Интеллектуальный язык эпохи: История идей, история слов — страница 7 из 38

ческого человека через его Другое субъективной самотождественности современного человека, которого он определяет как «человека малых масштабов» (Der Mensch der verkleinerten Maßstäbe) [Ibid.: 121]. С точки зрения Гелена, первобытный человек одухотворяет универсум и имеет дело с «природой из первых рук». Стратегия архаичного общества является «морально продуктивной» [ibid.: 118]:

Конечно, идентификация с Не-Я внешнего мира как форма самосознания неосуществима для современного сознания, нацеленного на подчеркивание Я среднестатистического человека. В архаически-наивной, жесткой форме это было возможно, потому что сама природа переживалась одушевленной, представала как alter ego. Она была именно «природой из первых рук» […]. И такое восприятие природы как царства духов […] было решающим образом морально продуктивным, поскольку подобное понимание себя через внешний мир непосредственно переходило в ответственное поведение.

[Gehlen 1964: 118]

Как и в 1930-х — начале 1940-х годов, в 1950-е годы Гелен стремится создать тотальный дискурс о человеке, включающий в себя самые разные дисциплины. Более того, он не воспроизводит достигнутое, но продолжает расширять терминологию философской антропологии. Однако это расширение происходит уже не столько за счет «естественных» наук (биологии, медицины, генетики), сколько благодаря подключению (мета)фикциональных дискурсов: литературы и элементов теории повествования[58]. Проблема искусства в антропологии выходит на первый план: философия оберега по принуждению фикциональна. Так, в книгу «Первобытный человек и поздняя культура» входят, наравне с антропологическими и философскими категориями, такие понятия, как «стилизация», «фикция», «сюжет», «виртуальное значение» (отсутствовавшие в книге «Человек»).

Понятие институции у Гелена влечет за собой категорию «стилизации»[59], о которой уже говорилось выше: ухоженные сады, одомашненные животные, искусственно выведенная путем запретов и экзогамии человеческая особь — все это следствия институционализации человеком своего окружения и себя самого, создание «nature artificielle» [Ibid.: 206]. Гелен приравнивает институциональность к фикции, творящей искусственное на основе естественного. Представляется, что Гелен перерабатывает здесь определение человека, данное Плеснером в книге 1928 года «Ступени органического и человек»: человек от природы искусственен [Плеснер 2004: 269]. Однако Гелен достраивает идею Плеснера по-своему: «искусственность» человека обусловливают институции [Gehlen 1964: 212]. Именно они ответственны за «фикционализацию» человека.

Институциональные фикции связаны с понятием «статуса»: в архаических культурах человек достигает «статуса» при помощи фиктивных манипуляций. Скажем, шаман переодевается в женскую одежду, чтобы войти в статус, позволяющий ему общение с трансцендентным [Ibid.: 210–211][60]. Подобные фикции могут терять по ходу истории свое субъективное значение и выказывать вполне продуктивный «объективный» характер: так, «фиктивное», по словам Гелена, представление о «равенстве» во Французской революции переросло в XX веке в объективную категорию, определяющую социальную действительность. Можно предположить, что Гелен различает между объективными и субъективными фикциями: если первые он оценивает позитивно, то вторые — негативно.

Саму субъективность Гелен оценивает как фикцию, приводя в качестве примера выражение мадам де Сталь по отношению к «душе» — «sujet de fiction» [Ibid.: 113]. Причем, по Гелену, субъективность является не просто вымышленной, но комической темой. Субъективность предстает неким «эрзацем жизни» (Lebensersatz) [Ibid.: 114], и даже в качестве «фикции» она неполноценна: в литературе «фикция» субъективности противостоит «фикции» объективной действительности [Ibid.: 113].


БАТАЙ, ИЛИ СУВЕРЕН ПРОТИВ ИНСТИТУТА

Концепция суверенности Жоржа Батая зеркально симметрична по отношению к теории институций Гелена. Батай, как и Гелен, обращается после Второй мировой войны к углубленному изучению архаической культуры. Как и Гелен, он анализирует наскальную живопись («Ласко, или Происхождение искусства», «Слезы Эроса»), исследует общественные отношения и экономику в древнейшей культуре («Теория религии», «Проклятая часть», «Эротизм») и — главное — ищет в архаике следы идеальной модели общества. Однако сотериология Батая зиждется на противоположных предпосылках, нежели у Гелена. Некоторая общность в терминологии этих двух современников (которые, возможно, даже не читали друг друга)[61] объясняется принадлежностью к общеевропейской парадигме 1930—1950-х годов, тогда как разноречия можно возвести к целому ряду причин[62]. Один из важнейших контрастов между двумя философами основан на их отношении к субъекту.

