Ингрид Кавен — страница 4 из 45

оль, и дальше ля, си, до…» Oh! Jesus, ne! Oh! Jesus, ne![18]Богохульство на саарском диалекте, девочка бросается на пол и грызет ковер. «Oh! Jesus, ne! Ich kann nicht!Ich kann nicht![19]Я больше не могу!» «Поднимаемся. Прекращаем ругаться! Снова: до, ре, ми, перенос пальца, отведите немного локоть, и фа, соль, ля, си, до…» «Ich kann nicht!» Маленькая девочка и большое пианино, она хочет подчинить его себе, но оно сопротивляется, это не инструмент – зверь, скакун, он ярится, снова зубы впиваются в ковер: «Oh! Jesus, ne!»

Небольшие воскресные домашние концерты, ей шесть лет, все играют, поют, Брамс в четыре руки с Артуром, ее отцом, бывшим семинаристом. По вечерам, на балконе, она поднимает лицо к небесному своду, и он долго говорит ей о созвездиях, их порядке и рисунках, о звездном порядке, изучении звезд: Возничий, Плеяды, Орион, Большая медведица, Малая, реже – Млечный путь, блестящее полотно восхитительного механизма мечты. Иногда ее просят заменить на вечерней службе в церкви Сердца Иисуса заболевшего органиста: витраж изображает одну из остановок на Крестном пути, солнечный луч, как лазер, разрезает притвор сверху донизу по диагонали, ноги у нее не достают до самых нижних из тридцати двух педалей, соответствующих в устройстве органа хроматической гамме верхних и нижних регистров, тогда во время исполнения мессы она торопливо перемещается, скользя с одного конца гладкой и отполированной за годы сидения скамьи на другой, напевает, ее детский голосок отважно пытается ускорить темп исполнения Те Deum, который затягивают упрямые верующие. Grosser Gotwir loben Dich, Herr wir preisen Deine Stärke, Te Deum Laudamus Te giorificamus Те.[20]Феникс возрождается из пепла, мука становится музыкой, и будет еще завтра, когда можно будет выйти на улицу и поиграть с кем-нибудь, так будет еще веселее, и можно будет играть гаммы на пианино, а потом снова окунуться в пропасть муки-музыки.


Marie! Marie! Ich капп nicht mehr! Ich капп nicht mehic![21]«Мне семь с половиной. Перед зеркалом на моем трюмо, по обе стороны которого стоит белая сирень – майская – ее я ворую в заброшенных садах полуразрушенных домов, я водрузила маленькую деревянную раскрашенную мадонну: ее светло-розовое лицо обрамлено бледно-голубым капюшоном». Праздник Девы Марии. Девочка какой день уже не смыкает глаз, мучаясь от аллергии: кожа во многих местах лопнула, особенно на локтях и под коленками, язвы в этих местах то кровоточат, то покрываются корочкой – длинные рукава в любую погоду, отекшее лицо, заплывшие глаза, морщинистые веки. «Стараться не двигаться, пусть кожа отдыхает, или двигаться очень медленно» – маленькая мумия с золотым голосом, кукла, которая не может шевельнуть ни рукой, ни ногой. Девочка стоит на коленях перед алтарем, который соорудила перед зеркалом, руки соединены в мольбе, бинты, повязки, в зеркале ее отражение наполовину скрыто фигурой Девы Марии. Ave Maria звучит очень по-домашнему: тоненький голосок выводит слова молитвы, тянет литанию, в то время изуродованные пальцы скользят по четкам, перебирая сияющие жемчужины. Трюмо стоит в простенке между окон, которые выходят прямо на улицу.

Ora pro nobis pecatoribus.

Молись за нас, грешных.

Эта молитва, произносимая слабым голоском, обращена к деревянной фигурке: девочка просит избавить ее от страданий, дать ей новую кожу, подарить сон. На заднем плане за этим майским алтарем возвышаются высокие заводские печи, тонкие трубы, из которых валит черный дым и вырываются ацетиленовые всполохи: день в самом разгаре, но небо подернуто желтоватой дымкой, как декорация в съемочном павильоне; и днем, и ночью на небе вспыхивают красные, багровые искры, как будто включена лампа накаливания, а отсветы ее пламени отражаются в речной воде. А внизу, на улице, под этим самым алтарем, два раза в день появляется армия шахтеров – они шагают молчаливые, гордые и суровые, их лица черны и блестят от пота, на лбу укреплена лампочка, свои каски они несут в руках. Кажется, что они медленно идут на войну, слышен лишь шорох их уставших ног, некоторым из них уготовано умереть от рака легких, и можно подумать, что девочка молится и за них… Маленькая розово-голубая Святая Дева среди майской сирени реет над этим городом как хоругвь.


