ветил я. Граф надел свою круглую, мягкую шляпу и взял лукошко; я тоже надел шляпу и выбрал одну из палок за этажеркой. Мы, без пальто, вышли с переднего крыльца, невдали от которого, у ворот на черный двор, стоял станок для гимнастики. - Это также для вас? - спросил я графа, указывая на станок. - Нет, это для младших моих детей; у меня здесь другие упражнения, ответил он, поглядывая за ворота, где виднелась груда свеженарубленных дров. Неудивительно, что, при постоянном физическом труде, граф так сохранил свое здоровье. Этому, в значительной степени, помогло и то обстоятельство, что большую часть своей жизни Л. Н. Толстой провел в деревне. Лишившись в ранние годы матери, урожденной княжны Волконской, он 9 лет от роду, в 1837 году, был увезен в Москву, в дом бабки, потом опять жил в деревне, в 1840 году поступил в Казанский университет (*7*), где был по восточному, затем по юридическому факультету, с 1851 по 1855 год провел в военной службе на Кавказе, на Дунае и в Севастополе, и с 1861 года, почти безвыездно, живет в Ясной Поляне. Из 57, лет он, следовательно, более 35 лет провел в деревне. Пройдя через смежный с усадьбой, молодой плодовый сад, насаженный графом, мы вышли в поле и направились в ближний лес. От этого леса, за небольшим ручьем, виднелись другие лески и поляны. От одной лесной чащи, то взгорьем, то долинкой, мы переходили к другой, останавливаясь и разговаривая. Солнце выглянуло и опять спряталось за легкие, пушистые облачка. Свежий воздух был напоен лиственным, влажным запахом. Золотившийся лист медленно сыпался с деревьев. Ни одна ветка не шелохнулась в безветренной тишине. Я шел рядом с графом, любуясь его легкою походкой, живостью его речи и простотою и прелестью всей его так сохранившейся могучей природы. "Боже мой, - думал я, глядя на него и слушая его, - его прославили потерянным для искусства, мрачным, сухим, отшельником и мистиком... Посмотрели бы на этого мистика!" Граф с сочувствием говорил об искусстве, о родной литературе и ее лучших представителях. Он горячо соболезновал о смерти Тургенева, Мельникова-Печерского и Достоевского. Говоря о чуткой, любящей душе Тургенева, он сердечно сожалел, что этому, преданному России, высокохудожественному писателю пришлось лучшие годы зрелого творчества прожить вне отечества, вдали от искренних друзей и лишенному радостей родной, любящей семьи. - Это был независимый, до конца жизни, пытливый ум, - выразился граф Л. Н. Толстой о Тургеневе, - и я, несмотря на нашу когда-то мимолетную размолвку, всегда высоко чтил его и горячо любил. Это был истинный, самостоятельный художник, не унижавшийся до сознательного служения мимолетным потребам минуты. Он мог заблуждаться, но и самые его заблуждения были искренни. Наиболее сочувственно граф отозвался о Достоевском, признавая в нем неподражаемого психолога-сердцеведа и вполне независимого писателя, самостоятельных убеждений которому долго не прощали в некоторых слоях литературы, подобно тому как один немец, по словам Карлейля (*8*), не мог простить солнцу того обстоятельства, что от него, в любой момент, нельзя закурить сигару. Коснувшись Гоголя, которого Л. Н. в своей жизни никогда не видел, и ныне живущих писателей, Гончарова, Григоровича и более молодых, граф заговорил о литературе для народа. - Более тридцати лет назад, - сказал Л. Н., когда некоторые нынешние писатели, в том числе и я, начинали только работать, в стомиллионном русском государстве грамотные считались десятками тысяч; теперь, после размножения сельских и городских школ, они, по всей вероятности, считаются миллионами. И эти миллионы русских грамотных стоят перед нами, как голодные галчата, с раскрытыми ртами, и говорят нам: господа, родные писатели, бросьте нам в эти рты достойной вас и нас умственной пищи; пишите для нас, жаждущих живого, литературного слова; избавьте нас от все тех же лубочных Ерусланов Лазаревичей, Милордов Георгов и прочей рыночной пищи. Простой и честный русский народ стоит того, чтобы мы ответили на призыв его доброй и правдивой души. Я об этом много думал и решился, по мере сил, попытаться на этом поприще. - Как тепло и как пахнет листвой! - сказал он, подходя к ветхому, полуразрушенному мостику через узкий ручей. - Удивительная сила непосредственных впечатлений от природы. И как я люблю и ценю художников, черпающих все свое вдохновение из этого могучего и вечного источника! В нем единая сила и правда. При этих словах графа я вспомнил его рассказ "Севастополь в мае 1855". "Герой моей повести, - сказал в заключении этого рассказа Л. Н., - которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, - правда". Мы разговорились о различных художественных приемах в литературе, живописи и музыке. - Недавно мне привелось прочесть одну книгу, - сказал, между прочим, граф Л. Н останавливаясь перед бревнышками, перекинутыми через ручей. - Это были стихотворения одного умершего молодого испанского поэта (*9*). Кроме замечательного дарования этого писателя, меня заняло его жизнеописание. Его биограф приводит рассказ о нем старухи, его