Имя женщины – Ева — страница 9 из 36

Я промолчал. Не знаю, что я думаю. Лучше мне не думать об этом.

Через полчаса мы подошли к селению бардашей. Все племя сидело возле костра и обедало поджаренным барашком и кукурузными лепешками. Одетые в очень яркую женскую одежду мужчины, с лицами, разрисованными красным соком тропических ягод, вежливо привстали нам навстречу и с поклонами пригласили нас присоединиться к их трапезе. Один из них сильно отличался от остальных: он был очень худ, с почти белыми, словно бы выгоревшими глазами и какой-то особенной, резкой и вдохновенной мимикой. Гумбольдт сказал мне, что это шаман, к которому приезжают исцеляться со всего света. Женщины продолжали сидеть у огня, и ни одна из них не повернула головы в нашу сторону. У них были черные прямые волосы, черные и темно-синие разводы на лице. Всего в этом племени было не больше двадцати бардашей. Хижины, которые я заметил в некотором отдалении, показались мне только что построенными. У порога каждой хижины стояло множество пестрых глиняных ваз и кувшинов. Я закурил, и тут одна из женщин потянулась ко мне, знаками показывая, что просит меня угостить ее сигаретой. Я достал из рюкзака нераспечатанную пачку и протянул ей. Одну сигарету она взяла себе, остальные отдала подругам. Все они закурили, затягиваясь глубоко, медленно, с явным удовольствием, полузакрыв глаза и выпуская дым из расширившихся ноздрей. Надо сказать, что все они показались мне почти красивыми, особенно если сравнивать их с низкорослыми, плоскоскулыми и широкоплечими женщинами других племен. Гумбольдт сначала о чем-то поговорил с одним из веселых и очень приветливых мужчин с красными узорами не только на лице, но и на шее, потом он отсел подальше от меня, и минут через пять к нему подошел шаман, которого густой дым от костра сделал как будто еще меньше ростом и почти прозрачным. Гумбольдт, закатав рукав рубашки, протянул ему свою левую руку. Шаман положил его руку на землю так, как будто она была отдельным предметом, и начал внимательно изучать ее. Ко мне неожиданно подошел один из бардашей, обернутый в синюю ткань, с цветком за ухом и очень хрупкими щиколотками босых ног, и сделал такой жест, как будто он предлагает мне прогуляться вдвоем по джунглям. Я оторопел не только от его весьма красноречивого предложения, но и от этого его цветка с сильным опьяняющим запахом, от его узкого лица с длинными сине-лиловыми женскими глазами и особенно от того ласкового простодушия, с которым он обратился ко мне. Казалось, что этому молодому «извращенцу», как назвали бы его в Нью-Йорке, не пришло даже в голову, что я могу отказать ему! Черт знает что! Случись это где-нибудь в другом месте, я бы точно дал красавчику в морду, но здесь все иначе. Здесь убивают друг друга отравленными стрелами, оставляют стариков, чтобы избавиться от них, в непроходимых тропиках, где они быстро умирают от голода и жажды, пьют дымящуюся кровь только что зарезанных животных, гадают на внутренностях, отливают из воска фигурки своих врагов и втыкают в них иглы, охотятся за человеческими головами, но чувственное телесное наслаждение они ставят выше всего на свете и относятся к этой стороне жизни бережно и тактично. Главное для них – это свобода. Дикари уверены, что чувственная любовь ничем не должна ограничиваться, у нее нет никаких запретов: если ты влюбился в чужого ребенка старше десяти лет, то ты имеешь право спать с ним, но при этом не вздумай обидеть его или принуждать к соитию, ребенок должен сам согласиться, а если тебе приглянулась соседская жена, ты можешь смело пойти к ее мужу и спросить, не возражает ли он, если вы проведете следующую ночь втроем, а еще лучше, если он позволит увести ее к себе в хижину на пару ночей.

Поняв, что я отказываю ему, грациозный парень с достоинством наклонил свою ярко-черную голову, подобрал синие тряпки, обматывающие его худое тело, и отсел подальше от меня. Я представил, что сказала бы моя Эвелин с ее пуританской нетерпимостью, погляди она на все это! Гумбольдт слушал то, что ему тихо-тихо, еле шевеля губами, бормотал шаман. Я почувствовал, что злоба моя быстро утихает, растянулся на траве и закрыл глаза. Но спать я не мог. Как сильно отличается этот мир от того, из которого вышли все мы! В том мире, откуда мы вышли, люди защищаются от жизни кто как умеет: кто верой в Бога, которого они поделили между собой, водрузили над Ним свои кресты и звезды и стали кричать, что моя звезда ярче или что мой крест выше, они защищаются семейными стенами, но это все чепуха, семья – слабая защита. Я помню, как бабушка рассказала деду в моем присутствии, что мать одной из ее подруг чуть было не погибла от руки своего мужа. И матери, и ее мужу – отцу, стало быть, бабушкиной подруги, – было хорошо за девяносто, и они незадолго до этого справили шестидесятилетний юбилей совместной жизни, устроили пир с гостями и песнями, и все на них любовались. А потом старик помутился рассудком, набросился на старуху и начал ее душить. Сломал два ребра. Прибежали соседи. Бабку, с переломанными ребрами, полузадушенную, увезли в одну больницу, а дедку – в сумасшедший дом. Там его спросили, когда он пришел в себя: «Что это вы наделали?» А он ответил: «Я хотел убить свою жену. И убью. Я ее всю жизнь ненавидел. Дайте мне только выйти отсюда». Вот настоящая семейная подноготная! В это мне легче поверить, чем в любую слащавую идиллию. Да, все защищаются, все! А те, кто не умеет защититься, – те начинают пить, и их домом становится либо заведение, вроде моей «Белой Лошади», либо обшарпанная ленинградская подворотня. Ух, как я помню эти подворотни, эти гулкие, как колодцы, дворы моего города!

