Имя твоего волка — страница 8 из 45

Страшнее, чем дядя Владислав, когда он иногда на Марго смотрит. Вроде бы на нее — а вроде и не на нее. Смотрит и думает о чем-то своем. О нехорошем думает. Смотрит и молчит. И то морщится, то улыбается — только улыбка какая-то дерганая и кривая.

А может, дядя Владислав и страшнее няньки.

А страшнее всего — сны. Однажды, когда Марго кричала во сне (когда огонь уже подбирался к ее пальцам, намертво вцепившимся в оконную раму…), прибежала нянька, разбуженная ее криком. Простоволосая, встрепанная, в длинной до пят мешковатой рубахе. Присела на постели Марго, растеряно и сонно моргая ослепшими со сна глазами. Совсем непохожая на себя — дневную. И, может, поэтому — нестрашная. А может, потому, что еще не совсем проснувшаяся Марго (судорожно сжатые пальцы еще цепляются за неподатливое, начинающее обугливаться дерево, и горячий воздух жжет горло и не дает вздохнуть…) — еще не совсем была похожа на саму себя — дневную. И потому не боялась пока своей страшной няньки.

— Ну, что? — почему-то шепотом встревожено спросила сонно моргающая нянька, рассеянно поправляя сбившееся одеяло.

— Не знаю, — тоже шепотом отозвалась Марго. Как будто они были подружками-заговорщицами, сплетничающими о своих секретах втихомолку от взрослых. А не девочкой, которая до смерти боялась своей няньки, и нянькой, которая не то чтобы лишнего ласкового слова — а и лишнего доброго взгляда не дарила своей воспитаннице. Как будто они у нее были наперечет — и слова и взгляды.

— Я боюсь, — неожиданно — для самой себя — пожаловалась ей Марго, испуганно глядя на нянькино растерянное лицо, и обрадованная тем, что, наконец-таки, нашла сочувствующего слушателя.

— Чего, глупая? — проморгавшись и уже более осмысленно, то есть, по-обычному, глядя на девочку, строго спросила нянька. — От, дурная, и меня-то спросонья переполошила. То ж сон, дурочка. Сон тебе плохой приснился, — нянька зевнула — сладко, широко, так, что бородавка на ее носу вздрогнула от удовольствия. — Сон — значит не взаправду, — назидательно сообщила нянька, прикрывая зевок рукой, а второй могучей дланью поправляя на девочке сбившееся одеяло. — Спи, глупая. — зевнула еще раз, и с кряхтеньем и оханьем пошлепала досыпать прерванный сладкий сон. Так и не дав возможности уже было открывшей рот Марго рассказать свой сон, который был слишком настоящим, чтобы быть «не взаправду»…

Сны были взаправду. Так взаправду, что иногда, посыпаясь, и обнаруживая в своих судорожно стиснутых пальцах не дымящуюся раму окна — а всего-то скомканный уголок подушки, Марго еще долго лежала неподвижно, моргая в темноту и с трудом привыкая — к очертаниям детской, постепенно проступающим в черноте, и к уютному прикосновению одеяла, ласкающему вспотевшую кожу. И ей казалось, что запах дыма все еще разъедает ее ноздри, а огонь подбирается ближе и ближе, и уже трогает горячим дыханием ее волосы, плечи и спину. И что на самом деле, все это — темнота и тишина детской, и уютная тяжесть одеяла — все это не взаправду, а взаправду совсем другое. Утонувшая в дыму комната, занавески, похожие на огненные лепестки — прекрасного и смертоносного цветка, и запертое окно, о которое, как насмерть перепуганные птицы, бьются две белые тонкие руки… А потом одна из этих рук, слепо и отчаянно нырнувшая в дым, вырвала из этого дыма — теплый, уже почти горячий — тяжелый бронзовый подсвечник, и стекло треснуло под его ударом, рассыпаясь в серебряный дождь осколков. Слишком маленькое стекло — одно из восьми — в крепкой дубовой оконной решетке, которую не смог сломать даже бронзовый подсвечник. А в пролом — слишком маленький, для того, чтобы попытаться вылезти в него, ворвалась ночь — холодная, черная, безлунная, заляпанная желтыми огнями — в руках тех, кто стоял внизу и смотрел на горящий дом; и их крики, суета, и чей-то визг, и лай собаки. А от свежего воздуха закружилась голова, и еще сильнее захотелось жить, потому что воздух был такой вкусный и пьяный, и никак было им не надышаться, и жизнью было никак не надышаться … Жизнью, которая неожиданно оказалась за крепкой дубовой решеткой закрытого окна … И она разбила еще два (всего три из восьми) мутных маленьких стеклышка, пока не поняла, что это бесполезно, и что от свежего воздуха еще ярче вспыхивает огонь на занавесках….

— Ты не можешь этого помнить, — почему-то испуганно пробурчал дядя Владислав, когда Марго однажды рассказала ему это. — Ты была слишком маленькая … для того чтобы запомнить.

— А я помню, — ответила Марго, не понимая, почему бы ей не помнить сон, который снился ей уже не раз. Взрослые всегда считают тебя лгуньей, когда ты говоришь чистую правду. — Я помню, — упрямо повторила она, сердито взглянув на дядю, и он почему-то отвел свои глаза, и закашлялся и заперхал — как будто подавился.

Сны были разными. Иногда они были гибкими и послушными — те сны, в которых Марго была сама собой, теперешней, и умела летать. Подниматься высоко-высоко в небо и разглядывать сверху дом, который казался таким маленьким и нестрашным. А еще она умела превращаться в птиц и разных зверушек; и, встречая пожары, умела их тушить — одним движением руки.

