Индия и греческий мир — страница 58 из 63

Это сравнение относится к увлекающимся сею земною жизнью: верблюд – это смерть, преследующая постоянно род Адамов и стремящаяся похитить его; яма – мир, полный различных зол и козней; растение же, корень которого не переставая точат мыши, есть жизнь человеческая, которую непрестанно сокращают сменяющие друг друга день и ночь (черная и белая мыши); четыре же аспида выведены тут для подобия тела человеческого, зависящего от четырех непрочных и непостоянных элементов: если они находятся в беспорядке и смятении, сокрушается и прочность человеческого тела; ужасный огнедышащий дракон показывает собою ад, стремящийся принять в свое лоно всех, кои предпочли временные земные наслаждения будущим вечным благам; наконец, капля меда – это сладость земных удовольствий, которой вводятся в заблуждение любители мира, вследствие чего они не заботятся о своем спасении».

«Самьюктаратнапитака-сутра» (20; пер. с англ. – Е.С.): «Есть другая аллегория [описывающая человеческую жизнь]». Человек, совершивший преступление, бежит; его преследуют несколько стражников, и он пытается спастись, спустившись в колодец с помощью виноградных лоз, растущих по его краям. Спускаясь, он видит гадюк на дне колодца, и потому решает ради безопасности держаться за лозы. Через какое-то время руки его устают, а он сам замечает двух мышей, одну – белую, а другую – черную, грызущих лозу. Если лоза оборвется, он упадет к гадюкам и погибнет. Внезапно, взглянув вверх, он замечает прямо над своим лицом улей, из которого время от времени стекает капля меда. Человек, забыв обо всех опасностях, с удовольствием пробует мед. “Человек” означает того, кто рожден для страданий и смерти. “Стражники” и “гадюки” относятся к телу со всеми его желаниями. “Лозы” знаменуют продолжение человеческой жизни. “Две мыши, одна – белая, а другая – черная” знаменуют течение времени, дни и ночи, и проходящие года. “Мед” обозначает физические удовольствия, которые обманно отвлекают человека от страданий прошедших лет».

Как говорится, все комментарии излишни – совпадений слишком много, чтобы, как например, в случае с блудным сыном, выводить оба варианта из одного корня. Налицо прямейшее заимствование из буддийского Писания. Кстати, и к введенным Дамаскиным в эту притчу аллюзиям на аспидов, как четырех составляющих человеческого тела (о них мы писали ранее – кровь, слизь [флегма], желчь и черная желчь, соответствующие воздуху, воде, огню и земле), есть прямой буддийский аналог в другой притче из «Махапаринирвана-сутры» (16, пер. с англ. – Е.С.): «Есть еще иная аллегория. Царь помещает в ларец четырех гадюк и отдает его на хранение слуге. Он велит ему хорошо заботиться о них и предупреждает, что если он разозлит хоть одну из них, будет наказан смертью. Слуга в страхе решает выбросить ларец и бежать. Царь посылает пять стражников поймать слугу. Сначала они дружелюбно подходят к нему, намереваясь в сохранности привести его назад, но слуга не доверяет их дружелюбию и бежит в другую деревню. Затем, в видении, голос сообщает ему, что в этой деревне ему нет безопасного приюта, но есть шесть разбойников, которые нападут на него, так что слуга в страхе бежит, пока не достигает быстротекущей реки, преграждающей ему путь. Думая об опасностях, которые следуют за ним, он делает плот, и ему удается преодолеть бушующий поток, за которым он, наконец, находит безопасность и мир. “Четыре гадюки в ларце” обозначают четыре элемента: землю, воду, огонь и воздух, которые составляют плотское тело. Тело отдано под власть похоти и является врагом разума. Таким образом, он [разум] пытается убежать от тела. “Пять стражников, которые подходят в дружелюбной манере” означают пять составляющих тела и разума – форму, чувство, осязание, волю и сознание. “Безопасный приют” – шесть чувств (ко всем известным пяти буддисты добавляют ум, об этом сказано и в «Вопросах Милинды». – Е.С.), которые вовсе не являются [этим самым] безопасным приютом, а “шесть разбойников” – это шесть объектов этих чувств. Так, видя опасность в этих шести чувствах, он [разум] убегает вновь и достигает бешеного потока мирских желаний. Тогда он изготавливает плот из благого учения Будды и безопасно преодолевает [этот] бурный поток».

Несомненно, можно найти и иные аналогии – например, в притче о человеке, которого вызвал царь рассчитаться с долгами (гл. 13, см. приложение 6), а ему в этой беде, сиречь при кончине, не помогли его друзья: один – на самом деле, любостяжательность и богатство – дал два рубища, в которых хоронят человека, т. е. ничего из накопленного умерший с собой не взял; другой друг, под которым подразумеваются члены семьи, близкие, знакомые – согласился только проводить его немного, т. е. похоронить; зато третий, ранее презираемый – а это вера, надежда, любовь, сострадание и т. п. – заступился перед царем, т. е. благими делами человек избежал посмертного осуждения. Также кастовые индийские мотивы, вероятно, прослеживаются в притче о женитьбе знатного юноши на бедной девушке («Ты – сын богатых родителей и не можешь взять в жены дочь бедняка», гл. 16), и т. д. – приводить все аналогии не позволяют рамки данного труда, а мысль свою об использовании св. Иоанном Дамаскиным буддийского учения, полагаем, мы проиллюстрировали достаточно.

Что же до дальнейшего содержания книги, то оно таково: преподав учение Христа, Варлаам крестил Иоасафа и удалился в пустыню. Узнав о крещении Иоасафа, царь Авенир безуспешно попытался разыскать Варлаама, чтоб тот отговорил юношу от подвижнического жития, но, не найдя его, обрушил гнев на христиан и монахов, пытался отвратить сына от веры разговорами, разными хитростями и угрозой смерти, но безуспешно, так что и сам в итоге начинает задумываться о христианском учении. Пока же Иоасафа колдун Февда пытается соблазнить красавицей (вспоминаем демона Мару с его дочерьми) и почти преуспевает в этом, но вовремя показанное Иоасафу видение отодвигает от него блудодейственный проступок (см. гл. 30). Иоасаф обращает в христианство самого Февду, и царь сдается, предлагая сыну полцарства и позволение жить так, как ему по душе. Иоасаф, хоть и желает пустынножительства, подчиняется и обращает своих подданных в христианство: разрушает языческие храмы и строит христианские, занимается благотворительностью. Наконец, крестит отца (в этом – аналогия обращения Буддой своего родителя перед его смертью) и другую половину царства. Вскоре царь Авенир отрекся от престола и четыре года спустя кончил дни в покаянии за прежние свои прегрешения, и Иоасаф присутствовал при его кончине, утешая отца. Похоронив его, Иоасаф, которому исполнилось всего 25 лет, роздал все богатство, отрекся от престола, передав его своему советнику Варахии, и удалился в пустыню, разыскивая Варлаама. Перенеся многие тяготы и искушения от диавола, два года спустя он все же встретился со своим наставником, и с той поры они спасались от мира уже вместе до самой смерти. Сначала умер Варлаам, а позже – Иоасаф, проведя в пустыне 35 лет (Будда проповедовал 45). Узнав об их кончине, Варахия перенес их святые мощи в Индию, где от них наблюдались различные чудеса и исцеления.

