Интервью и беседы с Львом Толстым — страница 5 из 98

Это было минувшею осенью. Стояла теплая, тихая погода. Легкие белые облачка редели и таяли над зелеными холмами, долинами и желтеющими лесами Крапивенского уезда. Тульской губернии. Солнце готовилось выглянуть. Был полдень 22 сентября. Скорый поезд курской дороги, не доезжая Тулы, остановился на две минуты у станции Ясенки. Я вышел из вагона и пересел в тарантас. Каждый, кому дорого имя любимейшего из русских писателей, творца "Войны и мира" и "Анны Карениной", поймет, с каким чувством, получив на пути пригласительную телеграмму (*1*), я ехал навестить хозяина Ясной Поляны. Иностранцы, в особенности англичане, с особенною любовью встречают в печати описания жилищ и домашней обстановки своих писателей, художников, общественных и государственных деятелей. В "Grafic", "Ilustrated London News" и других изданиях давно помещены превосходные фотогравюры и описания деревенских жилищ Тенниссона, Диккенса, Гладстона, Вальтер-Скотта, Коллинза и других. Здесь изображены не только "рабочие кабинеты", "приемные" и "столовые" лучших слуг Англии, но и места их обычных сельских прогулок, скамьи под любимыми деревьями, виды на поля и пруды и проч. Нельзя не пожалеть, что наши художники еще не ознакомили русского общества с видами поместьев Гоголя, Аксаковых, Островского, Хомякова, Григоровича, Фета, Л. Н. Толстого и других. Это в особенности приходит в голову при посещении Ясной Поляны. Едучи в это поместье, я невольно вспомнил и другое обстоятельство, а именно те странные и противоречивые толки и слухи, которые в последнее время возникли о гр. Л. Н. Толстом, не только в обществе, но и в печати. Еще недавно, в изданной весною 1884 года, в пользу литературного фонда, переписке Тургенева, все с недоумением прочли трогательное, предсмертное письмо карандашом автора "Дворянского гнезда" к графу Л. Н. Толстому. Умирающий Тургенев обращался к последнему (в июне 1883 года, из Буживаля) с такими загадочными, последними словами: "Милый и дорогой Лев Николаевич! друг мой, вернитесь к литературной деятельности!.. Друг мой, великий писатель Русской земли, внемлите моей просьбе..." Разнообразные толки и пересуды о графе Л. Н. Толстом, как известно, выросли, наконец, в целые легенды. Иностранная печать подхватила эти толки и пошла еще далее. В одном из выпусков известного парижского журнала "Le Livre" (No 70, 1885 г., стр. 549) под заглавием "Россия" явилось даже такое чудовищное известие: "Уверяют, что граф Лев Николаевич Толстой постигнут умопомешательством и что его должны подвергнуть заключению". В этом известии удостоверяется, между прочим, будто Л. Н. Толстой "бросил перо писателя, чтобы лично заняться усовершенствованием обуви и одежды", и проч., и проч. Нам, русским, не в диковину подобные разглашения о людях, с самостоятельным, сильным умом, переживающих духовную борьбу. "Миллион терзаний" Чацкого кончился известною сценою: "С ума сошел? - А, знаю, помню, слышал! Как мне не знать? Примерный случай вышел... Схватили, в желтый дом и на цепь посадили! - Помилуй! он сейчас здесь в комнате был, тут... - Так с цепи, стало быть, спустили!" Помню, что под впечатлением подобных же ложных толков я ехал когда-то с покойным О. М. Бодянским впервые к Гоголю. Об этом свидании я расскажу в другое время (*2*). Надо надеяться, что известный, острый эпизод с отношениями русской критики пятидесятых годов к Гоголю, по поводу его "Переписки с друзьями" будет когда-нибудь заново пересмотрен и решен другим, более спокойным и беспристрастным составом "присяжных" ценителей. Былые разглашения о Гоголе, как и о Чаадаеве, в сущности та же трагикомедия Чацкого. Неудивительно, что злые пересуды коснулись и современного нам, своеобразного русского писателя.

Резвые, сытые лошадки, погромыхивая бубенцами, весело неслись с холма на холм, между жнивьем и свежих озимей, по которым паслись овцы и скот. - Что это за поселок? - спросил я на пути возницу. - Кочаки. - Помещичий? - Купцы. - А та, вон, вдали, деревня, на взгорье? чей дом за лесом, с зеленою крышей? - Ясная Поляна... дом графа Льва Николаевича. Тарантас, свернув с шоссе, понесся большою дорогой.

