Шеф медленно поднимается из-за стола. Он высок, чуточку сутуловат и старше меня совсем немного, хотя на его воображаемых погонах на две звездочки больше. «На одну», — сказал бы другой, более суетный человек, так как в самое ближайшее время я ожидаю повышения. Но разница в звездочках между полковником и мной не задевает моего самолюбия, и я говорю «две». Одна — за способность терпеливо слушать и вникать в обстоятельства дела, другая — за умение заниматься всеми историями одновременно.
Шеф делает несколько шагов, будто подыскивает подходящее слово. Это не похоже на него. Потом опирается на подоконник и смотрит на меня тем взглядом, который он приберегает для внеслужебных разговоров.
— Видишь ли, в чем дело, браток. Когда люди долгие годы вынуждены копаться в грязи, некоторые из них в конечном счете привыкают всегда и везде видеть только самое худшее. Иными словами, становятся мнительными, подозрительными сверх меры — так сказать, профессиональная деформация. Вопрос этот не только морально-психологический — он имеет и деловую сторону. Мнительность сверх меры не только не полезна, как полагают некоторые, — она может подвести, подсказать неправильное решение.
Я молчу. Не то, чтобы не понимаю или не согласен с полковником, а просто прикидываю, насколько это замечание касается лично меня.
— Правда ведь? — спрашивает шеф, глядя на меня спокойно светлыми глазами.
— Правда, хоть я и не в состоянии сейчас сообразить, в какой степени я деформирован.
Он улыбается.
— Прими это не как факт, а как возможность.
Затем его лицо снова обретает служебное выражение.
— Просто мне показалось, что в этой истории ты несколько преждевременно склонился к определенной версии. Конечно, следствие еще не кончилось, и я допускаю, что ты можешь оказаться прав. Но все же действуй осмотрительно.
Возвратившись в свой кабинет, я застаю там судебного медика, развалившегося за моим столом.
— А, благоволил наконец явиться, — кисло приветствую его я, все еще под впечатлением разговора с полковником.
Паганини вскрытий зябко потирает руки, не обращая ни малейшего внимания на мое кислое лицо. У этого человека вообще талант не замечать ничего неприятного.
— Холодно у тебя, дорогой. Я, пока ждал, окоченел. Может, выкурим по одной, согреемся?
Я вздыхаю и с видом великомученика бросаю на стол коробку сигарет — вторую за этот день.
— Твоим пациентам еще холодней, и никто не угощает их сигаретами. Ну, выкладывай: что нового?
Врач не торопится. Он бесцеремонно роется в коробке, выбирая сигарету, которая помягче, ищет глазами спички, закуривает не спеша и только после третьей затяжки благоволит процедить:
— Пока что ничего окончательного. Смерть, как я и думал, наступила что-то около полуночи. Анализ яда еще не закончен, но вот увидишь — я буду прав: цианистый калий, воспоминание детства. Кроме того, вскрытие показало систематическое злоупотребление спиртным.
— Это известно и без вскрытия.
— И еще одно, что, вероятно, тоже известно инспектору, для которого не существует никаких тайн: рак легкого.
— Вот это уже что-то положительное.
— Настолько положительное, что может послужить заключительной главой истории, — торжественно заканчивает Паганини и разваливается в кресле.
— Ну, что ж, раз ты говоришь… — смотрю я на него рассеянно.
— Не понимаю, чего тут еще думать. Человек узнал, что у него рак и, чтобы избавиться от болей, взял да и глотнул цианистого калия. Такие случаи бывали.
— Но ты забываешь про вторую рюмку.
— Если она так тебя волнует, допей ее и поставь точку. Вторая рюмка… Может, перед этим к нему зашел приятель, и они выпили вдвоем.
— Человек, решивший покончить с жизнью, вряд ли станет распивать с приятелем, — говорю я не столько Паганини, сколько самому себе.
В это мгновение судебный медик, осененный идеей-молнией, приподнимается со стула и победоносно произносит:
— Слушай. Все ясно — приятель его был врач. Они выпивали, и Маринов, задавая исподволь вопросы, узнал страшный диагноз. Потом, когда врач ушел к себе, больной, подавленный известием, глотнул цианистого калия.
— Ты доведешь меня до нищенской сумы с твоими версиями, — отбиваюсь я устало. — И сядешь на мое место.
— Очень мне нужно твое холодное место, — усмехается Паганини. — Дарю тебе эту версию. Лови.
— Ты мне покажи лучше акт вскрытия, а версию пока попридержи. Нет! Погоди! Стой!
Осененный в свою очередь идеей, я хватаю Паганини за плечо.
— А откуда тебе, старому черту, известны все эти подробности? Уж не ты ли тот врач, который выпивал с Мариновым?
Между тем, как говорится в протоколах, наступил конец рабочего дня. Я покидаю кабинет, но из этого отнюдь не следует делать поспешного заключения, что мой рабочий день закончился. Я и те, что вроде меня, исключение: работаем все равно, что сдельно. Пока убийца гуляет на свободе, об отдыхе нечего и думать.