Таков последний, заключительный штрих к многогранному античному индо-греческому диалогу: греки Гандхары более двух тысячелетий назад явили миру зримые образы Будды, а Индия вернула его Византии как святого праведного Иоасафа, царевича Индийского.

Приложения

Приложение 1

Лукиан из СамосатыСновидение, или Петух

Перевод Н.П. Баранова


1. Микилл. Пусть тебя, негоднейший петух, сам Зевс в порошок разотрет за то, что ты так завистлив и звонко голосист! Я был богатым, пребывал в сладчайшем сне, обладая удивительным блаженством, а ты стал особенно как-то криклив и, громко запев, разбудил меня, чтобы даже ночью я не мог никуда скрыться от бедности, которая мне больше, чем ты сам, опротивела. Судя по тому, что кругом еще стоит полная тишина и предрассветный холод не заставляет меня ежиться, как всегда по утрам, – он вернее всяких часов возвещает приближение дня, – ночь еще не перевалила за половину, а эта бессонная тварь, точно она охраняет самое золотое руно, с самого вечера уже начала зловеще кричать! Но погоди радоваться! Я тебе отомщу, так и знай! Пусть только наступит день – я размозжу тебе голову палкой: сейчас очень уж хлопотно гоняться за тобой в такой темноте.

Петух. Господин мой Микилл! Я хотел оказать тебе небольшую услугу, опередив ночь, насколько был в силах, чтобы, встав до зари, ты мог справить побольше дел: ведь если ты, прежде чем встанет солнце, сработаешь хоть один башмак, тем самым уже оставишь позади себя часть пути и добудешь себе муки на хлеб насущный. Но если тебе приятнее спать, изволь: я успокоюсь и буду нем сильнее, чем рыбы. Только смотри: богатея во сне, не пришлось бы тебе голодать по пробуждении.

2. Микилл. О Зевс Чудовищный! И ты, заступник Геракл! Это что еще за новое бедствие? По-человечьи заболтал петух!

Петух. Как? Тебе кажется чудовищным то, что я говорю по-вашему?

Микилл. А по-твоему не чудовищно? Ой, боги! Отвратите от меня беду!

Петух. Ты, по-моему, совершенно необразованный человек, Микилл! Ты не читал поэм Гомера, где конь Ахилла, Ксанф, сказав надолго «прости» ржанью, стоит среди битвы и рассуждает, произнося, как рапсод, целые стихи, не то что я сейчас, говоря неразмеренной речью. И пророчествовал конь, и грядущее возвещал. И тем не менее поведение его отнюдь не казалось странным, и внимавший ему не призывал, подобно тебе, заступника, считая слышимое бедой, требующей отклонения. А что бы ты стал делать, если бы у тебя залепетал киль корабля «Арго» или Додонский дуб заговорил и стад пророчествовать, или если бы увидел ты ползущие шкуры и услышал, как мычит мясо быков, наполовину уже изжаренное и вздетое на вертела? Что касается меня, то, восседая рядом с Гермесом, самым разговорчивым и рассудительным из богов, и разделяя к тому же с вами и кров и пищу, я без труда мог бы изучить людской язык. Но если ты пообещаешь помалкивать, я, пожалуй, решился бы открыть тебе истинную причину, почему я говорю по-вашему и откуда взялась у меня эта способность разговаривать.

3. Микилл. Уж не сон ли это: петух, беседующий со мною так рассудительно? Ну что же, рассказывай, любезный, ради твоего Гермеса, какая там у тебя есть причина говорить по-человечески. А так как я буду молчать и никому про это не скажу – то чего же тебе бояться? Кто поверит мне, если я начну что-нибудь рассказывать, ссылаясь в подтверждение на слова петуха?

Петух. Итак, слушай! Я прекрасно сам знаю, что очень для тебя странную поведу речь. Дело в том, Микилл, что тот, кто сейчас представляется тебе петухом, еще не так давно был человеком.

Микилл. Слышал я, действительно, кое-что про вас, петухов, будто в старину случалось с вами нечто подобное: говорят, один юноша, которого и звали, как вас, петухов, – Петухом-Алектрионом, стал другом Аресу и выпивал вместе с богом, в веселых прогулках участвовал с ним и в любовных делах его был сообщником. Когда отправлялся Арес к Афродите распутничать, то брал с собою и Алектриона; а так как больше всего бог опасался Гелиоса, как бы тот не подсмотрел и не проболтался Гефесту, то всегда оставлял юношу снаружи, у дверей, чтобы он предупредил, когда Гелиос начнет вставать. Но вот однажды задремал Алектрион, стоя на страже, и невольно оказался предателем: Гелиос незаметно появился перед Афродитой и Аресом, который беззаботно отдыхал, так как был уверен, что Алектрион предупредит его, если кто-нибудь вздумает подойти. Так и вышло, что Гефест, извещенный Гелиосом, поймал обоих, опутав наброшенной на них сетью, которую давно для них изготовил. Отпущенный на свободу, – когда наконец его отпустили, – Арес рассердился на Алектриона и превратил его в эту самую птицу вместе со всеми его доспехами, так что и сейчас у петуха на голове имеется гребень шлема. Вот почему вы, петухи, желая оправдаться перед Аресом, – хотя теперь это уже бесполезно, – чувствуя приближение солнца, задолго поднимаете крик, возвещая его восход.

4. Петух. Рассказывают и такое, Микилл… Однако со мной случилось нечто в другом роде: ведь я совсем недавно перешел из человека в петуха.

Микилл. Каким образом? Вот что мне хочется больше всего узнать.

Петух. Слышал ты о некоем Пифагоре, сыне Мнесарха, с острова Самоса?

Микилл. Ты говоришь, очевидно, о том софисте-пустомеле, который не разрешал ни мяса отведать, ни бобов поесть, самое что ни на есть любимое мое кушание, объявляя его изгнанным со стола? Да, еще он убеждал людей, чтобы они в течение пяти лет не разговаривали друг с другом.

Петух. Знаешь ты, конечно, и то, что, прежде чем стать Пифагором, он был Эвфорбом?

Микилл. Говорят, милый мой петух, что этот человек был обманщик и чудодей.

