Выпущенные в жизнь не подготовленными к ней и не знающими ее, воспитанницы женских институтов «в обществе и тем более в провинции не пользовались сочувствием и не встречали себе поддержки»[126]. Вместе с насмешками над «неловкостью» институток распространялись «стереотипные суждения» о них как об «изрядно невежественных существах, думающих, что на вербах груши растут, остающихся глупо-наивными до конца своей жизни»[127]. Институтская наивность стала притчей во языцех.
Высмеивание и возвеличивание институток, по сути дела, имеют одну и ту же точку отсчета. Они лишь отражают различное отношение к детскости воспитанниц женских институтов, которую культивировали обстановка и быт закрытого учебного заведения. Стоило взглянуть на «набитую дуру» с некоторым сочувствием, как она оказывалась просто «дитя малое» (как говорит, обращаясь к воспитаннице, институтская горничная: «несмышленыш вы, как дитя малое, только что каля-баля по-французски, да трень-брень на рояле»[128]). А с другой стороны, скептическая оценка образованности и воспитанности ходячего образца «светскости» и «поэтичности» сразу же обнаруживала его «детское, а не женское достоинство» (что должен был открыть герой задуманной А. В. Дружининым драмы, которая затем превратилась в знаменитую повесть «Полинька Сакс»)[129]. Институтки обычно и воспринимались как дети. Любопытно, что даже такой мало знающий русский общественный быт человек, как князь Мышкин, разговаривая с Аглаей и вдруг увидев в ней «ребенка», спрашивает: «Вы никуда не ходили, в школу какую-нибудь, не учились в институте?»[130] В связи с этим и сами институтки, чувствовавшие себя «детьми» в непривычном для них взрослом мире, иногда сознательно играли роль «ребенка», всячески подчеркивая свою детскую наивность: «…все жеманство, так называемое жантильничанье, приторное наивничанье, все это легко развивалось в институтках в первые годы после выпуска, потому что этим забавлялись окружающие»[131]. Во всяком случае, «выглядеть» институткой значило говорить ребячьим голосом, придавая ему специфически-невинный тон, и смотреть девочкой[132].
Институты воспитали тысячи русских девушек. По-разному складывалась их дальнейшая жизнь. Одни уходили в монастырь, другие становились шантанными певичками, среди выпускниц были и революционерки-«бомбистки», и агенты охранки (вроде известной провокаторши Зинаиды Жученко, урожденной Гернгросс), институткой была первая русская летчица Лидия Зверева, но большинство мирно воспитывало и учило детей. Очень может быть, что культурно-психологический тип «институтки», который описан нами, не соответствует многообразной действительности. Однако этого уже не проверить. Видимо, никого из воспитанниц институтов благородных девиц, закрытых большевиками весной 1918 г., уже нет в живых.
Остается лишь образ институтки, который возникает в период расцвета дворянской культуры и переживает все перипетии ее истории: и неприязнь со стороны разночинной интеллигенции 1860—1870-х гг., видевшей в институтках жалкий пережиток крепостнического быта и дворянской «эстетики», и презрение передовой молодежи начала XX в. Эти перипетии, конечно, сказались на представлениях о воспитанницах институтов благородных девиц и отразились в значении слова «институтка», которое давно уже означает не столько «восторженного, наивного, неопытного», сколько слабонервного человека. Особенно явно это проявляется, когда «институтками» зовут мужчин, как в 1917 г. называли А.Ф. Керенского[133].
Определенные изменения происходят и с «институтской» темой в русской литературе, где с 1860-х гг. все чаще изображалось, как обстоятельства превращают институтку в ее противоположность — проститутку. Литературный контекст вскрывает смысл подобной трансформации: это — падение ангелов, в качестве которых с самого начала и воспринимались институтки. Восхищаясь смолянками, впервые появившимися перед публикой в Летнем саду, поэт предположил, что
… сами ангели со небеси сошли,
Ко обитанию меж смертных на земли[134].
Хотя литературная судьба некоторых из них скорее напоминает библейское сказание об «ангелах, посланных в Содом»[135], институтки по-прежнему исправляют порочных и возрождают к жизни разочарованных в ней людей, о чем мечтает Чичиков в «Мертвых душах» и как это происходит в чеховской «Даме с собачкой». Этот ключевой для институтской темы сюжет исходит из основополагающего для нашей культуры понятия о том, что очиститься от греховной «скверны» мирской, повседневной жизни и спастись можно только с помощью сверхъестественных, потусторонних сил и средств, воплотившихся в данном случае в «Шиллеровых ангелочках»[136] из институтов благородных девиц.
