Имя — страница 2 из 3

Не считали же они, в самом деле, что их дочь станет бессмертной. Понимали же, что рано ли, поздно — а вышло так, что рано — я умру. Ну вот, и готовили бы меня к смерти ещё до рождения, что им мешало — не пойму.

А теперь без всяких тренировок-подготовок я оказалась под землёй. Под этой попираемой всеми тварью. Которая валяется у всех в ногах, унижается и ждёт в холодной терпеливой злобе своего часа, когда поменяются роли, когда тот, кто топтал её, сам окажется под ней.

— Уважаемая земля, — заговорила я, волнуясь, — мне очень нужно довести до вашего сведения, что я ни разу в своей жизни не наступила на вас ни одной ногой, ни разу не попрала ваше достоинство, ни в чём перед вами не виновата, поэтому прошу вас быть ко мне снисходительней, хорошо?

Но земля молчала. Не удостаивала меня ответом.

Похоже, она из принципа не разговаривает со своими врагами, даже с самыми невинными из них. Не может простить младенцам, что они топтали её, пусть и не сами, а при посредстве матерей, чей вес и, стало быть, давление на землю отягощали своим весом.

Как же страшно в этой подземной тьме!

Да ещё бомж — бом-ж-ж-ж! — в его же чреве я зашита — куда он делся? Где он? Где внутренние стенки его утробы, вокруг меня сомкнувшейся? О, да я не только в темноте, но, вместе с тем, и в пустоте. В которой беззащитна и открыта. Перед кем же? Для кого? Лучше не думать о страшном, чтобы собственные мысли не пожрали тебя до прихода настоящих пожирателей.

Припоминаю: когда-то моя мама, задолго до моего появления в ней, читала книгу, а в книге что-то говорилось про Пожирателя мёртвых. Похоже, память об этом вошла в меня с маминой кровью.

Какой он, этот Пожиратель мёртвых?

Разве недостаточно того, что нас пожирает земля, разве мало быть пожранным ею? Сколько вообще раз можно пожрать человека за время его жизни и за вечность его смерти? Что, если нас будут пожирать бесконечно — в разных смыслах? Ведь наверняка же целую вереницу смыслов можно приспособить к «пожиранию».

— Георгий Леонидович Двигун! — позвала я. — Где вы?! Куда запропастились?!

Вот, кстати, страшное слово — «запропаститься». Кануть в пропасть. Не слово, а целая челюсть, которая падает на сердце того, кто произносит этот ужас.

Куда запропастился мой бом-ж-ж-ж? Моя новая мать, носящая меня во чреве после смерти. Мой чревоносящий мёртвый отец. Быть может, он родил меня во тьму? А я и не заметила своё второе замогильное рожденье…

Тьма — пустынная, сквозящая, безмолвная — изменилась. Она зашипела, захрипела и сомкнулась вокруг меня плотными пеленами, сдавливая.

Ну наконец-то! Мой бом-ж-ж-ж не пропал, он здесь, и я по-прежнему в нём, его нутро сжимает меня в своих беззубых челюстях, в холодных дёснах.

— Невеста! — извиваясь, зашипела тьма голосом Георгия Леонидовича Двигуна. — Любимая! Моя! Навеки! Ну вот, теперь мы с тобой одна сатана!

Его мёртвая плоть вжималась в мою мёртвую плоть, не то лаская, не то пропитывая меня собой. Огромный паук ползал по мне; похоже, Георгий Леонидович Двигун вспорол шов на своём чреве, просунул внутрь руку и жадно меня ощупывает. Похоть змеилась внутри его паучьей руки. Я чувствовала тошнотворную похоть его, эту едкую жгуче-холодную слизь, ставшую вторым внутренним телом того, кто некогда был человеком, а теперь стал страшной чудовищной тварью.

Я закричала.

— Я вас не люблю! Я вас не люблю! — причитала я, захлёбываясь в потоках обволакивающей трупной слизи. Была ли она слизью плоти или слизью сознания — разобрать я не в силах. По ту сторону земной поверхности и по ту сторону жизни разница между плотью и сознанием почти неуловима.

Он делал со мной что-то кошмарное, запретное, невообразимое — такое, что ни один живой человек не сумел бы сделать с другим живым даже при всём желании. Тем более взрослый не стал бы делать это с ребёнком. Но смерть ему позволяла то, что запрещала жизнь, которая, конечно, позволяет людям слишком уж многое, но не всё, далеко не всё. По-настоящему всё дозволено только после смерти.

— Мама, папа, спасите! — шептала я во тьму, и чернота шёпота смешивалась с чернотой тьмы.

Чудовище терзало меня не для того, чтобы убить или просто помучить, — оно хотело передать мне свою чудовищность, пропитать меня собой, сломать мои человеческие границы, наполнить меня безумием и ужасом, исказить моё «я» настолько, чтобы оно совпало с его «я», как круг солнца совпадает с кругом луны при полном солнечном затмении. Я знала, что такое затмение, ведь моя мама однажды его наблюдала, и с тех пор затмение плавало в её крови, будто хищная подводная тварь.

То, что раньше было Георгий Леонидович Двигун, теперь хохотало со всех сторон одновременно, со всех сторон говорило мне:

— И кто тебя услышит? У тебя ведь нет своего имени. Есть только моё имя — Падла.

И вдруг я увидела. То страшное, что делало со мной чудовище, уничтожило мою слепоту и разбудило во мне зрение. Но нечего было видеть в подземной тьме, и зрение, разбуженное ужасом, направилось куда-то не туда… Моё зрение увидело будущее. После смерти время, наверное, теряет власть над людьми, уже не в силах вечно держать их в настоящем, и мёртвому человеку проще заглянуть в будущее, чем живому. Вот я и увидела всю свою будущую жизнь, точнее не-жизнь, увидела мою грядущую живую смерть.