Петух. Так вот перед тобой я, этот самый Пифагор. А потому, дорогой, перестань поносить меня: тем более что ты ведь не знаешь, какой это был человек по своему складу.

Микилл. Еще того чудеснее: петух-философ! Расскажи все же, о сын Мнесарха, как ты оказался вместо человека птицей, а вместо самосца танагрцем. Неправдоподобно это, и не очень-то легко поверить, так как я уже подметил в тебе два качества, чуждые Пифагору.

Петух. Какие же?

Микилл. Во-первых, ты болтун и крикун, тогда как Пифагор советовал молчать целых пять лет; а во-вторых, нечто уже совершенно противозаконное: вчера, не имея ничего, что бы дать тебе поклевать, я, как тебе известно, вернувшись, принес бобов, и ты, нисколько не задумываясь, подобрал их. Таким образом необходимо предположить одно из двух: или ты заблуждаешься и на самом деле ты – кто-то другой, или, если ты действительно Пифагор, значит, ты преступил закон и, поевши бобов, совершил нечестивый поступок, не меньший, чем если бы пожрал голову собственного отца!

5. Петух. Ты говоришь так, Микилл, потому, что не знаешь, чем это вызвано и что приличествует каждой жизни. Я в прежние времена не вкушал бобов, потому что философствовал, – ныне же не прочь поесть их, так как бобы пища птичья и нам не запрещенная. Впрочем, если хочешь, выслушай, как из Пифагора стал я тем, чем являюсь сейчас, какие жизни до этого прожил, какие выгоды извлек при каждом превращении.

Микилл. Говори, пожалуйста: сверхприятным будет мне послушать тебя, и если бы мне предложили на выбор: слушать ли твое повествование о вещах столь необыкновенных или снова узреть мой всеблаженный сон, который недавно видел, – не знаю, что бы я выбрал, до того родственными считаю я твои речи с тем сладостным видением и равноценными признаю вас обоих – тебя и драгоценное сновидение.

Петух. Ты все еще зовешь обратно свой сон, каким бы он ни был, явившийся тебе? И все еще пытаешься удержать какую-то пустую видимость, преследуя своим воспоминанием призрачное и, по слову поэта, «силы лишенное» блаженство?

6. Микилл. Да, петух, будь уверен: я никогда не забуду бывшего видения. Так много меду на глазах оставило отлетевшее сновидение, что с трудом освобожденные от него веки вновь погружаются в сон. Для примера: такое же сладкое раздражение, какое дает вращение перышка в ухе, доставляло мне виденное во сне.

Петух. Геракл! Ты говоришь, словно какая-то страшная любовная сила скрыта в твоем сновидении, если, как говорят, будучи крылатым и вместе с тем ограниченным в своем полете областью сна, сновидение перепархивает через проведенную границу и продолжает наяву носиться перед твоими открытыми глазами, такое сладостное и яркое. Мне хотелось бы поэтому послушать, что же это за сон, который для тебя трижды желанный.

Микилл. Готов рассказать: мне так приятно вспомнить и поговорить о сновидении! А когда же ты, Пифагор, расскажешь о своих превращениях?

Петух. Когда ты, Микилл, перестанешь грезить и сотрешь мед со своих век; а пока говори первым, чтобы мне знать, через какие врата – из кости слоновой или рога – пришел посланный тебе сон.

Микилл. Ни через те, ни через другие, Пифагор.

Петух. Однако Гомер говорит только об этих двух входах.

Микилл. Оставь, пожалуйста, в покое этого болтуна-поэта, ничего не понимающего в сновидениях. Сны-нищие, может быть, действительно выходят из этих ворот, то есть сны вроде тех, какие видел Гомер, да и то не слишком отчетливо, потому что был слеп. Ко мне же, должно быть, сквозь золотые ворота прибыл мой сладостный сон, сам облеченный в золото и много неся золотых денежек.

Петух. Довольно золотых разговоров, любезный Мидас… Я думаю, у тебя одно с ним желание, – вот ты и наспал себе весь этот сон с целыми золотыми приисками.

7. Микилл. Я видел много золота, Пифагор, много золота. Знаешь, как оно прекрасно? Какие сверкающие мечет молнии? Как это сказал Пиндар, восхваляя золото? Прочти мне, если помнишь, то место, где он говорит: что «вода лучше всего», но потом восхищается золотом, и вполне справедливо, это – в самом начале самого прекрасного из всех его стихотворений.

Петух. Не эти ли слова ты ищешь?

Лучше всего вода, но, словно сверкающий пламень

В сумраке ночи, светит злато

в чертогах счастливого мужа.

Микилл. Вот-вот, это самое место. Пиндар как будто видел мой сон, так хорошо он восхваляет золото. Но пора тебе наконец узнать, что это был за сон; слушай же, о мудрейший из петухов. Как тебе известно, я вчера не ужинал дома. Богатый Евкрат, встретившись со мной на рынке, велел помыться и к обычному часу прийти к нему ужинать.

8. Петух. Еще бы не знать, когда я целый день просидел голодный, пока наконец уже поздно вечером ты не вернулся слегка подвыпивший и не принес с собой те пять бобов, – не слишком-то обильный ужин для петуха, который когда-то был атлетом и не без славы выступал на состязаниях в Олимпии.

Микилл. Когда же после ужина я вернулся домой, я тотчас лег спать, насыпав тебе бобов, и тут-то «благоуханною ночью», по выражению Гомера, предстал мне поистине божественный сон и…

Петух. Расскажи сперва, что было у Евкрата, Микилл: какой приготовлен был ужин и все, что случилось во время пиршества. Не мешает тебе еще раз поужинать, воссоздавая, как бы в сновидении, вчерашний ужин и пережевывая в воспоминании съеденное.

9. Микилл. Я боялся наскучить тебе, рассказывая про это, но если ты сам того хочешь, я готов сообщить. До вчерашнего дня, Пифагор, я ни разу за всю мою жизнь не бывал за столом у богатого человека. И вот вчера по какой-то счастливой случайности я встречаюсь с Евкратом. Я поздоровался с ним, назвав по обыкновению «господином», и хотел удалиться, чтобы не срамить его, следуя за ним в моем истертом плаще. А он говорит: «Микилл, я сегодня праздную день рождения дочери и пригласил к себе очень многих друзей. Одному из них, говорят, нездоровится, и он не может поэтому ужинать с нами. Так помойся и приходи вместо него, если только этот гость не захочет прийти, потому что он еще колеблется». Выслушав это, я поклонился низко и пошел прочь, моля всех богов послать какую-нибудь лихорадку, колотье в боку или подагру на этого нерешительного болеющего гостя, чье ложе за ужином я был приглашен занять как его заместитель и наследник. Время до купанья показалось мне целой вечностью. Я то и дело измерял глазами длину тени на часах и думал, не пора ли уже идти в баню. И когда пришел наконец желанный час, я поспешно смыл с себя грязь и вышел, одевшись очень прилично; даже плащ перевернул наизнанку, накинув его той стороной, что почище, к верху.

