Интервью сына века — страница 39 из 51

Два с половиной года назад, в Чикаго.

Ф. Б. Когда вы писали «American Vertigo» («Американское головокружение»)?

Б.-А. Л. Нет, тогда это было в первый раз, еще двумя годами раньше, в вечер бостонской Конвенции и первого крупного выступления Обамы. Получается, что я снова про себя любимого. Но что поделаешь? Это факт, никуда от него не деться. Я единственное двуногое, способное говорить и писать, которое напечатало, да еще в американской газете, что этот человек станет в конце концов президентом США. Статья называлась «Черный Клинтон». Сначала, надо отметить, название было другое — «Черный Кеннеди». Но издатели газеты сказали: «Пишите свой бред, мы не возражаем; но от Кеннеди руки прочь…»

Ф. Б. А по телефону вы с ним с тех пор не говорили? Хорошо бы ему напомнить эту историю!

Б.-А. Л. Возможно, он ее не забыл. Когда для Венецианской биеннале итальянский художник Франческо Веццоли[297] устраивал свою знаменитую инсталляцию, в которой мы с Шэрон Стоун играли двух лжекандидатов на пост президента и разыгрывали предвыборную кампанию, автор хотел, чтобы мы были максимально правдоподобны. Для этого он пригласил в Лос-Анджелес для Шэрон Стоун советников Буша, а для меня в Париж — кое-кого из советников Обамы (которым в ту пору, надо признать, было нечего делать)…

Ф. Б. Надо бы разыскать этого художника, чтобы помог в срочном порядке создать палестинское государство. Большинство людей знать не знают, что вы ратуете за палестинское государство, все думают, что вы безоговорочно поддерживаете Израиль.

Б.-А. Л. Я всецело на стороне Израиля. Но это правда: больше сорока лет я борюсь за то, чтобы по отношению к палестинскому народу соблюдалась справедливость. Это не должно быть абы какое палестинское государство… Это не должна быть передовая база Ирана… Это не должна быть пусковая площадка для ракет против Израиля… Это не должно быть государство, которое из-за географической близости стало бы навязывать Египту законы «Братьев-мусульман» и превратило бы Египет в суннитской зоне в эквивалент Ирана в шиитской… Вот стратегические особенности этой проблемы. Так что, кроме судьбы Израиля, в этом драматическом узле есть и другие важные моменты. Станет ли Египет в суннитской зоне тем, чем Иран является в шиитской?

Ф. Б.(Смеется.) Извините, я решительно ничего в этом не понимаю… Меня волнуют совсем другие вопросы. По-моему, это безумие, что писатель должен обязательно разбираться в международных геополитических проблемах.

Б.-А. Л. Считайте, что вам повезло. Но для египтянок, которых, возможно, снова заставят носить паранджу, для тех женщин, в которых станут бросать камни за то, что они посмотрели на другого мужчину, для восьмилетних девочек, которых будут хоронить заживо, как в Пакистане, потому что они отказались от принудительного замужества, — для них это не абстракция, не геополитика — это страшная реальность. И это, поверьте, посерьезней, чем диктатура рынка.

Ф. Б. Я думаю, вам пора, наподобие Чорана, писать ледяные нигилистские афоризмы и перестать рассказывать про шиитов и суннитов. Вы со мной согласны?

Б.-А. Л.(Смеется.) Думаю, мне пора делать то, что доставляет мне удовольствие. Я ничего не решаю наперед. У меня нет никакой стратегии. Тактик я, может, и неплохой, но ни в коем случае не стратег.

Ф. Б. Иначе говоря, вы делаете только то, что вам нравится. И никто вас ни к чему не может принудить.

Б.-А. Л. Совершенно верно. Вообще-то, писатель должен хотя бы немножко быть тактиком, иначе его сметут, выбросят на свалку, обольют помоями, похоронят под нечистотами. Но в остальном надо плыть по течению.

Ф. Б. Вы не собираетесь вернуться к жанру романа?

Б.-А. Л. Разумеется, собираюсь. У меня давным-давно, может, лет двадцать как начат один роман, который я все время откладываю в долгий ящик. Это, увы, мой недостаток: я вечно занят чем-то другим.

Ф. Б. Вы двадцать лет пишете роман?! Представляю, какой толщины он будет!

Б.-А. Л. Может быть, совсем наоборот, тонюсенький, максимально короткий. Кто его знает?

Ф. Б. Но постойте, вам могли бы возразить, что истинный писатель должен в первую очередь заниматься литературным творчеством. Если я пишу роман, то пусть тут хоть война в Афганистане, я все равно продолжаю писать роман про «свою жену, эту толстую б…».

Б.-А. Л. Возможно. Но для меня книги, которые написались вместо этого романа, тоже представляются очень важными.

Ф. Б. То есть роман на втором месте.

Б.-А. Л. Если хотите. Можно даже утверждать, что именно так и должно все происходить, что книги рождаются в свое время и что этот третий роман появится, когда по-настоящему созреет. Разве мы можем знать, какой момент подходящий, а какой — нет? Мы придумываем тысячу причин, чтобы оттянуть момент появления книги — именно потому, что она еще не готова, жизнь не закончила над ней свою работу.