Придёт миг — и мы с чудовищем сольёмся в одно существо. Перетечём друг в друга, смешаемся, как пыль и вода смешиваются в единую грязь.

Войдя в чудовище, перемешав плоть с плотью, мысль с мыслью, я напилась его злобой, его похотью, его извращённой совестью, копотью тьмы, осевшей в складках его существа. Я плавала в нём, как в подводной пещере, наслаждаясь извилинами загадок и кошмарами тупиков. Я научилась от него безумию и сама стала учить его, я ведь была молода и способна развиваться быстрее всякого старца.

Я была уже не я, и он был уже не он, но мы стали мы. Мы! Единое существо, вовсе не человеческое уже — ни по форме, ни по внутренней сути. Восхитительно мерзкое, извилистое, многорукое и многоногое, приспособленное для успешного существования внутри земли и внутри смерти.

А эта внутренность бытия, эта чёрная подкладка мира оказалась полна своей особой загробной антижизни. Там было на кого охотиться и было кого опасаться. Едва умершие, невинные и беспомощные мертвецы, не растратившие облика человеческого, — самая лёгкая и лакомая добыча. В них ещё так много человеческого, запахи и соки надземной жизни пока не испарились из них. Напасть на такого едва вызревшего мертвеца, подкравшись к нему по туннелю глубинного кошмара, впиться в него челюстями, сила которых для него непреодолима, вонзить ядовитые зубы, раскромсать его разум — какое наслаждение! Мы — мертвец, пожирающий мертвецов, повергающий их в безумие и в смерть вторую после смерти первой.

Особенно прекрасны в роли жертв самоубийцы — те, кто больше всего надеялись на смерть, на то, что она пуста, лишена забот, страха и боли. Думали найти в ней избавление, но отыскали запредельный ужас и боль, превышающую всякое представление о боли. Нашли Пожирателя мёртвых. Едва шагнув за порог смерти, столкнулись там с ужасом, поджидающим у самого порога. С другими ужасами, более глубинными, столкнутся те из них, кто ускользнёт от Пожирателя и сумеет затеряться в бесконечных глубинах смерти, куда и сам Пожиратель боится заходить, не ведая, что может ждать его там.

В такое-то будущее заглянула я. И постаралась вырваться из мерзостного видения, словно из ямы, полной смолы, в которую меня затягивало. Я не хотела такого будущего.

Поэтому я звала и звала моих родителей.

Я стала шепчущим криком — безмерно горьким, пронзительно скользящим меж чёрных атомов тьмы, сквозь смерть и землю, сквозь волокна ветра над землёй, сквозь запутанные отзвуки неопределённости, в глубине которой где-то жили два любимых моих человека, желавших породить меня на свет, но, к несчастью, породивших во тьму.

Я молила сложное, спутанное пространство передать им мой всхлип — крик — шёпот — мой голос — мою взывающую немоту — пусть даже они не услышат меня, но им хотя бы только почудится нечто, лишь встрепенётся лёгкий намёк, коснётся лица паутинка тревожного неудобства, и отдалённый холодок повеет в сердце, сокровенная иголочка кольнёт в мыслях.

Они приготовили для меня красивые имена, каждое как сгусток живого пламени, переплетённый со звоном как бы колокольчика и россыпью осколков, отражающих искры и всполохи человеческих чувств.

Из этого богатства лучшая драгоценность предназначалась мне. Но я не получила ничего, потому что родилась не внутри жизни, а внутри смерти.

Мои родители были так омерщвлены моей смертью, что даже не поняли, куда унесли тело их мертворожденной дочери — безымянный недочеловеческий сгусток. В смятении своих чувств они не подумали, что следовало бы потребовать тело и самим похоронить его, но доверились людям, которые сказали, что знают, как надо поступать в таких случаях, людям, которые уверяли, что всё устроят. В роддоме ведь многие рождаются мёртвыми, как и я, поэтому там хорошо знают, что с нами делать.

Так я стала плодом в утробе страшного человека. И уже не человека — чудовища.

Так я вступила в лабиринт без нити, которой имя могло бы стать.

Но почему я так уверена, что мне необходимо имя? Что бы это дало мне… позволило мне… Что? Ну, что могло бы имя мне дать?

На самом деле, я не уверена, я не знаю, но в какой-то далёкой глубине моего существа, может быть, в последней живой частице меня, тлеющей, как уголёк, под слоем пепла, теплится смутное чувство. Мне самой не понять его, не разгадать. Но это чувство внушает мне странную абсурдную мысль о том, что имя — настоящее имя, нисходящее свыше, из моего истока, от родителей — соединись оно только со мной, — это имя могло бы меня спасти. Как спасти? Не понимаю. По какой такой логике спасти? Я же говорю, не понимаю! Да и что могу понимать я, изжившая свою короткую внутриутробную жизнь в тенях и бликах воображения, нахватавшаяся обрывков материнских мыслей, прочитанных ею книг, услышанных слов, материнской памяти, спутанных потоков мысленных образов, по сути, жившая чужим разумом, как паразит живёт чужой кровью, да к тому же не способная этот высосанный мною разум переварить и усвоить, как следует, — что я могу понимать в таком-то химерическом положении?! Я не понимаю даже, как я существую после смерти. Да и существую ли? А не воображаю ли собственное существование? Может быть, всё, что я думаю сейчас, — это лишь искажённое эхо процессов омертвения тканей тела? Я думаю, что мыслю и, следовательно, существую, но во мне движется не мысль, а процесс трупного распада — разве нет?