10. У дверей дома застал я много других гостей; в их числе находился принесенный на носилках четырьмя слугами и тот, кого я должен быть заместить за ужином, кто считался больным; да и видно было, что он чувствует себя скверно: он кряхтел, кашлял и отхаркивался глубоко и противно, весь желтый и опухший. На вид ему было лет шестьдесят, говорили, что это философ, один из тех, кто несет всякий вздор перед молодежью. Борода у него была настоящая козлиная и весьма нуждалась в помощи цирюльника. Когда Архибий, врач, спросил его, чего ради в таком состоянии он явился в гости, тот ответил: «Никто не должен изменять долгу, а в особенности человек, занимающийся философией, хотя бы тысячи недугов вставали на пути его: Евкрат ведь подумает, что я пренебрегаю им». – «Не думает, – заметил я, – а, напротив, будет тебе благодарен за то, что ты захотел лучше умереть у себя дома, чем у него за столом выхаркнуть вместе с мокротой и душу». Тот величественно сделал вид, будто не слышит моей насмешки. Немного времени спустя является, после омовения, Евкрат и, увидав Фесмополида, – так звали философа, – говорит: «Учитель, хорошо, что ты сам ко мне пожаловал, хотя ты ничего бы не потерял, если бы и не пришел: все, как подобает, было бы послано тебе домой». И с этими словами Евкрат вошел в дом, ведя под руку Фесмополида, который, кроме того, опирался еще и на слуг.

11. Я уже собирался уходить, когда Евкрат обернулся и, заметив мой весьма сумрачный вид, сказал после довольно продолжительного размышления: «Заходи и ты, Микилл, и откушай с нами. Я велю сыну ужинать с матерью на женской половине, чтобы тебе было место за столом». Итак, я вошел, а еще немного – так зря и «остался бы волк с разинутой пастью». Меня стесняло только, что я как будто прогнал с пирушки сынка Евкрата. Когда пришло время возлечь, то прежде всего человек пять дюжих парней подняли и, клянусь Зевсом, не без труда возложили за стол Фесмополида, подоткнув его со всех сторон подушками, чтобы он сохранял приличный вид и мог выдержать подольше. Затем, так как никто не решался возлечь рядом с ним, то без стеснений ближайшее место отвели мне, так что мы оказались с ним сотрапезниками. Потом, Пифагор, мы принялись за ужин, за многочисленные и разнообразные кушанья, поданные на золоте и на серебре. Были тут и золотые кубки, и молодые, красивые прислужники, и музыканты, и скоморохи, забавлявшие нас во время еды, – вообще это было приятнейшее времяпрепровождение, и только, к безмерной моей досаде, Фесмополид надоедал мне, постоянно рассказывая о какой-то там добродетели, поучая, что два отрицания дают утверждение, что если есть «день», то нет «ночи». Между прочим, он утверждал даже, будто у меня есть рога, вообще приставал ко мне без конца со множеством подобных, совершенно мне ненужных философских хитросплетений, отравляя мне удовольствие и мешая слушать игру на кифарах и пение. Вот каков был, петух, вчерашний ужин!

Петух. Не из приятных, Микилл, если жребий соединил тебя с этим старым пустомелей.

12. Микилл. А теперь слушай, я расскажу тебе про сон. Мне грезилось, будто самый Евкрат бездетен и, не знаю отчего, умирает. И вот, призвав меня и составив завещание, по которому наследником всего его имущества являлся я, он, немного спустя, умер. Я же, вступив во владение, стал черпать золото и серебро большими такими ковшами, но сокровища не иссякали, а, напротив, притекали все снова и снова. И все остальное – платья, столы, кубки, прислуга – все, разумеется, стало моим. Затем я начал выезжать на белой упряжке, развалясь, привлекая на себя все взоры и вызывая зависть встречных. Множество народу бежало впереди меня или скакало верхом, а позади следовало еще того больше. Я же, в платье Евкрата, нанизав на пальцы штук шестнадцать тяжелых перстней, приказал изготовить на славу блестящее угощение для приема гостей. Друзья же, как всегда бывает во сне, оказались тут как тут, только что подали ужин, и начиналась уже дружная попойка. Так обстояло дело. Я выпил из золотой чаши за здоровье каждого из присутствующих, и уже начали подносить к столу пирожное, как вдруг ты закричал не вовремя и смешал наше пиршество, опрокинув столы, а все богатства мои рассыпал и пустил по ветру… Ну, что ты скажешь? Разве я не вправе был рассердиться на тебя? Ах, пусть бы еще три ночи кряду снился мне этот сон!

13. Петух. Неужто ты так златолюбие и привержен к богатству, Микилл, и только ими восхищаешься и счастье видишь в том, чтобы иметь много денег?

Микилл. Не только я думаю, Пифагор, но и ты сам, когда был Эвфорбом, выходил на битву с ахейцами, перевив свои кудри золотом и серебром даже на войне, где больше пристало облекаться в железо, чем в золото. Однако ты и тогда находил нужным сражаться, повязав свои волосы золотой повязкой, и, мне кажется, Гомер потому и сравнил твои кудри с Харитами, что

…златом и серебром были они перехвачены…

И конечно, волосы казались гораздо красивее и были милее сердцу, перевитые золотом, соединяя с его блеском свой собственный. Впрочем, тебе, златокудрый, простительно, если, будучи сыном Панфа, ты знал цену золоту. Но сам отец людей и богов, сын Крона и Реи, влюбившись в известную деву из Арголиды, не нашел ничего более обаятельного, во что превратиться, чем золото, и обмануть таким образом стражу Акрисия, – ты слышал, конечно, как Зевс золотом сделался и, пролившись сквозь кровлю, соединился с возлюбленной. К чему же еще перечислять тебе, сколько пользы приносит золото, как оно делает обладающих им красивыми и умными, и сильными, доставляя честь и славу; золото часто в короткое время привлекает к дотоле незаметным и неизвестным людям взоры всех и песни певцов.

14. Ты ведь знаешь Симона, своего соседа и товарища по ремеслу? Еще недавно он ужинал у меня, когда я во время праздника Кроноса варил протертые овощи, подбросив два куска колбасы?

Петух. Как не знать этого курносого Симона-коротышку: он стащил у нас тогда и унес после ужина с собой под мышкой глиняную чашку – единственную, что была у нас. Я сам это видел, Микилл.

