Индивидуализм и революционное движение — страница 4 из 4

Пусть эта сила послужит в руках каждого молотом, разбивающим цепи. Как в скандинавской сказке о Торе, здесь предлагается каждому испробовать свои силы и замахнуться молотом. Кто бессилен, тот молота и не поднимет. А кто не поднимет молота, молота духовного созидания, жизненного строительства, творческого возвышения, тот не послужит делу жизни, тот создаст в ней лишь поэму пошлого, животного прозябания, лишенного и жизнерадостности, и жизненной красоты. Зачем же, спрашивает индивидуалист, эта слепая общность Просперо и Калибана? (См. драму Ренана „Калибан“). И в лице Ренана индивидуализм даже восклицает: цепей для Калибана! Ибо животность победит владычество духа красоты и разума. А Ницше обосновывает это требование своей теорией морали „господ и рабов“.

Индивидуализм не может и не хочет видеть то общее человеческое „я“ в толпе, в массе, которое создает ценность и знание массовой энергии. Нет, индивидуализм не верит прекрасным словам о человечестве вообще, о царствующем в нем духе добра и свободы, предполагая в каждой толпе бок о-бок Просперо, и Калибана, Патрокла и Терсита.

Для индивидуализма существуют только две человеческих руки, которыми управляют индивидуальные разум и воля. И он указывает на лежащий на земле молот Бога-Тора, которым каждый должен дробить скалы и создать здания жизни. Если же на общий зов пойдут и Калибан, и Просперо, то ведь результат получится только тот, что животная, или просто средняя, тупая сила обременит собой творческую руку строителя. Отсюда вывод: призыв индивидуализма направлен только к уединенно живущему Просперо, сила и мудрость которого определяются жизнью его единственного, его индивидуального „я“. Впрочем, призыв индивидуализма, скажут его адепты, Калибан и не услышит: он глух для этого.

И грех, и добродетель индивидуализма, на взгляд его врагов и друзей, заключается именно в этом недоверии к человеку, который не представляется ему ни абсолютной ценностью, ни самоцелью; черты, выставляемые им, как требование высшей культуры, индивидуализм видит не во всех, но в немногих; человек же вообще не может быть его задачей, хотя бы уже потому, что в общей массе людей он найдет живущего на земле, строящего тюрьмы, обагряющего руки в крови жирного Калибана, принявшего теперь и облик палача. Раз есть борьба, раз эта борьба за идеалы человечества делит то же самое человечество на ряд враждующих полчищ, то ясно — одно из этих полчищ воплощает в себе Калибана. А раз Калибан существует, то надо считаться с ним.

Это в данный, по крайней мере, миг разрушает понятие человечества, ибо в противном случае оно обоймёт собою и Калибана. Но формы, в которые отливается „калибанизм“, различны, — и спасение от всех его видов только в мериле, выдвигаемом индивидуализмом, который вообще в оценке созидательной деятельности руководствуется принципом, по которому полезным и необходимым камнем для здания жизни будет только лишь сработанный в горниле замкнутой личнотворческой работы, в каждой частице ее носящей отпечаток индивидуальности творца, как это давно уже указано Рескиным на примерах дорафаэлитов-примитов и прерафаэлитов.

Но индивидуализм преграждает дорогу своему адепту в общее русло массового подъема не только логическими доводами, но и непосредственным чувством. Глядя на гущу массового существования с некой высоты, созданной для себя учением, индивидуалист подвергается тому воздействию исповедуемой им философской уединяющей религии, которая, как уже было в начале сказано, воспитывает в нем отчужденность и отвращение к этому потоку жизни и кипящей в ней борьбе. Он видит здесь затертым и почти уничтоженным то, что ставится им в угол своего здания жизни — индивидуальное, личное начало человеческих единиц, затеривающейся в массе, как ничтожная песчинка. И не все ли равно — будет ли это масса социалистов или масса анархистов?

Все это определяет собою взаимоотношение индивидуализма и революционного движения, на пути которого первый не может не стоять каменной и мертвой глыбой. Индивидуализм не в примитивной его форме, в каковой сливается он с идеей общественной борьбы, а взятый, как учение в чистой его сущности, стоит в стороне от кипящего движения и каждого, кто оглянется на него в пылу борьбы, обливает холодом отчуждения, вменяя горячку борьбы тишиной глубокой и внимательной пытливости, работы тихого искания, не лишенной экстатической бурной силы напряжения. Если даже представить себе индивидуалиста на баррикаде, то во взгляде, которым он окинет и улицу, и баррикады, и товарищей, и себя самого, неизменно будет та внимательность холодного как будто со стороны прислушивания, которая является основной чертой индивидуалиста. Уже самая способность оглянуться на себя самого, стоящего на баррикаде, говорит не о захвате идеей общей борьбы, а той непрерывной нити индивидуальной внутренней работы, которая прядется в голове неизменно везде и всегда. Нет, индивидуалист — плохой революционер! Сидя в каменных толщах тюрьмы, исполняя ответственную партийную работу, он будет прислушиваться к самому себе, к внутренним голосам ума и души. Он уже взят, захвачен работой жизни, которая вряд ли совместится с другой ее задачей.

С точки зрения живой „сегодняшней“ жизни это страшно принижает индивидуализм, как учение жизни, а не смерти. С точки зрения человека чистой осуществляющейся идеи, это возвеличивает тоже учение. Рамки статьи не дают нам стать на точку зрения того или иного утверждения. Нам важно только одно: правилен или нет вывод враждебности индивидуализма революции, которая поглощает и стирает в своем массовом движении объект учения?

А вывод этот в одно и тоже время — и общее место, и парадокс. Еще несколько лет тому назад, в эпоху полного владычества реакции, теоретик политической борьбы считал своею обязанностью бороться с просачивающимися в нашу художественную и философскую литературу течениями индивидуализма, ибо видел в них именно средство отвлечения от задач момента и боялся эпидемии этих идей. Но когда революция вторгнулась стихийной волной в жизнь, власть ее идей сочли непобедимой. И, действительно, какая теория может спорить со стихийной непосредственностью жизненных проявлений! И вот на наших глазах индивидуализм погнали на службу революции. И уже не один изумленный голос мы слышали: — Смотрите! Индивидуализм и революция слились!

Так многие восклицают, и для них-то наш вывод — парадокс. Но они не заметили главного, что не индивидуализм, а две-три идеи этого учения, не существенные для него, слились с общей массой освободительных идей.

Индивидуализм же во всей его полноте и целостности чужд революции, ибо основная его цель разрывает рамки политических, социальных и вообще, так сказать, „местных“ целей и задач, на которых основывается освободительный подъем масс и лежит „по ту сторону их“, как выразился Ницше. Наука, искусство, ум, творчество, воля, энергия и сила — все это служит не человечеству, а той отвлеченной идее познания и развития, носителем которой является индивидуальное „я“. И высшая радость, и вся полнота жизни этого „я“ заключается в достижении высших ступеней этого личного осуществления. На этих ступенях индивидуальное „я“ перерастает самые утонченные рамки культурнаго общежития, полагая, как цели жизни, так и пути к ним — в себе самом, и тем самым видит себя свободным от условий массового существования и чуждым им. Так говорит индивидуализм — и ни прибавить к нему, ни убавить от него в чистой его формуле ничего нельзя.