Индейцы и школьники — страница 7 из 50

– Я сейсяс! Дерфитесь! – Жорка сплюнул кровь, заполнившую рот. Зубы уцелели, но щека была прокушена. – Фифя, афай уку!

Жорка встал на четвереньки, как-то зацепился за трещину в горячей скале, протянул руку. Брат взмахнул через себя, Жорка поймал его уже вялую руку и потянул Яктыка к себе. Корыто звякнуло о скалу и противно заскрежетало.

…Так их и застал продравшийся через заросли Николенька: Яктык распластался на скале, стараясь согреться, рядом сидел Жорка, озабоченно трогая стремительно распухавшую скулу, Алёшка сидел на корточках, одной рукой придерживая корыто, а другой – ощупывая мокрые штанишки.

– Отцу скажете – прибью, – глухо пообещал дрожавший Яктык.

– Чего? Что? Яктык, что? – переспросил не расслышавший Николенька.

– Прибью! Вот что!

– Да кто ф шнал, фто его так понефёт! – Жорка опять сплюнул кровь. Правый глаз начал стремительно заплывать, щека малиново раздулась.

– Да-а-а… Дела…

Вдруг Яктык почувствовал, как маленькая ладошка легла на голову.

– Витюфа… Витюфа, ты гелой! Я тебя люблю!

Братья отогревались на горячем граните и молчали, уже задним числом испугавшись. Но они старались никак не выдать страха, опасаясь, что Як-тык увидит их слабость и презрительно посмотрит исподлобья. А Яктык лежал ничком на камне, шершавом, словно щека плохо побрившегося старика, терпел боль в кровоточащей ноге и радовался, что капли продолжали стекать на лицо и нельзя было рассмотреть электрические гримасы боли…

3

Как уже я говорил, братья Филипповы, «Филипповская банда», были известны всей Речной улице и ближайшей округе вплоть до Заводского посёлка, куда Яктык и его друзья собирались подраться с местными. Но я забежал немного вперёд – надо сначала рассказать о том, как «адмиралы» очутились все вместе в Зареченске, и об их несколько запутанном родстве.

Витька и Жорка доводились двоюродными братьями Коле и Алёшке – сыновьям Анатолия Филиппова, покалеченного на войне зареченского прораба, только вот матери у Коли и Алёши были разные – я уже рассказывал о блокадной беде и бессонном чуде, но повторить не грех.

Алёшка, Алексей Анатольевич Филиппов, родился в год Победы, а примерно за девять месяцев до того его мать Александра, вторая жена Толи Филиппова, разыскала и привезла из челябинского детдома Николеньку, эвакуированного из блокадного Ленинграда. Николенька же, Николай Анатольевич, был сыном Толи от первой жены, погибшей в Ленинграде; его приучали любить «новую маму», но он так и не привык, ершился и с готовностью обижался на Александру, чему весьма поспособствовала изредка наведывавшаяся в Зареченск его тётка, Зинаида Трошина, в девичестве Зинка Филиппова, младшая сестра Толи Филиппова. А вот как раз Витька, он же Яктык, и Жорка, младший, были сыновьями Зинаиды.

Вроде с родством разобрались. Вернёмся к началу приключений братьев Филипповых.

Зинаида была труженица, хозяйка, талантливая сплетница и непревзойдённая язва. Эти несколько противоречивые особенности натуры совмещались в ней весьма естественно. Прячась от неугомонных «троек», она вслед за братом перебралась в Ленинград, где жила тихо и незаметно, особенно после 1929 года, когда в родном Саратове был осуждён и расстрелян за «контрреволюционную агитацию» её последний несдержанный на язык дядя. («Урожай вырастили богатый – а стали ли лучше жить?» – сказал он однажды в сердцах. Добрые люди услышали, сигнал, «тройка», КРА, «десять лет без права», пуля, нет казака. Всё просто.)

Витька и Жорка Трошины стали в семье Анатолия подкидышами поневоле – не совладав с навалившимися послевоенными проблемами, вдовая Зинаида привезла Витьку и Жорку своему старшему брату, получившему после войны двухкомнатную квартиру в Зареченске и бывший финский хуторок на одном из бесчисленных островов, разбросанных по плёсам Сувалды.

В Союзе не могло быть хуторов. Но они были. Много чего было, о чём мы забыли.

Пока Филиппов целыми сутками пропадал на стройках – его плотницкие бригады отстраивали сметённый войной Зареченск, – Александра по-крестьянски основательно вела хозяйство. К 1947 году Филипповы даже умудрились завести корову, сено и камыш для которой молодые хозяева накашивали на соседних островах и привозили на хуторок на «фофане» – большой четырёхвесельной лодке. На столе Филипповых появились молоко, сметана, творог. А где корова, там и куры. Вот хозяйство потихоньку и разрасталось, дети окрепли, щёчки их покруглели. Можно было жить. Поэтому совершенно неудивительно, что к Филипповым, да и на другие острова, где бывшие блокадники старательно осваивали брошенные финские делянки, заявилась «Чёрная кошка».