Микилл. Значит, это он ее украл; а потом клялся столькими богами, что не он виновен. Что же не крикнул мне тогда, петух, если видел, что нас обкрадывают?

Петух. Я кричал ку-ку-реку – все, что я мог тогда сделать. Но что же случилось с Симоном? Ты как будто хотел что-то о нем сказать.

Микилл. Был у него двоюродный брат, чрезвычайно богатый, Дримил по имени. При жизни он ни обола не дал Симону. Как же! Дримил и сам-то боялся тронуть свои сокровища. Но так как он недавно умер, то все по закону принадлежит Симону, и теперь этот оборванец, вылизывавший чужие блюда, весело разгуливает, облаченный в багрянец и пурпур, имеет слуг, выезд, золотые кубки, столы на ножках из слоновой кости; все ему низко кланяются, а на нас он и не глядит больше. Недавно, увидев, что он идет мне навстречу, я сказал: «Здравствуй, Симон», а он с досадой ответил: «Прикажите этому нищему не преуменьшать моего имени: не Симоном, а Симонидом прозываюсь я». А главное, женщины уже влюбляются в него, а он ломается перед ними и глядит свысока: одних допускает до себя и оказывает им милости, другие же, отвергнутые им, грозят повеситься с отчаяния. Вот видишь, скольких благ является источником золото, раз даже уродов оно превращает в красавцев и достойными любви их делает, словно воспетый в поэмах пояс Афродиты. Ты слыхал у поэтов:

О золото, желанный гость…

Или еще:

Одно лишь злато над людьми имеет власть.

Но ты усмехнулся, петух, на мои слова. В чем дело?

15. Петух. А в том, что ты, Микилл, по своему невежеству, подобно большинству людей, имеешь неправильное представление о богатых. Будь уверен, они живут гораздо более жалкой жизнью, чем вы. Говорю тебе это потому, что я несколько раз уже был и бедняком, и богачом и всякую жизнь изведал на опыте. Пройдет немного времени, и ты сам все узнаешь.

Микилл. Видит Зевс, пора, наконец, и тебе рассказать, как это ты превращался и чему был свидетелем в каждой своей жизни.

Петух. Слушай же. Но прежде узнай, что я еще не видал человека, который жил бы счастливее, чем ты.

Микилл. Чем я, петух? Чтоб тебе самому так посчастливилось жить! Ты сам побуждаешь меня браниться с тобой… Однако рассказывай, начиная с Эвфорба, как ты превратился сначала в Пифагора, и дальше, по порядку, вплоть до петуха. Ты, наверное, много различного видал и испытал в своих многообразных жизнях.

16. Петух. О том, как моя душа, выйдя из Аполлона, впервые слетела на землю и облеклась в человеческое тело, выполняя некий приговор, было бы слишком долго рассказывать. Да и неблагочестиво было бы мне говорить, а тебе слушать о подобных вещах. Затем я стал Эвфорбом…

Микилл. А я, о удивительный, кем был до этого? Раньше вот что скажи мне: а я тоже когда-нибудь превращался, подобно тебе?

Петух. Разумеется.

Микилл. Кем же я был?

Петух. Ты? Ты был индийским муравьем, из тех, что выкапывают золото.

Микилл. Что? И я не осмелился, злосчастный, принести с собой про запас хоть несколько золотых крупинок из той жизни в эту? Ну, а чем же я потом буду? Скажи – ты, наверное, знаешь. Если чем-нибудь хорошим, я немедленно встану и повешусь на перекладине, где ты сейчас сидишь.

17. Петух. Этого тебе не узнать никакими ухищрениями… Так вот, когда я стал Эвфорбом, – возвращаюсь к моему рассказу, – я сражался под Илионом и принял смерть от Менелая; несколько позднее перешел в Пифагора. До этого я некоторое время оставался бездомным, пока Мнесарх не изготовил для меня жилище.

Микилл. Без пищи и питья, дружище?

Петух. Разумеется; ведь только тело нуждается в подобных вещах.

Микилл. Тогда расскажи мне сперва о том, что происходило в Илионе. Так все это и было, как повествует Гомер?

Петух. Откуда же он мог знать, Микилл, когда во время этих событий Гомер был верблюдом в Бактрии? Я скажу тебе, что ничего такого чересчур необыкновенного тогда не было: и Аянт был вовсе не так огромен, и сама Елена совсем не отличалась такой красотой, как думают. Правда, я помню ее белую, длинную шею, которая выдавала в ней дочь лебедя, но в остальном она выглядела очень немолодой, будучи почти одних лет с Гекубой; ведь первым обладал ею в Афинах похитивший ее Тесей, который жил во времена Геракла. Геракл же захватил Трою еще задолго до нас, приблизительно во времена тех, кто тогда были нашими отцами, – мне рассказывал об этом Панф, говоря, что видел Геракла, будучи еще совсем мальчишкой.

Микилл. Ну а как Ахилл? Таков он был, превосходивший всех доблестью, или и это лишь пустые слова?

Петух. С ним я совершенно не сталкивался, Микилл, и вообще я не мог бы сообщить тебе с такою уж точностью то, что происходило у ахейцев. Откуда мне знать, когда я был их противником? Однако друга его Патрокла я без большого труда сразил, пронзив копьем.

Микилл. А вслед за тем Менелай – тебя, еще того легче… Но довольно об этом. Рассказывай о Пифагоре.

18. Петух. В целом Микилл, этот Пифагор был просто софистом: нечего, я полагаю, скрывать истину. А впрочем, был я человеком не без образования, не без подготовки в разных прекрасных науках. Побывал я и в Египте, чтобы приобщиться к мудрости тамошних пророков, и, проникши в их тайники, изучил книги Гора и Исиды, а потом снова отплыл в Италию и так расположил к себе живших в ту пору эллинов, что они за бога стали почитать меня.

Микилл. Слыхал я и об этом, и о том, что они считали тебя восставшим из мертвых, и о том, будто ты показывал им однажды свое золотое бедро… Скажи, однако: что это тебе пришло в голову установить закон, запрещающий вкушать мясо и бобы?

Петух. Микилл! Не расспрашивай о таких вещах!

Микилл. О петух! Почему же не расспрашивать?

Петух. Потому что мне совестно говорить тебе об этом правду.

Микилл. А между тем отнюдь не следовало бы стесняться говорить перед человеком, который является твоим сожителем и другом, – хозяином, я, пожалуй, не осмелюсь больше сказать.

Петух. Ни здравого смысла, ни мудрости в этом не было. Просто я видел, что, обнародовав обычные установления, такие, как у большинства законодателей, я никоим образом не заставлю людей удивляться им. Напротив, чем больше я буду чудачить, тем, я знал, таинственнее буду казаться для них и почтеннее. А потому я счел за лучшее, вводя новшества, воспретить даже говорить об их причинах, чтобы один предполагал одно, другой – другое и все пребывали в изумлении, как при темных предсказаниях оракула. Ну? Видишь: теперь твой черед насмехаться надо мною.