Едва ли этот сокровенный смысл ощущается современным человеком. Он забылся не столько за давностью лет, сколько под давлением обстоятельств: люди, закрывшие институты благородных девиц, похвалялись тем, что они не институтки, и всячески поносили воспитанниц «благородных заведений». Однако им так и не удалось окончательно дискредитировать институток. Один лишь пример: в глухую пору конца 1940-х — начала 1950-х гг. в захолустном городке Слободском (что в Кировской области) директриса образцовой школы нарядила выпускниц «ни дать ни взять институтками» — не только в белые передники, но и в белые пелеринки[137].
О первых питомицах Воспитательного общества благородных девиц свидетельствуют не только прославившие их портреты Д.Г. Левицкого. Лучшая из «смолянок» первого выпуска, Глафира Ивановна Алымова (в замужестве — Ржевская) оставила мемуары: самые «прелестные воспоминания» относятся к пребыванию в Смольном монастыре. Она хвалит воспитанниц, превозносит начальницу С.И. де Лафон и славословит Екатерину II, создавшую этот «приют невинности и мира», в котором прошли «счастливые времена» ее жизни.
Очень тепло отзывались о своих институтах и женщины, кончавшие их в начале XIX в. Воспоминания одной из них — Елизаветы Аладьиной, впервые изданные в 1834 г., были первой и долгое время единственной публикацией мемуаров об институтской жизни[138]. Ее «Воспоминания институтки» посвящены «безмятежной» жизни в столичном Доме Трудолюбия, которую Аладьина описывает с «чувством беспредельной благодарности», уделяя особое внимание посещениям высочайших особ (и прежде всего — императрицы Елизаветы Алексеевны, чьей пансионеркой она была и в честь которой институт впоследствии стал называться Елизаветинским).
Воспоминания, которые публиковались с начала 1860-х гг., резко отличаются от мемуаров Елизаветы Аладьиной: это уже не «дань признательного сердца <…> благотворителям», а обвинительное показание против институтов благородных девиц. Обличая обстановку и быт женских институтов, мемуаристки не столько критиковали режим, основанный на казарменных идеалах николаевской эпохи, сколько отвергали саму институтскую «идею»: с точки зрения писательницы Софьи Хвощинской и ее единомышленниц, институт не давал ни удовлетворительного образования, ни настоящего, нравственного воспитания[139]. «Отжившая» институтская «идея» дискредитировалась, чтобы утвердить совершенно новый тип женского училища — открытую и общедоступную гимназию, которая появилась в России в эпоху кардинальных перемен в женском образовании, осуществлявшихся с конца 1850-х гг. Обличительный пафос противниц институтского воспитания жестко контролировался цензурным ведомством, которое очень заботилось о репутации воспитанниц казенных заведений: стоило Е.Н. Водовозовой пообещать вспомнить об их «кокетстве перед учителями и мужчинами вообще», как газете «Голос» было запрещено печатать ее статьи «Из заметок старой пансионерки»[140]. Окончательно разоблачить институтское воспитание Е.Н. Водовозовой удастся только почти через полвека.
Оценивая книгу Надежды Лухмановой «Двадцать лет назад», рецензент «Русского богатства» в 1895 г. писал: «В нашей литературе есть много изображений институтской жизни былого времени, и тема эта могла бы даже несколько надоесть»[141]. Он и представить себе не мог, сколько институтских мемуаров появится с конца XIX в. Именно в это время будет опубликована основная масса самых разнообразных воспоминаний о женских институтах: для детей и для взрослых, беллетризованных и сохраняющих строго мемуарный характер. Одной из главных причин для воспоминаний послужили столетние юбилеи ряда женских институтов, открытых в конце XVIII — начале XIX в. Оказалось, что многие институтки довольны институтским прошлым и сохранили светлую память о своем институте. Воспоминания, приуроченные к юбилеям, наверное, не отличаются особой объективностью. Однако нет никаких оснований подозревать в неискренности всех мемуаристок, которые не считают себя жертвами институтского воспитания и отдают ему должное: «…если прежние институтки уступали нынешним гимназисткам и курсисткам в смелости и предприимчивости, — писала Н.П. Грот, — зато приученные с детства к дисциплине, порядку и заботе о своих обязанностях, они были вообще скромнее, женственнее и семейственнее их»[142]. Автор этих слов предназначала свои мемуары для детей и внуков и потому писала, что думала. Одни мемуаристки думали так, другие (как, например, Е.Н. Водовозова) иначе. Воспоминания конца XIX — начала XX в. наконец отразили неоднозначность и противоречивость отношения к институтскому воспитанию. Лишь учитывая и сопоставляя все точки зрения, мы сможем понять, что же представлял собой институт благородных девиц.