Возможно, что людская молва несколько приукрасила те события: после войны «Чёрные кошки» появлялись повсеместно в окрестностях советских городов, больших и не очень, и, скорее всего, история о неуловимой банде отчаянных и безжалостных уркаганов была народным объяснением тому непонятному для простых людей бандитизму, которого, по идее, не должно было быть в победившей и настрадавшейся стране – ведь после войны всё должно было стать лучше. Трудно, да, но всё-таки ожидаемо лучше, иначе… Иначе – зачем столько народу полегло? За две войны оружия по всему Карельскому перешейку было набросано полным-полно, поэтому лихие люди при желании не имели в нём нехватки. И горе было тем семьям, кого заставали на дальних хуторах отсидевшиеся в тылу урки.

Но Филипповым повезло. В тот ослепительно-яркий, солнечный июльский день всем семейством они отправились на дальний покос, а уже вечером, когда их большой просмоленный «фофан» подплывал к родному острову, Толя издали увидел дым и весёлый огонь, с треском и свистом пожиравший постройки соседей, и благоразумно не сунулся спасать своё имущество. Среди густых кустов черёмухи, опоясывавших остров, он увидел несколько замерших фигурок. У Толи даже защекотало внутри от мысли, что кто-то сейчас спокойно выцеливает его и его детей. От греха подальше он тут же развернул лодку, побросал тяжёлые снопы за борт, украдкой перекрестился, и стали они с Александрой грести к Зареченску, до крови разбивая руки.

Колька сидел на задней банке, держал весело гулившего Алёшку и круглыми от страха глазами смотрел на Александру, которая резиново улыбалась, налегала на вёсла и шутками-прибаутками веселила ребят. Толя и Александра даже весёлые песни затянули, мало-помалу и Николенька тоже запел за ними – так здорово было плыть, так замечательно было петь: «Так пусть же! (гребок) Крас! (гребок) ная! (гребок, гребок!) вздыма! (гребок) ет власт! (гребок) но! (гребок) свой штык (гребок) мозо! (руки болят!) лис! (гребок!) той рукой!» Только раз не смогла удержаться Александра – оглянулась она на белое лицо хрипло поющего мужа, увидела его покалеченные руки-клешни, сбитые в кровь, и слеза соскочила с её ресниц. Но только одна слезинка – Александра была большая молодец.

Уже возле самого Зареченска, недалеко от спящего берега, Толя и Александра выпустили вёсла и попадали на борта лодки. Их тяжко стошнило от перенапряжения, но больше от страха за детей. Чёрный нос лодки продолжал разрезать гладкое зеркало широкого плёса длинными расходившимися усами-волнами, чуть слышно журчавший след за кормой чертил пологую дугу по тихо вздыхавшей воде, и в жемчужной бесконечности белой ночи было слышно, как хрипят загнанные люди…

Спустя две недели Толя вернулся на «хутор» и, к своему удивлению, обнаружил, что банда не сожгла его дом, только разворотила всё и побила – видно, что искали ценности, да, похоже, не нашли. Да и искать было нечего. Птица была перебита, весь двор был запорошен перьями. В сарае он не смог удержаться дольше секунды – его мгновенно и мучительно вывернуло при виде отрубленной головы Бодайки, мутно и укоризненно смотревшей на него из зачервивевшей кучи костей, требухи и кровавой дряни. Толя почувствовал, что его мечты, его тяжёлый труд были залапаны чужими, воровскими, липкими руками, поруганы и втоптаны в грязь теми, кого ещё со времён блокады он ненавидел искренне, всем сердцем. И такая боль и лють закипели в его сердце, что был бы он один, то пошёл бы, как в войну, нашёл бы и стал рубить и резать, рвать руками блатную сволочь. Но Алёшка, Николенька, Сашенька…

Целый день пропадал Толя на острове. Он подрубил с такой любовью сделанное высокое крыльцо, выворотил сваи маленького причальчика, чтобы с воды не было видно, и все брёвна и доски перетащил далеко за сарай. Единственно, не стал он валить столбы, по которым из Зареченска через соседние острова, над прибрежными кустами и неширокими проливами были переброшены электрические провода.

…Уже давно полуночная северная заря полыхала в полнеба, а он, как сумеречный дух разрушения, скрывал следы человеческого жилища. Наконец, вымотавшись до звёздочек в глазах, он наглухо, зло и умело заколотил все окна и двери заново сделанными тяжёлыми щитами и только тогда присел на серую макушку старого острова, в морщины которого вцепились высокие медные сосны. Достал из нагрудного кармана горячую и влажную пачку, трясущимися обрубками пальцев вынул папиросу, какое-то время шуршал коробком и вставлял спичку под огрызок большого пальца, чиркнул, секунду засмотрелся на зашипевший, заплясавший огонек и медленно, не торопясь закурил.

Его глаза, залитые потом, были зло сощурены, темнота прорезала две морщины по щекам. Губы ещё сжимались гримасой злости, он цепко и навсегда запоминал место, где он так и не завёл свой большой семейный дом. Он запоминал все расщелины, скалы, все камни, которые он смог перенести, и непосильные валуны, вдавившиеся в землю небольшого огородика Александры, потом какое-то время смотрел на ветер, запутавшийся в пушистых верхушках сосен. С каждой затяжкой тлеющий огонек папиросы освещал заострившиеся черты лица. Потихоньку сердце выровняло свой бег. Толя аккуратно потушил окурок о гранит, затолкал бычок в глубокую трещину, подобную его новым морщинам, достал из кармана платок, вытер с лица оставшийся пот, тяжело поднялся, взял неразлучный ящик с плотницким инструментом и перетащил всё в лодку.