Микилл. Не столько над тобой, сколько над кротонцами, метапонтийцами и тарентийцами и над всеми прочими, кто безоговорочно следовал за тобой и целовал твои следы, которые ты оставлял, ступая по земле…

19. Ну а совлекши с себя Пифагора, в кого ты облачился после него?

Петух. В Аспазию, гетеру из Милета.

Микилл. Тьфу! Что ты говоришь! Так, значит, и женщиной, среди прочих превращений, побывал Пифагор? И было некогда время, когда и ты, о достопочтеннейший из всех известных мне петухов, нес яйца? Ты, бывшая Аспазия, спала с Периклом, беременела от него, и шерсть чесала, и заставляла челнок сновать по основе, и вела распутный образ жизни, как гетера?

Петух. Да, я все делал, но не я один, а также Тиресий, еще до меня, и сын Элата, Кеней, так что все насмешки, которые ты направишь против меня, и против них также обращены будут.

Микилл. Что же? Какая жизнь была тебе слаще: когда ты был мужчиной или когда Перикл взял тебя себе в жены?

Петух. Вот так вопрос! Самому Тиресию не в пользу пошел бы ответ на него.

Микилл. Но если ты не хочешь ответить, то Еврипид дал на этот вопрос удовлетворительный ответ, сказав, что предпочел бы трижды встать в ряды со щитом, чем один раз рожать.

Петух. Однако я припомню тебе это, Микилл, когда, немного времени спустя, ты должна будешь рожать: потому что и ты в великом круговращении не раз будешь женщиной.

Микилл. Удавиться бы тебе, петух! Что же, ты думаешь, все люди попеременно становятся то милетцами, то самосцами? Ты, говорят, и в бытность свою Пифагором в расцвете юности не раз служил Аспазией для самосского тирана.

20. А в каком же облике ты возник снова после Аспазии? Мужчиной или женщиной?

Петух. Киником Кратетом.

Микилл. О Диоскуры чудовищной крайности: из гетеры – в философы!

Петух. Затем я был царем, потом нищим, немного погодя сатрапом, после конем, галкой, лягушкой и так далее без конца, было бы долго перечислять все. Напоследок, вот уже несколько раз, я воплощаюсь в петуха, потому что мне понравилась эта жизнь; побывав в услужении у многих и у царей, и у нищих, и у богачей, я, в конце концов, живу сейчас при тебе и смеюсь, слушая твои ежедневные стоны и жалобы на бедность и видя, как ты дивишься богачам, не ведая живущих с ними бед. Да, если бы ты знал, сколько у них забот, то стал бы смеяться над самим собой, над тем, что мог раньше думать, будто высшее счастье – богатство.

Микилл. Итак, Пифагор, или, как тебе больше нравится называться, чтобы не вносить беспорядка в нашу беседу, величая тебя то так, то эдак…

Петух. Совершенно безразлично, будешь ли ты именовать меня Эвфорбом или Пифагором, или Аспазией, или Кратетом, так как все это – я. А впрочем, называй тем, чем видишь сейчас, зови петухом – это, пожалуй, будет всего лучше, чтобы не оскорблять эту с виду, правда, незначительную птицу, которая, однако, столько заключает в себе душ.

21. Микилл. Итак, петух, поскольку ты испытал без малого все жизни и всем побывал, может быть, ты наконец расскажешь подробно и отдельно относительно богатых, как они живут, и особо о бедных, чтобы мне видеть, правду ли ты говоришь, объявляя меня счастливее, чем богачи.

Петух. Так вот, поразмысли над следующим, Микилл. Тебе и до войны дела мало, когда придет весть о приближении врагов, и не тревожат тебя заботы, как бы вторгшийся неприятель не опустошил твое поле, не вытоптал сад, не вырубил виноградники. При звуках трубы, – если только ты их расслышишь, – ты, самое большое, оглядываясь кругом, ищешь, куда обратиться, чтобы спастись самому и избегнуть опасности. А люди зажиточные не только трепещут за собственную жизнь, но страдают еще, смотря с городских стен, как увозится и растаскивается все, чем владели они в своих имениях… Нужно ли платить налог – обращаются к ним одним. Идти в бой – богачи первыми подвергаются опасности, выступая стратегами или начальствуя над конницей. А ты идешь с ивовым щитом, легкий и проворный, если придется спасать свою жизнь, и готовый ублажить себя едой на торжественном пире, когда победитель-стратег будет приносить благодарственную жертву.

22. С другой стороны, во время мира ты, происходя из простого народа, являешься в народное собрание неограниченным владыкой богатых, которые дрожат перед тобой и гнут спины и стараются умилостивить раздачей денег. Чтобы ты не терпел недостатка в банях, в состязаниях, в зрелищах и во всем остальном, позаботиться об этом – дело богачей; ты же, как суровый хозяин, только следишь за богатыми да проверяешь, иногда не давая им вымолвить слова, и, если тебе заблагорассудится, щедро осыпаешь их градом камней и отбираешь в казну их достояние. А сам не боишься ни доносчиков, ни грабителей, которые могли бы украсть твое золото, перескочив через колючую ограду или подкопавшись под стену. Ты не знаешь никаких хлопот, подводя счета, требуя уплаты долгов, споря, чуть не до драки, с негодяем-управляющим, раздираемый на части тысячами забот. Нет: окончив башмак и получив семь оболов платы, ты выходишь вечерком из дому и, помывшись, если захочется, покупаешь себе черноморскую селедочку или другую рыбешку, или несколько головок луку и закусываешь в свое удовольствие, распевая песни и ведя философские беседы с кем-нибудь о милой бедности.

23. Благодаря этому ты здоров и крепок телом и вынослив к холоду. Работа закаляет тебя и делает противником, с которыми трудно не посчитаться всему тому, что для других кажется непреодолимым. Небось, к тебе не придет ни один из обычных тяжелых недугов; а если даже и схватит тебя иногда легкая лихорадка, ты, обойдясь собственными средствами, спустя немного времени вскакиваешь с постели, быстро стряхиваешь с себя нездоровье голодом, и болезнь убегает поспешно, устрашенная, видя, что ты напиваешься холодной водой и посылаешь подальше врачей с их предписаниями. А богачи? Какими только недугами не страдают они по своей невоздержанности! Подагры, чахотки, воспаления, водянки! Ибо все это порождение роскошных обедов.