Маленькая музыкантша часто едет в трамвае через весь полуразрушенный город в полной темноте: ей шесть или семь, река Саар, дома со слепыми фасадами, двери и окна, забитые досками, мост с рельсами, по которым идут поезда из-за Рейна во Францию, Форбах совсем близко, потом четверть часа пешком – она обходит старый замок, задняя стена которого нависает над пропастью, поднимается по старой лестнице: в одной руке – портфель с партитурами, в другой – коробка сигар, звонит в дверь к Вальтеру Гизекингу – двадцать пять сигар за урок. Школа Гизекинга, она совсем новая, современная, основана на релаксации, гибкости, на запоминании партитуры, что улучшает автоматизм. Партитура в голове – вся сонатина целиком: нотные знаки, цифры, ключи на линейках, их пять, по числу проволок. В просторной гостиной, обставленной в буржуазном духе, над двумя «Стейнвеями» огромная картина в старой золоченой лепной раме – масло, голландская школа: трехмачтовое парусное судно на бушующих серо-черных пенных волнах и чернильное небо, оно наводит ужас даже там, в темноте, на картине; сумрак этот еще больше подчеркивает одинокая маленькая лампочка, освещающая страницы развернутой партитуры, между роялями прохаживается учитель: высокий, улыбающийся, в элегантном костюме, он сейчас проверяет урок, который играют его лучшие ученики, Musterschüler[22] – они и сами концертируют, по воскресеньям на волнах радио Саарбрюккена: «Руку не напрягать, кисть свободна… Главное, не форсируйте звук». Пальцы свободно ложатся на клавиши, контролируемая мягкость движения автомата, акробатика на месте, у этой школы, которая проповедовала свободную игру, как у всего нового, был свой непризнанный пророк, основоположница, пианистка – Клара Шуман… но в то время! женщина! и, кроме того, в тени такого знаменитого мужа!.. Прекрасное лицо с правильными чертами, совершенный овал, чувственные губы, большие черные глаза, тонкая кисея шейной косынки на обнаженных плечах, тесемка, шнурок, как витая струна рояля, и еще один шнурок, идущий через лоб, поддерживает по обеим сторонам лица два бандо черных как смоль волос, они чуть выбиваются из прически и завитками падают на шею – романтическая героиня мечтаний Эдгара По. Это лицо можно лицезреть на купюре в 100 немецких марок, и даже дважды: один раз в медальоне, и второй – как водяной знак, чтобы отличить фальшивки, это лицо пущено в оборот, оно разменивается, переходит из рук в руки, каждый день по сто раз. «Не напрягайте кисть… Свободно!.. Расслабьтесь… Свободная кисть». Учитель поднимает вытянутую руку маленькой музыкантши на уровень плеча, потом отпускает ее, и рука падает, как неживая, рука бездушной марионетки, заставляющей петь струны.


Однажды ноябрьским вечером со страницы иллюстрированного журнала, который она перелистывала забинтованными и замотанными в ткань пальцами, на нее взглянуло странное, словно сведенное судорогой лицо Доры Маар. Наскакивающая друг на друга мозаика из кое-как вырезанных кусков изображения, несовмещенные, плохо подогнанные фрагменты, в этом лице не было ничего человеческого. «Я это знаю! Именно так, именно это я и чувствую! Внутри у меня все именно так!» Это было как откровение. Женщина в кивере сидит на кресле со спинкой из резного дерева, напоминающие звериные лапы с когтями руки лежат на выгнутых подлокотниках – воплощенное величие хаоса… Эта иллюстрация была ее зеркалом, девочка представляла себе внутреннее состояние этой женщины – там все было именно так… именно так, как чувствовала она! Она ощущала внутри эту голову точно такой же, какой она была снаружи: в ее черепной коробке были просто свалены отдельные несовместимые части – девочка чувствовала это физически, это ей не просто казалось: у нее в голове целая машинерия неправильно вставленных друг в друга механизмов. Механический зверь. Она долго, очень долго рассматривала эту картину сквозь щелочки полузакрытых, отечных, распухших век. Сидя на кровати, она внимательно разглядывала эту женщину; та была одинока, отрезана от всего мира, запястья ее были туго стянуты манжетами длинных рукавов, чтобы она не могла расцарапать свои раны, но откуда-то издалека, из очень далекого далека, некой темной точкой, которая располагалась где-то за маской лица этой женщины, к ней пробивалась признательность к художнику: он сумел облечь в форму то, что девочка считала постыдной, недостойной названия аномалией, с царственным блеском и бесстыдством извлек он на белый свет, на всеобщее обозрение – пусть все видят тех ночных чудовищ, которых она привыкла считать своей собственностью. И с этого дня девочка почувствовала, что существует.


Несмотря на свой изысканный вид – чистюля с вечно застегнутыми на запястьях манжетами, – который приобретается при занятиях классической музыкой: железные правила упражнений, трудно поддающиеся расшифровке партитуры, подчинение ритму, ей любой ценой хотелось быть как все, как все другие дети, и даже рисковей; в перерыве между двумя уроками музыки она отправлялась играть среди развалин, лишившихся фасадов домов, где еще болтался на задней стене над пустотой эмалированный умывальник, а на стенах еще можно было различить загнутые концы свастики. Чугунные балки так и норовили сорваться в пропасть – груды штукатурки, железок, некоторые из которых оказались намертво припаяны друг к другу, металлолом: страшно ходить под всем этим хламом, в этом железном и каменном скелете, – опасность подстерегает тебя… А потом – бегом через колючки диких роз – волшебные опасности неизведанного мира… А потом – домой: она уносила с собой противный запах сурепки, которая всегда выбирает себе помойки и свалки, запах сурепки смешивался с ароматом роз, тайком ото всех поднималась она на четвертый этаж, чтобы незамеченной никем присутствовать на забавных вечерах. Анна, ее бабушка,