Я дремал у костра рядом с дикими людьми «третьего пола», и мне было спокойно. Здесь от меня ничего не требовали и никто мне ничем не угрожал. Скоро мы возвращаемся в Нью-Йорк.

2

Две последние недели сентября Эвелин провела вместе с сыном на Лонг-Айленде в доме своей двоюродной сестры Виктории, женщины, слегка напоминавшей ей маму: такой же спокойной снаружи и жесткой внутри. Стояли ясные жаркие дни. Эвелин с ребенком и Виктория с крошечным черным пуделем Микки спускались к океану по узкой тропинке, заросшей кустами шиповника с большими перезревшими темно-красными плодами. С Викторией было легко, она не лезла в душу и не вызывала Эвелин на откровенные разговоры. Перед самым отъездом, когда Эвелин, в прозрачном шарфе на голове и в черных очках, поцеловала ее, садясь в машину, Виктория сказала:

–  Не принимай все так близко к сердцу. А то надорвешься.

–  Я не надорвусь, – усмехнулась Эвелин и тут же услышала фальшь в своем голосе.

На следующее утро она встречала мужа в аэропорту. С бьющимся сердцем ждала, пока приземлится самолет из Рио-де-Жанейро, который опаздывал на четверть часа. В зеркальце пудреницы лицо ее было очень бледным. Тогда она ярко накрасила губы. Фишбейн появился с рюкзаком за спиной и сумкой, оттягивающей ему руку. Он похудел и загорел так сильно, что в первый момент она даже не узнала его. Но это был он, черный от бразильского солнца, костлявый, высокий. Он испуганно-радостно смотрел на нее и торопливо выпутывался из своего рюкзака. Эвелин почти оттолкнула какую-то женщину, мешающую им своим толстым телом, подбежала и повисла на его шее. Она не собиралась вот так бросаться. Запах его кожи и жесткое прикосновение бороды сразу ко всему ее лицу было таким знакомым, что она заплакала, закрыла глаза, перед которыми вдруг посыпались сине-красные искры.

…В середине ночи она проснулась. Фишбейн крепко спал, и в сумраке, который разделяет темноту с утром, Эвелин вглядывалась в его большое худое лицо с провалившимися от усталости щеками. Она вспомнила, как собиралась наказать его своим холодом, но нежность, которая сейчас заливала ее, вдруг стала непереносимой. Наконец, мягким, кошачьим движением она положила руку на его живот. Не открывая глаз и не просыпаясь, он быстро схватил ее руку своими горячими пальцами, рывком опустил ее ниже, и вновь началось. Она подчинилась ему и, смеясь, как будто ее щекотали, крепко прижала к себе его голову. Он знал, где запрятан ее этот смех, и он открывал ему клетку, как зверю.

Утром, когда Фишбейн собирался идти в университет, а Эвелин кормила Джонни завтраком, раздался телефонный звонок. Мужской голос представился адвокатом Уилби.

–  У меня грустная новость, – сказал адвокат Уилби. – Мистера Майкла Краузе больше нет. В понедельник его обнаружили мертвым. В квартире.

–  Мертвым?! – Фишбейну показалось, что он ослышался.

В трубке помолчали.

–  Он покончил с собой. Выпил снотворное.

–  Зачем? Почему?

–  Мистер Краузе оставил завещание и два письма. Одно письмо вам.

Фишбейн опустился на стул. Во рту пересохло.

–  Завещание вскрывается сразу. Такой порядок. Оно тоже касается вас. Письмо мы, разумеется, не трогали.

–  Когда это случилось?

–  Медицинское заключение говорит, что мистер Краузе выпил смертельную дозу снотворного вечером в воскресенье. В понедельник и вторник его не было на работе. Телефон не отвечал. В среду обратились в полицию. Прощание состоится в похоронном бюро на Медисон-стрит, семнадцать. Священник произнесет молитву уже на кладбище. С местом захоронения возникли трудности. Но мне удалось их уладить. Дело в том, что я не только официальное доверенное лицо Майкла, я был его близким приятелем.

–  А трудности в чем? Я не понял…

–  Все родные мистера Краузе похоронены в непосредственной близости к церкви. Он сам оборвал свою жизнь, и поэтому…

–  Я понял! Раз самоубийство…

–  Именно так. Мне нужно переговорить с вами, мистер Фишбейн. Если вы хотите, чтобы мы встретились втроем, то есть чтобы присутствовала ваша жена, то, разумеется, это ваше право.

–  Он где сейчас? – глухо спросил Фишбейн.

–  Он? – коротко усмехнулся Уилби. – Не знаю, где он. Но гроб с его телом будет открыт для прощания с десяти утра до одиннадцати. Состоится панихида. А сегодня я попросил бы вас заглянуть в какой-нибудь трактирчик… Попроще, где мы не рискуем нарваться на знакомых. Как вам «Пивная Старика Мак-Сорли»? Там днем всегда тихо. Сойдет? Хотя нет, постойте! Они, кажется, не пускают к себе женщин…