Таким образом многие из них, подобно Икару, поднимаются слишком высоко и приближаются к солнцу, не зная, что воском скреплены их крылья и что великий подчас производят они шум, летя вниз головой в море. Те же, кто, подобно Дедалу, не улетают высокомерно в заоблачные выси, но держатся ближе к земле, охлаждая по временам воск морской влагой, – те по большей части благополучно совершают перелет.

Микилл. Ты хочешь сказать: умеренные и благоразумные люди?

Петух. Да, тогда как других, Микилл, ты нередко увидишь потерпевшими позорнейшее кораблекрушение: таков Крез, с ощипанными перьями и под смех персов восходящий на костер; таков Дионисий, свергнутый тиран, после такой огромной власти предстающий нам в Коринфе простым учителем, который обучает ребят читать по слогам.

24. Микилл. Но скажи, петух: когда ты сам был царем, – ты ведь говоришь, что и поцарствовать тебе пришлось, – какова тебе тогда показалась жизнь? Наверное, ты был пресчастлив, достигнув самого что ни на есть главного из всех существующих благ?

Петух. И не напоминай мне об этом времени, Микилл, до такой степени трижды несчастным был я тогда: со стороны казалось, что я во всех отношениях, как ты сейчас сказал, пресчастлив, но внутренне со мной неразлучны были бесчисленные горести.

Микилл. Какие ж бы это? Странное что-то ты говоришь и не очень правдоподобное.

Петух. Я правил немалой страной, Микилл, которая всего приносила вдоволь, а по своему многолюдству, по красоте городов была одной из самых замечательных стран. Судоходные реки протекали по моему царству, и море с прекрасными гаванями находилось в моем распоряжении. Существовали многочисленное войско и хорошо обученная конница, и телохранителей я имел немало, и военных кораблей, и денег без счета, имел многое множество золотых сосудов и все, с помощью чего разыгрывает свои представления каждая власть, раздутая в своей гордости до крайности. Во время моих выходов многие склонялись передо мной, видя во мне некое божество; толпы народа сбегались увидеть меня, другие всходили на крыши, за великое счастье почитая рассмотреть подробно мою упряжку, пурпурный плащ, золотую повязку и бегущих впереди глашатаев, и следующую за мной свиту. Я же, знавший все, что мучило меня и терзало, прощал этим людям их неведение и исполнялся жалостью к себе самому. Я походил на те огромные изваяния, которые созданы были Фидием, Мироном или Праксителем: каждое из них тоже представляет снаружи какого-нибудь Посейдона или Зевса, прекрасного, сделанного из золота и слоновой кости, с громом-молнией или трезубцем в деснице, но если наклонишься и посмотришь, что находится внутри их, то заметишь какие-то перекладины, скрепы, насквозь торчащие гвозди, подпорки и клинья, смолу, глину и все прочее скрытое от зрителя безобразие. Я не говорю уж о множестве мышей и землероек, которые нередко их населяют. Вот нечто подобное представляет собой и царская власть.

25. Микилл. Из твоих слов я еще не вижу, что это за глина, перекладины и скрепы власти. В чем состоит ее великое внутреннее безобразие? Привлекать взоры всех своим выездом, над столькими людьми властвовать, принимать божеские почести – все это, действительно, подходит к приведенному тобой сравнению с огромным изванием бога, ибо все это поистине божественно. А теперь скажи, что же заключено внутри этого изваяния?

Петух. Не знаю, с чего начать, Микилл. Назвать ли тебе все страхи, опасения, подозрения, ненависть окружающих, их заговоры, а отсюда сон непродолжительный и всегда лишь поверхностный, и сновидения, полные тревоги, и в клубок свивающиеся заботы, и постоянное предчувствие чего-то недоброго, – или говорить тебе о постоянной занятости, заботах о казне, судах, походах, указах, договорах, расчетах? За всеми этими делами даже во сне не удается вкусить никакой радости, но приходится одному из всех все обдумывать и пребывать в бесконечных хлопотах.

Лишь к Агамемнону, сыну Атрея…

Сладостный сон не сходил,

ибо многое двигалось в мыслях…

А между тем все ахейцы спокойно храпели. Царя Лидии беспокоит глухой сын, царя персов – Клеарх, набирающий наемников для Кира; того тревожит Дион, что-то нашептывающий на ухо одному из сиракузян, другого – Парменион, славословимый всеми; Пердикке не дает покоя Птолемей, а Птолемею – Селевк. Но есть и другие невзгоды: любовник, уступающий лишь необходимости; наложница, питающая склонность к другому; слухи о том, что этот и тот собираются отложиться от тебя; два или четыре оруженосца о чем-то шушукаются между собой. А самое главное – это то, что приходится с особенной подозрительностью относиться к наиболее близким и всегда ожидать, что от них придет что-нибудь ужасное: вот я умер от яда, поданного сыном, а другой подобным же образом гибнет от руки своего любовника, и такая же смерть постигает, конечно, и третьего.

26. Микилл. Довольно! Ужасные ты говоришь вещи, Петух. Разумеется, куда безопаснее, наклонившись, кроить кожу, чем пить за здоровье из золотой чаши вино с подмешанным ядом – с цикутой или аконитом. Самое большее, мне грозит опасность, что по ошибке соскользнет ножичек в сторону, вместо того чтобы сделать прямой разрез, и я немного окровяню себе пальцы, порезавшись. А те люди, по твоим словам, смертельными услаждаются угощениями, живя к тому же среди бесчисленных бед. И потом, когда совершится их падение, они оказываются в положении, очень напоминающем трагических актеров: нередко можно видеть, как действующие лица, будто настоящие Кекропы, Сизифы или Телефы, разгуливают до поры до времени в диадемах и шитых золотом плащах, с развевающимися кудрями, держа мечи с рукоятью из слоновой кости. Но если, как нередко случается, кто-нибудь, оступившись, упадет посреди сцены, то вызывает естественный смех зрителей, когда маска вместе с диадемой ломается на куски и показывается, все в крови, подлинное лицо актера. Заголившиеся ноги обнаруживают жалкие лохмотья, надетые под платьем, и подвязанные, безобразные, несоразмерные по ноге котурны. Видишь, любезный петух, как я и сравнениями пользоваться у тебя выучился? Ну, такова, по рассмотрении, оказалась жизнь полновластных правителей. А когда ты превращался в коня, собаку, рыбу или лягушку, как жилось тебе в такие времена?

27. Петух. Долгий ты затеваешь разговор, и не ко времени он сейчас будет. Впрочем, вот самое главное: не было среди всех этих жизней ни одной, которая показалась бы мне более суетной, чем жизнь человека, так как каждая измеряется лишь соответственными природными влечениями и потребностями. Конь – откупщик, лягушка – доносчик, галка – софист, комар – кулинар, петух – распутник, короче: ничто из того, чем наполнены мысли у вас, людей, не встретится никогда среди животных.