Шагаю по улице под дождем, охваченный ностальгией. Ностальгией по старому дому. Не родному, которого, кстати говоря, я не помню, а по дому Маринова. Когда я, наконец, вхожу во двор, сумерки уже сгустились. Ветер гнет ветки каштанов, но эти подробности пейзажа воспринимаются скорей на слух. Тускло светится лампа над подъездом. Катя с хозяйственной сумкой в руках чуть не сталкивается со мной в двери.
— А, товарищ начальник! — восторженно восклицает женщина-водопад, словно мое появление у них — просто предел ее мечтаний. — А я вот в магазин собралась…
— Идите, идите, не беспокойтесь. Мне надо только поговорить с вашей племянницей. Формальность…
— И мне тоже сердце подсказывало, что вы зайдете; я ей говорю — не уходи, может, тебя товарищ начальник будет спрашивать, очень симпатичный человек, тот, который ведет расследование. Да где там — разве удержишь. Эти нынешние такие — минутки дома спокойно не посидят. Сделает себе маникюр, покрутится перед зеркалом — и после ищи-свищи. Я вот даже Маре говорю: знаешь, говорю, Мара, эти нынешние…
— Простите, что я вас перебиваю. Вы не помните, в котором часу вернулся вчера вечером товарищ Димов?
Глаза женщины заговорщически щурятся. Она наклоняется ко мне.
— Товарищ Димов был вчера в Ямболе. Так он нам сегодня объявил. Но пусть другим рассказывает сказки. Уж я-то знаю, кто здесь, а кто не здесь. Каждый, кто возвращается домой, проходит мимо моего окошечка, и я вижу его ноги, и вчера видела ноги Димова — поздненько он воротился.
— До или после полуночи, не помните?
— До. Точно помню, что до. Я уж потом, когда он прошел, встала попить и взглянула на часы — не было и полдвенадцатого…
— Вы, видать, беспокойно спите.
— В нашем возрасте ведь всегда так — спишь, не спишь — даже и не поймешь.
— А говорите — ничего не слышали, что делалось у Маринова.
Женщина взвешивает, не сболтнула ли она чего лишнего, потом с неуверенной улыбкой говорит:
— Нет, ничего. Если б слыхала, почему бы и не сказать.
— Хорошо, хорошо, — отвечаю я. — А Колев и Славов дома?
— Доктор здесь и товарищ Славов тоже. Да и я мигом ворочусь, только б мне с Марой, моей подругой, не встретиться. Хорошая женщина, товарищ начальник, да ужасная болтушка… Уж на что я не из молчаливых — знаю за собой этот грешок, но Мара, моя подруга, уж действительно не знает никакой меры. Да и то сказать, товарищ начальник, привыкли уж мы с ней так-то. Бывало бегаешь день-деньской, умаешься, а когда освободишься — куда деться? В кино или там в кафе, как этих нынешних, не пригласят. Всей-то радости, что выйти на улицу да почесать язык с соседками — за это денег не берут…
Спускаясь в подвал, я представляю, как, усевшись, бывало, в кружок на низеньких стульчиках перед домом, женщины судачили до позднего вечера, и у меня проносится мысль: не так-то уж радостно жила эта женщина, если для нее единственным удовольствием была бесплатная болтовня. Хотя это, конечно, еще не оправдание для того, чтобы врать в глаза.
Подвал скудно освещается лампочкой. За дверью Колева — оживленные голоса. Мужской и женский. О чем-то разговаривают. Но так как подслушивать не в моих привычках, я решительно стучу. Дверь приоткрывается, и в щель просовывается голова Колева. Нельзя сказать, чтобы выражение его лица было очень гостеприимным.
— Опять я, — срывается у меня с языка довольно глупое замечание.
— Понятно, — холодно кивает Колев. — У меня тоже ненормированный день — могут вызвать в любое время. К сожалению, я сейчас не один — родственница зашла…
— Я хотел уточнить одну подробность, но раз так, оставим до завтра, — покладисто соглашаюсь я.
Доктор колеблется и, закрыв за собою дверь, делает шаг вперед.
— Если только одну подробность… А то я, грешным делом, подумал — уж не решили ли вы повторить исчерпывающий осмотр, как утром.
— Не бойтесь, раздеваться не понадобится.
Я вынимаю коробку сигарет и угощаю собеседника.
— Ну, — немного нетерпеливо торопит меня Колев.
— Вы тогда мне, помните, сказали, что покойный был здоров, как бык.
— Да, совершенно верно.
— А забыли добавить, что у быка был, оказывается, рак.
— Рак?
Колев кажется удивленным, но не сказать, чтоб слишком.
— Да, рак. Может, вы и принадлежите к школе, которая считает рак пустяком, преходящим недомоганием, но все же надо было упомянуть эту незначительную подробность.
— Как я могу упоминать подробности, которые мне неизвестны.
— Маринов никогда не говорил вам о раке — вообще или в частности?
— Никогда.
Тон категоричен. Выражение лица — тоже весьма категорично.
— А яду у вас, случаем, не просил? Цианистого калия или чего другого?
— Нет. Я вам уже сказал — он сам отравлял окружающих и притом без специальных препаратов.
— Понятно. Но речь в данном случае идет о нем самом, а не об окружающих…
Дверь за спиной доктора в этот момент резко распахивается. На пороге вырастает стройная девушка с красивым и — чтобы быть объективными — недовольным лицом. Она бросает на меня беглый взгляд.