Имя твоего волка — страница 7 из 45

— И как ты. — глухо сказала Марго. Старуха не ответила. Замолчала, и несколько минут они обе сидели молча, глядя в огонь, и его языки плясали в глубине их зрачков.

— Да, — согласилась старуха.

— Это несправедливо, — почти крикнула Марго.

Ей опять хотелось расплакаться и накричать на старуху, которая никогда не хотела отвечать ей на этот вопрос. «Почему? Почему они сожгли ее?» — а старуха в ответ молчала, кривила губы не то в усмешке, не то в гримасе — или говорила непонятные вещи.

— Несправедливо, — подтвердила старуха.

Вот тебе еще одна бусина, девочка. Стекляшка, так похожая на алмаз. Драгоценность, которую так хочется назвать стекляшкой… Возьми ее и сохрани… или разбей вдребезги. Как хочешь…

— Жизнь вообще несправедлива, девочка. А люди одиноки. Особенно те, которые не похожи на других. Бывают…бывают люди, Марго, которые родились не в том месте — и не в то время. Иногда…очень редко, девочка, — они достигают вершин мира. Иногда они становятся завоевателями или поэтами… или бродягами, которые всю жизнь пытаются отыскать в дорожной пыли что-то — что они и сами толком не могут понять. Может, то место — и то время, где им следовало родиться — и жить. Беда в том, что это почти невозможно…

Застывший взгляд старухи тонул в огне. И огонь тонул в старухином взгляде — в черных, бездонных, бесконечных провалах старухиных глаз. Марго вдруг стало страшно — в тот миг, когда она поняла, что старуха, горько кривя дрожащие непослушные губы, говорит сейчас о себе. И о ней, о Марго, двенадцатилетней, темноглазой, перепуганной девчонке с исцарапанными коленками, которая зачем-то родилась не в то время — и совсем не в том месте.

— Иногда… очень редко, — старухин голос стал едва слышен, почти умер — в шелестящий беззвучный шепот: — Иногда, очень редко… они достигают вершин…

Старуха замолчала, дыша сипло и натужно, и хрип ее торопливых вздохов вдруг показался Марго началом плача. Пока еще беззвучного плача, уже сотрясающего впалую старухину грудь, и заполнившего провалы ее глаз блеском невыплаканных слез.

«Что мне делать?» — испугалась Марго, никогда до этого не видевшая старуху такой. «Что же мне делать?», — растерянно глядя в морщинистое, страдальчески застывшее старухино лицо.

Старуха никогда не плакала. Она была всегда строга и язвительна — и насмешлива; иногда — суховато-ласкова, успокаивая расстроенную Марго. Старуха умела утешать девочку — словами или насмешкой, или небрежным поглаживанием своей твердой, костлявой — и необыкновенно нежной — руки. Старуха не могла плакать. Как не могла плакать безупречная в своей красоте и спокойствии мраморная богиня возле парадной лестницы дома. Снисходительно и вечно усмехавшаяся статуя, у которой Марго пыталась выучиться безмятежности и спокойствию — еще в раннем детстве, когда она не была знакома со старухой. И сейчас слезинки в уголках старухиных глаз показались Марго такими же невероятными и невозможными, как слезинки на безупречно гладкой прохладе мраморной щеки изваянной в камне богини.

— Иногда, — продолжила старуха — так же глухо и хрипло: — Но обычно, Марго, обычно, они сходят с ума — от своего одиночества. Или погибают. Обычно их сжигают на кострах, Марго. Или забивают камнями.

— Сжигают на кострах, — эхом повторила Марго. И вдруг, сама того не ожидая от себя, положила ладонь на морщинистую старухину руку. И погладила ее — очень осторожно и нежно, так как обычно это делала сама старуха, успокаивая плачущую Марго. И добавила, еле слышно, с трудом преодолев заморозившийся в горле вдох: — Или забивают камнями.

Пан Владислав

— Забивают камнями, — тихо повторила она, сурово поджав губы, и было непонятно, от чего блеснули ее глаза — то ли от слез, то ли от злорадства.

Пану Владиславу показалось, что этот отвратительный прыщ на ее уныло поникшем носу еще больше распух и налился синюшно-багровым оттенком. Опустив лицо и поджимая губы, она, видимо, старалась изобразить почтительный и виноватый вид — но старалась очень плохо. Может быть, потому, что не чувствовала ни вины, ни почтения — ни страха — перед грозно сведенными бровями и гневным взором пана Владислава. А, может, чувствовала, что сам пан перепуган до полусмерти.

— Что? — вздрогнув, спросил он, вдруг сообразив, что не расслышал ее слов.

— Ведьм, светлый пан, обыкновенно забивают камнями, — повторила она. Медленно, и, как ему показалось, с удовольствием. И ее внимательный взгляд с любопытством мазнул по сморщенному, как от зубной боли, лицу «светлого пана». Взгляд — без тени почтения или страха.

— Это моя племянница, — глухо сказал он, сморщившись еще больше, почувствовав себя еще глупее и гаже (хотя, казалось, куда уж).

Потому что не могло быть ничего более глупого, чем стоять в гостиной собственного дома и, вместо того, чтобы отчитывать нерадивую прислугу, вроде как, оправдываться перед ней. Перед этой толстой, уродливой деревенской бабой с кошмарной бородавкой на носу. И не могло быть ничего гаже, чем иметь несчастье называть своей племянницей это отродье, спящее сейчас в соседней комнате.