Но другие сны были взаправду. Те, в которых Марго иногда была женщиной, горящей в запертой комнате (своей мамой?), или маленькой четырехмесячной девочкой, надрывавшейся в крике на руках встрепанной няньки. А ведь всего-то, что надо — добраться до двери и открыть засов, но Марго была слишком мала и слаба, чтобы вырваться из заботливых нянькиных рук … Сны, в которых Марго не могла ничего изменить. Сны о том, что уже было — или о том, что будет. О маме, об отце, о каких-то незнакомых Марго людях, о Баженке. и теперь — об Анне. Эти сны были страшными, потому что Марго знала, что в них дальше будет, опережая происходящее своим знанием на несколько секунд — но все равно, это знание не могло ничего изменить. Как будто тот, внутри кого оказывалась Марго в этих снах, не чувствовал ее присутствия, продолжая делать то, что он должен был сделать — и Марго оставалось только смотреть, бессильно и беспомощно, смотреть и чувствовать, как обугливается кожа на ее тонких пальцах, вцепившихся в закрытое окно, или как тяжело толкается земля в ее толстые ноги, торопящиеся к колодцу — а она не успевает … как и десятки раз до этого — не успевает …

Она не успевала. Теперь уже по-настоящему. Не во сне. Не успевала, потому что теперь Анна металась в своей запертой горящей комнате, и огонь все ближе подбирался к ней, а никто не слышал ее криков — как тогда, много лет назад никто не слышал криков о помощи, когда в своей спальне заживо сгорела мама …

Анна металась, и пурпурно-раскаленные стены подступали к ней все ближе — стены, похожие на осклизлые бревенчатые стенки черного колодца. И она уже не видела ничего, кроме этих стен, и кроме маленького бледного пятнышка запрокинутого в крике лица — далеко внизу, на самом дне этого колодца. Марго знала, потому что ей самой недавно приснился этот сон. И она знала, что еще немного — и стены, столкнувшись друг с другом, раздавят Анну. В бесформенное пятно. Если только не успеть — и не открыть запертую дверь.

Поэтому Марго торопилась. Ей было всего семь лет (ну, почти семь, без одного дня), и ее ноги не хотели бежать так быстро, как хотелось их обладательнице, а домашние шелковые туфельки все время проскальзывали в грязи. Он хотела удрать из дома на поиски Анны еще вчера, но вчера нянька поймала ее — уже воюющую с тяжелой просевшей калиткой в конце парка. «Боже тебя упаси», — сказала нянька, ловко ухватывая Марго за шиворот и могучим пинком водворяя калитку на место. «Боже тебя упаси высунуть свой нос за ворота, Маргарита.» Ее голос был сухим, скрипучим — и встревоженным. Одного этого голоса должно было быть вполне достаточно для того, чтобы убедить здравомыслящую девочку. И даже не нужно было бы видеть напряженное лицо дяди Владислава, велевшего няньке после водворения домой несостоявшейся беглянки: «Следи за ней. Просто не спускай с нее глаз, поняла?» Нянька и дядя Владислав знали что-то такое — что-то нехорошее, из-за чего Марго не следовало выходить из дома. Но Марго это не остановило. Что могло бы остановить ее — когда всякий раз, зажмурив глаза, она видела пылающие огненными лепестками занавески, и Анну, бьющуюся о запертое окно? Анну, крик о помощи которой почему-то никто не слышал. Никто, кроме Марго.

И, воспользовавшись тем, что нянька отвлеклась болтовней с кухаркой, замешивающей тесто для завтрашнего, праздничного пирога, Марго удрала. Как раз накануне своего седьмого дня рождения.

…Калитка на этот раз подалась значительно легче, а вот дорога …Дорога к деревне оказалась куда хуже и длиннее, чем Марго представляла себе раньше, а шелковые домашние туфельки оказались совсем неподходящими для таких долгих и трудных походов. Марго быстро запыхалась и устала прыгать через лужи по весенней липкой грязи.

Она приостановилась, переводя дыхание, и балансируя на скользком горбе мокрой дороги. И вдруг вспомнила, что не знает, где живет Анна. И совершенно не представляет, как ее можно найти.

Марго стояла и переминалась с ноги на ногу, и разглядывала первый деревенский дом, выглянувший уже из-за поворота дороги — черный, просевший на правый бок, с залатанной крышей. И чувствовала, что ей, почему-то расхотелось идти дальше.

Может, вернуться, пока (пока не поздно?) — пока она не зашла слишком далеко? А то дядя Владислав разозлится, он совсем страшный становится, когда злится, и нянька нахмурится — и приложит своей медвежьей лапищей пониже спины — а то еще, не поленится, да и надерет в саду крапивы … Марго поежилась — и сделала шаг назад. Маленький такой шажок. А потом еще один — побольше. И пирога завтрашнего, праздничного, по поводу дня рождения, не видать, как своих ушей. А вот если, например, вернуться прямо сейчас, еще может никто и не заметит, что она убегала …

Марго уже почти даже развернулась, не замечая, как облегченная улыбка расплывается на ее лице — ну не хотелось ей идти дальше по этой дороге. Очень не хотелось. И скользко, и грязно, и лужи, и вообще — бог знает что, вон, например, за этим домом, откуда ей послышался еще далекий, приглушенный смех. Почти развернулась — назад, к своему дому. А потом зачем-то прикрыла глаза, вызывая видение пылающих занавесок на запертом окне. И почти услышала Аннин захлебывающийся в дыму крик (которого, почему-то никто не слышит, кроме маленькой семилетней девочки). И остановилась.