няни. Она, между прочим, с тревогой заметила, что ее питомец нередко проводил ночи без сна, вздыхал, произносил вслух какие-то слова, уходил при месяце в поле, к деревьям, и там оставался по целым часам. Однажды, ночью, ей даже показалось, что он сошел с ума. Молодой человек встал, приоделся впотьмах и пошел к ближнему колодезю. Няня за ним. Видит, что он вытащил ведром воды и стал ее понемногу выливать на землю; вылил, снова зачерпнул и опять стал выливать. Няня в слезы: "Спятил, малый, с ума". А молодой человек это проделывал с целью - ближе видеть и слышать, как в тихую ночь, при лунном сиянии, льются и плещутся струйки воды. Это ему было нужно для его нового стихотворения. Он в этом случае проверял свою память и заронившиеся в нее поэтические впечатления тою же природой, как живописцы, в известных случаях, прибегают к пособию натурщиков, которых они ставят в нужные положения и одевают в необходимые одежды. Читая своих и чужих писателей, я невольно чувствую, кто из них верен природе и взятой им задаче и кто фальшит. Иного модного и расхваленного, особенно из иностранных, не одолеешь, с первой страницы, как ни усиливаешься. Даже угроза телесным наказанием, кажется, не могла бы заставить меня прочесть иного автора... В одной из критических статей Н. Н. Страхова о "Войне и мире" говорится, что если Достоевский был психолог-идеалист, то графа Л. Толстого следует назвать психологом-реалистом. "Война и мир", по выражению почтенного критика, "подымается до высочайших вершин человеческих мыслей и чувств, до вершин, обыкновенно недоступных людям. Граф Л. Толстой - поэт, в старинном и наилучшем смысле слова. Он прозревает и открывает нам сокровеннейшие тайны жизни и смерти. Его идеал - в простоте, добре и правде. Он сам говорит: нет величия там, где нет простоты, добра и правды. Голос за простое и доброе против ложного и хищного - вот существенный, главнейший смысл "Войны и мира". Кто умеет ценить высокие и строгие радости духа, кто благоговеет перед гениальностью и любит освежать и укреплять свою душу созерцанием ее произведений, тот пусть порадуется, что живет в настоящее время". Беседующий с графом Л. Н. Толстым об искусстве невольно вспоминает эти выражения его лучшего истолкователя. Мы приближались обратно к усадьбе, мимо молодых, собственноручных насаждений графа. Красивые, свежие деревца яблонь и груш, с круглыми, сильными кронами ветвей, стояли "в шахматном порядке на обширной плантации, невдали от усадьбы. Крестьянские девочки, с серпами в руках, копались над чем-то в бурьяне, у соседних хлебных скирд. Граф разговорился с ними, называя каждую по имени. - Знаете ли, что они делают? - спросил он. - Жнут крапиву, для обставки на зиму стволов плодовых деревьев; это лучшее средство против зайцев и мышей, которые не любят крапивы и бегут даже от ее запаха. Вот и дом. Я взглянул на часы. Мы провели в прогулке около трех с половиною часов и прошли пешком не менее шести-семи верст. Граф, после такого движения, смотрел еще более молодцом и, казалось, был готов идти далее. Но был уже шестой час: жена графа, Софья Андреевна, возвратилась из Тулы, куда возила на почту просмотренные графом и ею корректуры нового полного собрания его сочинений, и нас ждали обедать. - Вы не устали? - спросил Л. Н., весело посматривая на меня и бодро всходя, по внутренней лестнице, в верхний этаж своего дома. - Для меня ежедневное движение и телесная работа необходимы, как воздух. Летом в деревне, на этот счет, приволье; я пашу землю, кошу траву; осенью, в дождливое время, - беда. В деревнях нет тротуаров и мостовых, - в непогоду я крою и тачаю сапоги. В городе тоже одно гулянье надоедает; пахать и косить там негде, - я пилю и рублю дрова. При усидчивой, умственной работе, без движения и телесного труда, сущее горе. Не походи я, не поработай ногами и руками, в течение хоть одного дня, вечером я уже никуда не гожусь; ни читать, ни писать, ни даже внимательно слушать других; голова кружится, а в глазах - звезды какие-то, и ночь проводится без сна. В московском, недавно купленном своем доме (в Долгохамовническом переулке), Л. Н. обыкновенно с утра сам рубит для печей дрова и, вытащив воды из колодезя, подвозит ее в кадке на санях к дому и к кухне. "А досужие-то вестовщики, свои и чужие, в особенности свои? - подумал я, слушая эти простые откровения знаменитого писателя. - Чего они ни наплели? и литературу-то он оставил, для шитья платьев и сапогов, и якшается с чернью, под видом рубки дров на Воробьевых горах!"
Верхний этаж яснополянского дома занят семейным помещением и столовою графа. По деревянной лестнице, на средней площадке которой стоят старинные, в деревянном футляре английские часы, мы поднялись направо в зал. Здесь у двери стоит рояль, на пюпитре которого лежат раскрытые ноты "Руслана и Людмилы". Между окон - старинные, высокие зеркала, с отделанными бронзой подзеркальниками. Посредине залы - длинный обеденный стол. Стены увешаны портретами предков графа. Из потемнелых рам глядят, как живые, представители восемнадцатого и семнадцатого веков, мужчины