— И ей всего семь лет, — добавил он, непонятно для чего. Как будто этот факт мог быть неизвестен стоявшей перед ним женщине, нянчившей упомянутую племянницу почти с самого рождения.

— Все в руце божьей, светлый пан, — назидательно сообщила длинноносая нянька. То ли сочувствуя, то ли издеваясь, и бордовая бородавка на ее носу качнулась в такт важному, исполненному достоинства кивку. А пану Владиславу захотелось ударить ее — по толстому, круглому, как блин, самодовольному лицу, украшенному огромной бородавкой.

— Я велел тебе следить за ней, — вместо этого сказал он, с трудом сдерживая срывающийся в крик голос.

Крик прорывался некрасивый — визгливый, бабий, истерический. Беспомощный.

Потому что пан Владислав — в который раз за время общения со своей племянницей (семь лет без малого, спасибо братцу за наследство) — не знал, что делать. То ли войти в соседнюю комнату, где, наверное, уже вовсю сопит наревевшаяся всласть племянница (дети должны спать крепко — ЛЮБЫЕ дети) и, наконец-таки, дав волю давно чешущимся рукам, придушить проклятое отродье. Подушкой, чтобы никто не слышал. А кто из челяди услышит — наверняка сделает вид, что оглох — после всего, что было. Так легко и просто. И закончатся все проблемы.

«Проблемы начнутся, светлый пан. Как раз только начнутся», — доброжелательно-издевательски возразил знакомый голос, все чаще в последнее время влезающий в размышления светлого пана. Возможно, голос его собственного рассудка, который в последнее время все чаще покидал пана. Пан Владислав не сходил с ума — ЕЩЕ нет — просто иногда он чувствовал, что разрывается изнутри на две части. Между тем, что ему очень хотелось сделать и тем, что сделать было разумно — и единственно возможно. «Проблемы начнутся, «— хихикнула его разумная часть: «…когда они будут являться к тебе ночам — уже ОБЕ.»

…То ли пойти в деревню и перевешать на ближайшей осине… «Кого, светлый пан?», — совсем уж развеселился его рассудок, почти заходясь в беззвучном истерическом хохоте: «КОГО, по-твоему, перевешают на ближайшей осине — если ты сейчас сунешься туда — один?…»

…То ли — самое простое — унять зудящие кулаки о ехидную физиономию нерадивой няньки.

— Я велел тебе не спускать с нее глаз, — прорычал пан, видимо, склонившись к последнему варианту.

— Все в руце божьей, светлый пан, — бестолковой курицей, кудахтающей одну и ту же песню, повторила нянька И почтительно потупила наглые глаза. Кулаки светлого пана бессильно разжались.

— Иди, — глухо буркнул он. — Иди, посмотри, как она там, — и отвернулся, чтобы нянька больше не пялилась на его бледное и, наверняка, испуганное лицо.

И едва сдержался, чтобы не сказать ей вслед — в широкую спину толстой уродливой няньки (потому что больше никто — никто не хотел быть ЕЕ нянькой), утиной неуклюжей походочкой шлепающей к двери детской: «А лучше придуши ее, если сможешь.» То, что он хотел бы сделать сам. И не решался.

Пан Владислав никогда не считал себя нерешительным. Или слабым, или трусливым. Способным только на то, чтобы беспомощно смотреть в спину глупой деревенской бабе — вместо того, чтобы устроить ей выволочку за наглость и непослушание. Способным бояться семилетнего ребенка.

Пан Владислав, щеголеватый красавчик и покоритель женских сердец (лет двадцать назад), лихой наездник (и посейчас), несмотря на седину, щедро присыпавшую его волосы, и сорокалетнюю усталость от жизни, все чаще гнувшую его плечи вниз, — был все еще молодцеват и строен. И брови его были черны и густы, и взгляд строг и пронзителен … до тех пор, пока не сталкивался с внимательными глазами малолетней племянницы…

Ай, подложил братец наследство …

Пан Владислав хмуро посмотрел на дверь детской, захлопнувшуюся за нянькиной спиной. Припомнил нянькины слова, снова поморщился. «Сама ты ведьма, — зло подумал он, припоминая уродливую бородавку на нянькином длинном носу (и без этого украшения не отличающегося изяществом). Велел же ей глаз не спускать… Ан, не уследила-таки, дура…

Марго (7). Апрель

… Ан, не уследила-таки, нянька-то…

Марго торопилась, воровато озираясь назад и ожидая тяжелого топота нянькиных шагов и грозного окрика: «Я тебе что велела, негодяйка!?». Няньку Марго боялась. Как нависнет своей огромадной тушей, руки в боки — не кулаки, а кренделя сдобные, пухлые, какие на праздники пекут, — только те кренделя, которые почему-то не были съедены, да завалялись и засохли — до каменной твердости. Так, что теперь ими орехи можно колоть. Не то, чтобы нянька особенно рукоприкладствовала, но ухо вывернуть, или за шиворот тряхануть, как слепого кутенка, а то и приложить своей лапищей пониже спины… Легонько, вполсилы своей медвежьей, — так, что Марго на ногах удержаться не могла — это очень даже запросто. И еще рявкнет, так, что уши заложит: «Ты чего это придумала, Маргарита?». И синяя бородавка на длинном носу подрагивает, как нос у кудлатого Черныша, когда тот мышь под снегом вынюхивает. Страшно.