28. Микилл. Все это, может быть, и правда, Петух. Но я не постесняюсь сказать тебе, что со мной происходит: я еще не могу отучиться от желания, которое питал с детства, а именно – стать богатым. Напротив, мой сон все еще стоит перед моими глазами, показывая мне груды золота, а главное – у меня просто дух захватывает при мыслях о проклятом этом Симоне, который роскошествует среди всяких благ.

Петух. Я тебя вылечу, Микилл. Так как на дворе еще ночь, вставай и следуй за мной. Я сведу тебя к этому самому Симону и к домам других богачей, чтобы ты посмотрел, что у них делается.

Микилл. Да как же, когда двери везде на запоре? Ведь не заставишь же ты меня подкапываться под стены?

Петух. Ни в каком случае. Но Гермес, которому я посвящен, исключительной наделил меня способностью: самое длинное перо в моем хвосте, загибающееся, настолько оно нежно…

Микилл. У тебя два таких пера.

Петух. Правое из них… Так вот, тот, кто с моего разрешения его вытащит и будет держать при себе, пока я этого хочу, сможет открыть любую дверь и все видеть, сам оставаясь невидимым.

Микилл. Ты скрыл от меня, петух, что ты – тоже волшебник. Дай мне только на один раз твое перо, и ты увидишь, что немного погодя все имущество Симона будет перетащено сюда. Я все вынесу, проникнув к нему тайком, а он снова будет всюду собирать объедки и тянуть дратву. Петух. Не положено случиться этому. Гермес повелел: если кто-нибудь, владея пером, совершит нечто подобное, я обязан закричать и уличить его в воровстве.

Микилл. Невероятные ты говоришь вещи: чтобы Гермес, сам будучи вором, стал запрещать другим заняться тем же делом… Но все же пойдем. Я воздержусь от золота, если смогу.

Петух. Сперва выдерни, Микилл, перо… Но что ты делаешь? Ты оба выдернул!

Микилл. Так оно будет надежнее, петух, да и тебя это меньше обезобразит: нехорошо, если ты останешься с хвостом, обезображенным с одной стороны.

29. Петух. Допустим! Куда же мы пойдем? К Симону сперва – или к кому-нибудь другому из богачей?

Микилл. Ни к кому другому, только к Симону, который, разбогатев, почитает себя достойным носить имя уже не в два слога, а в целых три. Ну, вот мы и у дверей. Что же мне теперь делать?

Петух. Прикоснись пером к запору.

Микилл. Готово! О Гермес! Двери распахнулись, будто их ключ отперли.

Петух. Иди же вперед. Видишь? Вот он сидит, не спит и что-то считает.

Микилл. О Зевс, действительно: вот Симон перед тусклой, просящей масла светильней. Но какой он желтый, петух, – не знаю почему, он весь иссох и будто растаял, от забот, очевидно; совсем не было разговоров, чтобы Симон болел чем-нибудь.

Петух. Послушай, что он говорит, и узнаешь, почему он в таком состоянии.

Симон. Итак, те семьдесят талантов, зарытые под моей постелью, в полной безопасности, и решительно никто их не видел; что касается шестнадцати, то, должно быть, конюх Сосил подсмотрел, как я их прятал под яслями: то-то он и вертится все время около конюшни, хотя раньше совсем не был старательным и трудолюбивым. Раскрадено, кажется, у меня еще того больше! Иначе откуда бы взялись деньги у Тибия, чтобы покупать вчера, как рассказывают, таких огромных соленых рыб или дарить жене серьги, стоящие целых пять драхм? Мои они денежки растаскивают, злосчастный я человек! Опять же чаши – их так много – хранятся у меня в ненадежном месте. Боюсь, как бы кто-нибудь не подкопался под стену и не украл их. Сколько людей мне завидует и замышляет недоброе, а уж больше всех сосед Микилл. Микилл. Слышит Зевс, правильно: потому что я не хуже тебя и, уходя, тоже унесу блюдо за пазухой.

Петух. Тише, Микилл! Не выдавай нашего присутствия!

Симон. Лучше всего не спать и самому все сторожить. Встану и обойду кругом дом… Ты кто такой? Стой! Попался, разбойник!.. Зевс! Оказывается, ты – столб; ну, хорошо! Дай-ка я откопаю мои деньги и пересчитаю снова: не ошибся ли я третьего дня… Вот… снова стукнул кто-то… Наверное, ко мне идут… Я в осаде, все против меня… Где мой кинжал?.. Если мне кто-нибудь попадется… Схороню снова деньги.

30. Петух. Вот как обстоят, Микилл, дела Симона! Что ж? Пойдем к кому-нибудь другому, пока еще остается у нас немного ночного времени.

Микилл. Несчастный! Что за жизнь Симон ведет. Пусть врагам моим достанется такое богатство. Но мне хочется дать ему по уху, прежде чем уйти.

Симон. Кто меня ударил? Грабят! Беда!

Микилл. Вопи! Не знай сна и стань таким же желтым, как золото, с которым ты сплавился. А мы, если ты согласен, пойдем к Гнифону, ростовщику. Неподалеку он живет… Ну вот: и эта дверь для нас открыта.

31. Петух. Видишь, и этот не спит от забот, высчитывая проценты на пальцах, совсем иссохших. А спустя немного придется ему все это оставить и сделаться молью, комаром или песьей мухой.

Микилл. Вижу жалкого и глупого человека, который уж и сейчас живет немногим лучше моли или комара: и он тоже весь исчах под тяжестью своих расчетов… Пойдем к другому!

32. Петух. Не хочешь ли к твоему Евкрату? Смотри-ка: и эта дверь открыта. Войдем же.

Микилл. Все это еще недавно было моим.

Петух. Ты все еще грезишь богатством? Смотри же. Видишь? Вот он, сам Евкрат, человек почтенного возраста, – лежит под собственным рабом.

Микилл. Великий Зевс! Что я вижу! С черного хода! Какое нечеловеческое сластолюбие и разврат! А с другой стороны – жена под поваром! Тоже распутством занимается.

33. Петух. Ну, что же? Хочешь такое наследство получить, Микилл, и жить вполне по-евкратовски?

Микилл. Ни за что, петух! Лучше умереть с голоду! Прощайте, и деньги, и ужины! Пусть лучше все мое богатство состоит из двух оболов, чем позволять собственному рабу подкапывать меня…

Петух. Однако уже рассветает, занимается день. Пойдем теперь к себе домой. А остальное, Микилл, в другой раз досмотрим!

(Текст приводится по изданию: Лукиан. Собрание сочинений. В 2 т. / Под ред. Б.Л. Богаевского. (Серия «Античная литература»). М.—Л.: Academia, 1935).

Приложение 2