In convertendo. Рассказы — страница 3 из 23

Поезд несся дальше — через тучные и благодатные луга, через дикие заросли, через волнующиеся под ветром поля пшеницы, мимо белых фермерских домиков — и вот Амброз уже видел вдали знакомые очертания гор. Суровой громадой возвышалась знаменитая скала Миридд Мора — и можно было различить стоящий на ее вершине Дом Крэдока, стены которого спали в лучах заходящего солнца. Сердце Амброза сжа лось при мысли о сокровище, что покоилось там, — о Священной Чаше, укутанной сверкающим парчовым покровом и недоступной взорам простых смертных. Будто только вчера преклонял он колена перед святынями святынь и созерцал образы бессмертных сущностей, явленных ему в хрустальном зеркале Благословенной работы. Вновь предстали перед ним Золотой Лес, оглашаемый волшебным благовестом, святыня Замка Корбеник, вознесенная над землей превыше гребня девятого вала, и святые Британии, плывущие по Морю Фей к Аваллону. И, будто в неясном тумане, видел Амброз конус горы, заслоняющий горизонт, густые леса у ее подножья, белесые стволы Буков, неровным кольцом окруживших Дом Крэдока, — ибо взор его застили видения чудес, когда-то воочию представших ему. Амброзу чудилось, словно некий голос воззвал к нему с вершины горы, — ему хотелось вновь пасть на колени перед Чашей и еще раз погрузиться в созерцание образов, возникающих из ее глубин.

Но вот Дом Крэдока скрылся из глаз — и лишь неприступная стена Минидд Маэн вздымалась к небесам, а далеко на юге виднелась высоко поднявшаяся над землей и морем скала Твин Барлум, обдуваемая ветром, который пьянит, как вино. И, откинувшись на спинку сиденья, Амброз спросил себя, как же достало у него сил вынести это затянувшееся изгнание, эту изматывающую тоску. Facit sumus sicut consolati. Venientes autem venient cum exultation porlantes manipulos suos.[5]

Но еще больше Амброза поразило, что за сострадательная воля хранила его в этой обители глупости, где пришлось ему жить, куда вошел он ребенком, беспомощным и беззащитным, и где был он так одинок и заброшен. Как так случилось, что он не погиб, не стал «практичным» человеком, одним из тех, кто с нетерпением ждет, когда будет можно приступить к некоему великому деянию — например, занять место в палате общин?

Сколько юношей его возраста уже кипели энтузиазмом во имя Человечества, начали прикидывать все выгоды и награды, которые может принести им ревностное и бескорыстное служение той или иной клике, — и восторженно смотрели на юного Хасли, который только недавно кончил Люптон, но уже успел дважды переменить свои убеждения и, несомненно, войдет в состав следующего кабинета министров, хотя ему едва исполнилось тридцать лет.

Сколько юношей, под воздействием торжественных увещеваний Доктора, уже обзавелись полезными знакомствами, которые могут очень пригодиться в будущей жизни, способствуя осуществлению их желаний. Свершить в Мире нечто Благое. Как же удалось ему ускользнуть из этой сточной ямы, вырваться из-под опеки этих наставников и бежать общества этих юношей — как удалось ему не потерять навеки душу свою?

IN CONVERTENDO

Перевод А. Нестерова осуществлен по сборнику: Machen A. The Shining Pyramid. Chicago, 1923.

Язычество

Как-то в компании некий джентльмен прочитал стихи из старого гимна. Чтобы не вводить вас в заблуждение по поводу собравшихся, сразу оговорюсь, что гимн был взят не из псалтыри, а из «сборника» — это имеет значение. Вот строки, которые он тогда прочел:

Веселой жизнь у них была,

Смех, радость и игра,

И тысяча прожитых лет

Мелькала, как вчера.

Таких садов, как были там,

Нигде вам не найти,

Там персик, яблоня, гранат

Не устают цвести.

Поля, луга там зелены

Всегда — из года в год,

Таких, как там, цветов и трав

Нигде ведь не растет.

Амброзия, нектары там,

Сиропы, соки, мед,

Неведомые нам дары

Заглядывают в рот.

А потом еще и еще, стихи радовали слух, но когда чтение закончилось, один из гостей сказал, что все это, хоть и прекрасное, однако «самое настоящее язычество». Он сказал это не в том смысле, в каком мистер Пекснифф говорил, рассуждая о сиренах: «Сожалею, но это язычество». Смысл его высказывания в другом: поэт использовал образы, на которые не имел права, попытался украсить, позолотить скучные христианские небеса привлекательными языческими узорами, которые по праву принадлежат миру, не утратившему свои краски с появлением Галилеянина.{3} Ему бы хотелось сделать так, чтобы писатель был подобен джентльмену, собравшему гостей на Приятную Воскресную Вечеринку и пытающемуся заполучить вас туда под лживым предлогом, будто поклонник Киприды,{4} если не Солнца, ровно в три тридцать приступит к обрядовой церемонии. Как ни странно, спорить с ним никто не стал, но я не мог не задуматься над тем, каким образом Сильван догадался, что красивые чувственные стихи проникнуты язычеством, противостоящим христианству, что христианство, если взглянуть на него с эстетических высот, мрачное серое занятие, главным образом лишающее людей покоя своей негативной этикой. Боюсь, «Когда порочный человек» и «Возлюбленные братья» основаны как раз на подобном недоразумении. У меня нет сомнений в том, что пуританство с его летописью уродства и всеобщего свинства — поищите у сэра Вальтера Скотта последнее выражение — приложило к этому немало стараний. Но ведь мы действительно имеем дело с недоразумением. Начнем с книги, которую принято считать самой авторитетной в христианском мистицизме. Разве найдется более прекрасный пример использования чувственной образности, чем Песнь Песней?

«Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои лучше вина…

Мирровый пучок — возлюбленный мой у меня, у грудей моих пребывает.

Как кисть кипера, возлюбленный мой у меня в виноградниках Енгедских…

Что яблоня между лесными деревьями, то и возлюбленный мой между юношами. В тени ее люблю я сидеть, и плоды ее сладки для гортани моей.

Он ввел меня в дом пира, и знамя его надо мною — любовь. Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви».

И совсем у другого автора мы находим такие строки:

«Бедная, бросаемая бурею, безутешная! Вот, Я положу камни твои на рубине и сделаю основание твое из сапфиров; и сделаю окна твои из рубинов и ворота твои — из жемчужин, и всю ограду твою — из драгоценных камней».[6]

И еще у одного Пророка мы читаем:

«Я буду росою для Израиля; он расцветет, как лилия, и пустит корни свои, как Ливан.

Расширятся ветви его, и будет красота его, как маслины, и благоухание его, как от Ливана.

Возвратятся сидевшие под тенью его, будут изобиловать хлебом, и расцветут, как виноградная лоза, славны будут, как вино Ливанское».[7]

Сияющие драгоценные красоты Апокалипсиса слишком хорошо известны, чтобы я цитировал их тут. Итак, я размышлял о недоразумении, из-за которого тот человек считал образность старого гимна «языческой», ибо она была прекрасна и чувственна. Но ведь христианский миф как раз славен постоянным и обильным использованием подобной образности. В основании Небесного Сиона драгоценные каменья, да и яаление Всевышнего описывается в символике драгоценных камней:

«…и Сей Сидящий видом был подобен камню яснису и сардису; и радуга вокруг престола, видом подобная смарагду».[8]

В точном соответствии с этой священной, символической и чувственной системой христианская Церковь решила вопрос с публичными службами, взяв за пример Иудейскую обрядовость. Было ведь сказано неким простодушным писателем, что желающие насладиться настоящим «язычеством», должны идти к мессе, ибо в наши дни они нигде больше не увидят цветочные гирлянды, священные завесы, святые лики, горящие факелы, облачка благовоний, верховных жрецов в облачениях и белый танец процессии. Нигде больше они не услышат музыку, взывающую к богам. И из сказанного очевидно, что современные секты, которые мыслями, словами, делами отделяются от этой системы чувственной символики под тем или иным предлогом, не имеют права называться христианскими. Их религия теряет «плоть», становится тощей и серой, призраком, но ни в коем случае не призрачной в старом английском значении этого слова. Что же до изгнания злого, грозного, ужасного «привидения» истинной религии, то было бы неплохо отыскать всемогущего заклинателя, чтобы он навсегда отправил нечистую силу в глубины Красного моря!

Однако есть еще одна ошибка в сравнении христианства и язычества, возможно, более банальная, чем та, о которой я говорил, и, в общем-то, заслуживающая, чтобы ее поместили в Академический перечень Вульгарных Ошибок. Это недоразумение приводит к тому, что считается, будто добрые христиане должны вести строгую жизнь, а добрые язычники могут делать, что хотят. А всё лавр, голубки, пеан и «нимфы обнаженные в лесу» мистера Суинберна.{5} Полагаю, многие видят в язычестве сплошное пированье; как будто истинные язычники исполняли религиозный долг, исключительно увенчивая себя — и других — венками из роз, распевая оды в честь нимф и граций, вкушая фалернское вино и — что ж — услаждая себя другими способами. Языческий мир — будто необъятное Телемское аббатство,{6} где каждый может делать, что хочет, и нет никаких правил или законов, а также слов «нет» и «нельзя». Итак, не иначе как быть мне pelra scandali и lapis offensionis[9] для некоторых из моих друзей, однако должен все же сказать, что не верю в большую разницу между принятой «моралью» обычной греческой деревни в пятом веке до Рождества Христова и принятой «моралью» обычной английской деревни наших дней. Я обдуманно говорю «принятой», ибо верю в то, что католическая вера предлагает избравшим ее ясный путь истинной святости, о котором упорно, хотя и не осмысленно, мечтали преданные своей вере древние греки; а святость подразумевает сверхмораль, или этику, поднятую до немыслимых высот. Прелестная сказка «Дафнис и Хлоя»