Скажу несколько слов о моей первой встрече с графом Л. Н. Толстым. Я с ним познакомился в Петербурге, в конце пятидесятых годов, в семействе одного известного скульптора-художника (*3*). Тогда автор "Севастопольских рассказов" только что приехал в Петербург и был молодым и статным артиллерийским офицером. Его очень схожий портрет того времени помещен в известной фотографической группе Левицкого, где вместе с ним изображены Тургенев, Гончаров, Григорович, Островский и Дружинин. Граф Л. Н. Толстой, как теперь помню, вошел тогда в гостиную хозяйки дома во время чтения вслух нового произведения Герцена. Тихо став за креслом чтеца и дождавшись конца чтения, он сперва мягко и сдержанно, а потом с такою горячностью и смелостью напал на Герцена и на общее тогдашнее увлечение его сочинениями и говорил с такою искренностью и доказательностью, что в этом семействе впоследствии я уже не встречал изданий Герцена (*4*). Надо вспомнить, что это суждение было высказано задолго до поры, когда русское общество, а под конец и сам Герцен, разочаровались во многом, чему тогда так от души поклонялись. Припоминается мне и другой случай разногласия графа Л. Н. Толстого с признанными авторитетами былого времени, где он опять явился победителем. Это было лет десять спустя. В конце шестидесятых годов, сперва в отрывках - в "Русском вестнике", потом отдельным, полным изданием, вышел в свет знаменитый роман графа Л. Н. Толстого "Война и мир". Вскоре затем в "Военном Сборнике" явился разбор этого произведения А. С. Норова, под заглавием: "Война и мир, 1805-1812 гг., с исторической точки зрения и по воспоминаниям современника". Приехав с юга в Петербург, я осенью 1868 года навестил в Павловске А. С. Норова, при котором, незадолго перед тем, я служил в качестве его секретаря. Он прочел мне свой отзыв о романе графа Л. Н. Толстого. Увлеченный достоинствами романа, я с досадою слушал разбор А. С. Норова и спорил с ним чуть не за каждое его замечание. На мои возражения Норов отвечал одно: "Я сам был участником Бородинской битвы и близким очевидцем картин, так неверно изображенных графом Толстым, и переубедить меня в том, что я доказываю, никто не в силах. Оставшийся в живых свидетель Отечественной войны, я без оскорбленного патриотического чувства не мог дочитать этого романа, имеющего претензию быть историческим". На это я ответил Норову, что не всегда отдельные участники и очевидцы крупных исторических событий передают их вернее позднейших исследователей, хотя бы и романистов, получающих доступ к более всесторонним и разнообразным источникам, и что, между прочим, художественная правда произведения графа Толстого вовсе не зависит только от того, стояла ли именно такая-то колонна, во время описанного им боя, направо или налево от полководца и проч. и проч. Более всего Норов нападал на одно место в романе. - Граф Толстой, - говорил он мне, - рассказывает, как князь Кутузов, принимая в Цареве-Займище армию, более был занят чтением романа Жанлис "Les chevaliers du Cygne" (*), чем докладом дежурного генерала. И есть ли какое вероятие, чтобы Кутузов, видя перед собою все армии Наполеона и готовясь принять решительный, ужасный с ним бой, имел время не только читать роман Жанлис, но и думать о нем?

(* "Рыцари лебедя" (фр.). *)

Но что же тут невозможного? - возразил я критику, - быть может, это был расчет со стороны Кутузова, чтобы видимым своим спокойствием ободрить окружающих. Да притом так свойственно всякому человеку стремление, подчас чем-либо совершенно посторонним, чтением книги или не идущим к делу разговором, успокоить потрясенные свои чувства и, через это внешнее отвлечение, хотя бы на миг оторваться от тяжелой и роковой действительности. Я приводил Норову примеры из жизни великих людей: Цезаря, Петра I, Александра Македонского и других. При этом я ему напомнил, что Александр Македонский в персидском походе не расставался с Гомером и, среди столкновений с азиатскими кочевниками, переписывался с своими друзьями в Греции, прося их о высылке ему произведений греческих драматургов. Наконец, указывая Норову на описание последних дней приговоренных к смертной казни, я просил его вспомнить, что иные из них, за несколько часов до неминуемой смерти, искали беседы с тюремщиками о театре и других новостях дня или с увлечением читали своих любимых поэтов. - Все это так, мой милый, все это могло случиться, но с другими людьми и в иные времена! - возражал мне Норов. - Мы же в двенадцатом году не были искателями приключений, вроде Цезаря или македонского героя, а тем паче производителями пышных, шарлатанских эффектов, наподобие гильотинированных во время французской революции клубистов. До Бородина, под Бородиным и после него мы все, от Кутузова до последнего подпоручика артиллерии, каким был я, горели одним высоким и священным огнем любви к отечеству и, вопреки графу Льву Толстому, смотрели на свое призвание, как на некое священнодействие. И я не знаю, как посмотрели бы товарищи на того из нас, кто бы в числе своих вещей дерзнул тогда иметь книгу для легкого чтения, да еще французскую, вроде романов Жанлис. А. С. Норов, через два месяца после напечатания своего отзыва о романе гр. Толстого, скончался. В январе 1869 года, после его похорон, мне было поручено составить для одной газеты его некролог. Каково же было мое удивление, когда, собирая источники для некролога, я в семействе В. П. Поливанова, родного племянника покойного, случайно увидел крошечную книжку из библиотеки Норова "Похождения Родерика Рандома" ("Aventures de Roderik Random, 1784") (*5*) и на ее внутренней обертке прочел следующую собственноручную надпись А. С. Норова: "Читал в Москве, раненый и взятый в плен французами, в сентябре 1812 г." ("Lu a Moscou, blesse et fait prisonnier du guerre chez les francais, au mois du septembre, 1812"). To, что было с подпоручиком артиллерии в сентябре 1812 года, забылось через сорок шесть лет престарелым сановником, в сентябре 1868 года, так как не подходило под понятие, невольно составленное им, с течением времени, о временах двенадцатого года. Нельзя, разумеется, утверждать, что роман о Родерике Рандоме Норов держал под подушкой у Царева-Займища, где Кутузов читал роман Жа