Чтобы прояснить особенность антропологического дискурса 1950-х годов у Батая, я возьму в качестве материала его незаконченную работу «Суверенность», которую он писал в период с 1953 по 1956 год. На примере этого текста хорошо видно, как Батай анализирует то же понятие, что и Гелен, но делает на основе этого анализа противоположные выводы. В центре работы Батая, как и у Гелена, — идея субъективности. Но если Гелен пытается противопоставить «негативной» субъективности человека «позитивную» объективность институций, то Батай, напротив, описывает, как «негативная» объективность институций может быть преодолена с помощью «субъективной суверенности».

С точки зрения Батая, антропологически ценной является категория суверенности. При этом в самом начале своей книги философ подчеркивает, что суверенность — это явление, которое не поддается концептуализации и сопротивляется любой ограничивающей системе знаний. Последовательно придерживаясь этого апофатического подхода, в конце работы Батай заключает, что суверенность — это НИЧТО[63].

Важным представляется факт, что понятие суверенности философ рассматривает в исторической перспективе. Хотя по сути суверенность, по его мнению, никогда не бывает объективной [Батай 2006: 342], все же она в разные эпохи испытывала разную степень объективации и с течением времени эволюционировала от объективной проявленности в институциях к субъективному внутреннему опыту: «Суверенные институты прошлого существовали объективно […]. Отныне познание единства суверенных моментов дано нам посредством субъективного опыта» [Там же: 340]. Таким образом, в наши дни «суверенные моменты» — это «поэзия, экстаз, смех» [Там же: 339].

Можно сказать, что в «Суверенности» возникает другая трата. Чем менее «сберегает» человек, тем более он суверенен — именно на этом тезисе, как считает Батай, базировалось феодальное общество, в котором «отдавалось предпочтение суверенному, непродуктивному использованию богатства» [Там же: 372]. Буржуазный мир, напротив, отдал приоритет накоплению. Символом апотропея суверена служит у Батая Версаль:

…тот, кто откажется понимать, что означало его великолепие, никогда не увидит человечество в солнечно-ясном и неопровержимом облике суверенности. Версаль — это символ порядка, который хотели уничтожить революции, как буржуазные, так и пролетарские.

[Там же: 373]

Таким образом, в «Суверенности» Батай совершает своего рода диалектический переход от разрушительной траты к апотропею, от проклятой части к суверенности.

Характерной особенностью суверенности, по Батаю, является неопределенность этого понятия: оно имеет множество взаимоисключающих значений. Как пишет Батай:

Извечное свойство суверенности состоит в ее странности и неуловимости, что делает ее одновременно неизбежной и невозможной. В настоящее время […] из неуловимости всего собственно суверенного вытекает его упадок или даже исчезновение. Однако и в прошлом его никогда не удавалось по-настоящему утвердить.

[Там же: 401]

Неопределимость суверенности Батай связывает с ее божественными истоками («изначально, исторически Бог есть олицетворение суверенности» [Там же: 401]) — философ моделирует суверенность по образцу неопределимого Бога негативной теологии. Апофатическому подходу к суверенности препятствует, по мнению Батая, язык, который превращает суверенность в средство для достижения цели и тем самым наделяет ее позитивным значением. В этом смысле характерно название одной из главок — «Необходимость решительным отрицанием остановить процесс, в котором язык всегда делает из суверенной цели средство для чего-то другого». Как подчеркивает Батай,

употребление слова «Бог» […] приводит к искажению своего объекта, суверенного Существа […]. Иными словами, если назвать Бога целью, то он именно по этой причине становится вещью, располагаясь в плане всех остальных вещей.

[Там же: 451]

Батай делает попытку рассмотреть апофатический дискурс с точки зрения понятия траты. В подобной перспективе Бог негативной теологии возводится к священному утраченному объекту:

Вершинная потеря приводит говорящего в бесконечное замешательство, и, возможно, только жест «негативной теологии» может рассматривать ее как объект, поскольку при таком жесте этот объект сам себя отрицает как объект, становится отсутствием объекта.

[Там же: 401]

Неоднозначность понятия суверенности у Батая словно предвосхищает дерридианский фармакон. При этом сходство идет гораздо глубже, чем можно предположить на первый взгляд. Главное действие фармакона, по Деррида, состоит в том, что он внушает человеку страх перед смертью. Чтобы избавиться от этого страха, необходим «антидот» (alexipharmakon) — противоядие, в качестве которого Деррида предлагает, в частности, философию, якобы защищающую от грозных призраков небытия [Derrida 1972: 139]. Однако противоядие и само является, согласно Деррида, «обратным фармаконом» (