Ф. Б. Кое-что тем не менее изменилось. Раньше вы всегда отказывались говорить о себе. Исключение составляет один текст, который называется «Комедия», — он очень мне нравится. Но это лжеисповедь. Вы сами в этом признаетесь: во «Врагах общества» вы пишете, что «Комедия» — не искренняя книга, это маска, надетая на маску. Настоящая автобиография, подлинные сцены вашей жизни появляются впервые во «Врагах общества». Это значит, что вы меняетесь. Станете ли вы в дальнейшем писать про себя, превратитесь ли в нечто среднее между Шатобрианом и Анни Эрно[298]?

Б.-А. Л. «Враги общества» — книга, которая для меня самого очень много значит. Но будьте осторожны, не делайте поспешных выводов. Сила ее в том, что это беседа с Уэльбеком. Если бы не Мишель, я бы никогда не сказал — и больше никогда не скажу — того, что там сказано.

Ф. Б. Почему такая категоричность?

Б.-А. Л. Потому что мне это неинтересно. Мне скучно говорить о себе.

Ф. Б. Это странно, я бы даже сказал, парадоксально. Притом что вам свойствен определенный социальный эксгибиционизм, с литературной точки зрения вы стыдливо-сдержанны.

Б.-А. Л. Да, но важнее именно литературная сторона — вы не находите? В литературе я придерживаюсь правила «после вас».

Ф. Б. Кто эти «вы»? Читатели?

Б.-А. Л. Нет, «вы» — это Сартр, Бодлер, Дэниэл Перл, это антигерои забытых войн, это боснийцы, мой сосед, мой ближний, мой враг, мой друг — кто угодно, но не я сам.

Ф. Б. Тем не менее вы пишете от первого лица.

Б.-А. Л. Пишу. Но это просто честность. Необходимо создать кого-то, от чьего имени говоришь, некое тело, некую душу, некую фабулу. Есть философы, которые ведут себя, точно они чистый дух, лишенный телесного воплощения и обитающий в безвоздушном пространстве платонических идей. Это неправильно. Чтобы все было достоверно, надо сказать: «Вот, это я, это мое конкретное тело, это мои нервы, это я говорю». Необходимо быть конкретным, материальным.

Ф. Б. Знаете, я мог бы вам предложить другую гипотезу, которую я как раз в данный момент разрабатываю. Я считаю, что вы не доверяете самому себе, поэтому, чтобы оказаться лицом к лицу с Бернаром-Анри, вам нужна теплая компания Шарля Бодлера, Жан-Поля Сартра, Дэниэла Перла. Это совершенно как в передачах Жака Шанселя[299]!

Б.-А. Л. Ну, может быть, можно и так на это взглянуть. Но я, честно говоря, вижу все иначе. Дело не в доверии к себе — дело в любопытстве. Я не испытываю любопытства по отношению к самому себе, вот и весь секрет. Тут ничто одно другому не противоречит. Я никогда не обращался к психоаналитику. Я не пишу писем. За исключением Уэльбека, я ни с кем не переписываюсь. Вдобавок, если у меня случаются эмоциональные бури, возникают какие-то тайны, огорчения, я ни к кому не лезу с конфиденциями — ни к близким друзьям, ни даже к самому себе…

Ф. Б. Но вы же ведете дневник.

Б.-А. Л. Веду. Но это всего лишь дневник. И если я завтра умру, то его немедленно уничтожат.

Ф. Б. Удивительная вещь, когда человеку удается говорить о себе, не говоря о себе. Но в своем дневнике вы все же о себе пишете.

Б.-А. Л. Да, там я говорю со всей откровенностью все, что только можно сказать.

Ф. Б. И этот дневник будет опубликован?

Б.-А. Л. Ни за что и никогда. И именно потому, что этого никогда не случится, я позволяю себе говорить все.

Ф. Б. Но для чего же тогда он нужен? Ведь после изложения на бумаге многие вещи становятся понятней и очевидней?

Б.-А. Л. Дневник был нужен, чтобы написать «Лилию и пепел». Когда-то дневник служил сырьем для моих романов. Это своего рода месторождение, откуда я регулярно черпаю материал и откуда я, возможно, зачерпну в последний раз для последней книги. Но все это я рассказывал Уэльбеку: о том, чтобы обнародовать мой дневник как таковой, не может быть и речи. Поэтому я сделал определенные, может быть довольно мудреные, распоряжения: чтобы его уничтожили, если со мной что-то случится…

Ф. Б. Да, вашему секретарю придется потрудиться, чтобы все это пустить под нож. А нашу беседу вы тоже туда запишете?

Б.-А. Л. Туда записывается все. Ежедневно. Скрупулезно. Рано утром или поздно вечером. На телефонный автоответчик молодой женщины, которую вы видели. Она приходит утром и печатает… А почему для нашей беседы надо делать исключение?

Ф. Б. Это метод Энди Уорхола. Он тоже диктовал свой дневник по телефону[300].

Б.-А. Л. Уорхол диктовал Пэт Хэкетт. У меня несколько другая ситуация. Я диктую на автоответчик моей собственной Пэт Хэкетт, которую зовут Жоэль Абер, и она каждое утро прослушивает запись. Но никогда со мной не говорит об услышанном, никогда не делает никаких комментариев. Три строчки, десять страниц — по-разному бывает. Но всегда без дураков, по-честному, механически.