклюжими толстыми лапами, мягким плюшевым жемчужно-розовым брюхом. Играя, он иногда прихватывал своими острыми зубками руку Марго — но никогда не делал ей больно, держал ее руку очень бережно и осторожно, и улыбался — так, как могут улыбаться дети и некоторые звери. Искренне и доверчиво.
Через несколько лет забавный щенок превратился в могучего и безжалостного зверя. В убийцу, душащего кроликов и оленят для утоления голода. В убийцу, способного легко и не задумываясь перегрызть горло человеку. Маленькая девочка, которая, смеясь, бесстрашно вкладывала ладошку в щенячью пасть и ласково поглаживала мягкую бархатистую шерстку на мордочке волчонка, выросла. И, через несколько лет, холодным осенним вечером, дрожа от холода, пришла в лес — чтобы позволить волку убить ее.
Так, как прошлой ночью он убил человека, для которого она надевала это платье.
…Когда он повзрослел — в полгода, или чуть больше, его глаза изменили свой цвет. Так, как это часто бывает с детьми — человеческими и звериными. Безмятежная голубизна в его глазах потемнела — до светло-карего, почти рыжего цвета. Золотистого — если вглядываться в них пристальнее. Цвета нежности — когда он смотрел на Марго.
Цвета смерти — когда он смотрел на Марго сейчас.
Марго смотрела, как он идет, и думала, что еще несколько шагов — и он приблизится достаточно, для того, чтобы прыгнуть. Прыгнуть — и разорвать ей горло.
…Разорванное горло — черная рана вместо шеи, бледный треугольник запрокинутого подбородка, гримаса, закостеневшая на неподвижном лице. Незнакомая гримаса — на знакомом лице. Ужас и безнадежность. Ужас — потому что он успел понять, что происходит; безнадежность — потому что он понял это слишком поздно. Поздно, для того, чтобы хотя бы попытаться сопротивляться — звериному телу, придавившему к кровати, клыкам, крошащим позвоночник. Ужас и безнадежность, навсегда исказившие глаза, которые Марго помнила веселыми и влюбленными, и губы, вкус которых Марго еще помнила на своих губах. Вкус… как насчет вкуса крови? И запаха, приторного, сладковатого запаха крови, толчками выплескивавшейся из рваной раны — черной дыры с клочьями сухожилий, на том месте, где должна быть шея…
«Я не должна об этом думать,» — Марго попыталась справиться с тошнотой, подкатившей к горлу. Так, как будто она сейчас чувствовала этот запах. И вкус. Как будто запах и вкус крови въелся в это воспоминание, а воспоминание въелось в память. И теперь его никак не вырвать оттуда. Разве что вместе с памятью, дыханием и жизнью… Разве что, перегрызть горло — той, которая все это помнит.
Марго смотрела, как он идет, и как смерть пылает в его золотых глазах. Смотрела, вцепившись замерзшими пальцами в дрожащие плечи. Запоздало понимая, что ей не следовало сюда приходить. И что, если сейчас она развернется и побежит, это все равно ничего не изменит. Ни в том, что уже произошло, ни в том, что произойдет несколько секунд спустя — когда волк, медлительно и неохотно растягивающий свой каждый шаг, подойдет достаточно близко…
Ей не следовало приходить сюда. И не следовало еще много чего делать в своей жизни… Интересно, почему, она всегда понимала все слишком поздно, для того, чтобы что-нибудь изменить?…