а наблюдаю в истории — скажем, в Рихарде Вагнере. Вспомните, как гений обошелся со всеми «благодетелями» — с дирижером Бюловым, с баварским королем, с Мейербером, вообще с теми евреями в мире музыки, что открыли его, восхищались, ахали и возносили до небес этот «мало кому известный талант»… Такого — не прощают.
К сей мысли я пришел много позже, в 1988 году, в Штатах, в Амхерсте, куда привез меня в гости к Иосифу энергичный Юз Алешковский. Иосиф казался в США уже не диковато-отчужденным юношей, как в Питере, а простым и благожелательным хозяином. Едва ли не первое, что выговорил при встрече после многолетней разлуки: «Миша, ты привез что-нибудь свое в Америку? Может, хочешь, чтоб я порекомендовал в свое издательство?» Сам бы я ни о чем его не просил, не так воспитан, но раз уж он предлагает… Со мной была как раз в Америке рукопись «Путешествия из Дубравлага в Ермак», и через день мне позвонили из «его» издательства… Ничего из проекта не вышло, что закономерно (не американская это книга!), но запомнилось, с какой охотой и удовольствием он оказывал мне покровительство. Вот тут была его истинная стихия! А обратный вариант — он не терпел…
Расскажите, как вы распространяли стихи Бродского в самиздате.
В промежутке от ссылки и до его выдворения из Союза мы не соприкасались — только в аудиториях, на читках. Однако в эти именно годы я и сделался, как это называлось, «активистом самиздата». Новые же стихи Иосифа доставал мне коллега-приятель Марамзин, он был и главным источником моего неподцензурного чтива. И потому, как говорится, я «находился все время в курсе»…
Как родилась идея собрать все написанное Бродским в России?
Когда поэта выкинули из России, мы побаивались, что он как творческая личность кончился. Как ему писать на великом уровне, утеряв языковую стихию, «дикое поле» русской лексики, утеряв читателей, чувствовавших оттенки бесконечного ряда культурных ассоциаций, да и просто лишив независимо, понимал ли такой исток сам поэт. «Там» он окажется чужим, «там» кто ж оценит Дух! (Я, как видите, не скрываю уровень нашей тогдашней сообразительности — в мировой ситуации вообще, в поэзии в частности. В конце концов, мы были нормальными советскими людьми, нафаршированными молвой о том, как бедовали за границей писатели-эмигранты, особливо всякий поэтический молодняк.) Короче, судьба Иосифа виделась оборванной на высшей точке ее творческой дуги. Мы несильно, видимо, отличались в расчетах от наших сверстников из КГБ, только выводы делали противоположные: они-то хотели высылкой задушить голос поэта, а мы пытались сохранить его для будущего, для истории (в историческое бессмертие поэзии Бродского мы действительно уже тогда верили).
Расскажите об участии Владимира Марамзина в собрании сочинений Бродского.
В 1972 году я въехал в новый жилкооператив Союза писателей на Новороссийской улице. Писателей там жило сравнительно немного, в основном купленные квартиры предназначались для их детей. Моя семья сдружилась с молодежным кружком, который крутился в доме вокруг Бахтиных (семьи лидера тогдашней ленинградской «молодой прозы», основателя группы «Горожане» Б. Бахтина) и Маши Эткинд, дочки профессора Ефима Эткинда.
Примерно через год, весной 1973 года, в пустой гостиной Дома писателей (бывшего Шереметевского дворца) я повстречал Владимира Марамзина, одного из лидеров ленинградской «молодой прозы» и участника «Горожан».
Наверно, тут место оговорить мои неформальные отношения с Володей. В СССР действовала стихийно сложившаяся сеть распространителей «самиздата». Марамзин был одним из ее ленинградских «резидентов» (так или не так — до сих пор не знаю, но, во всяком случае, я от него получал регулярно десятки документов «самиздата»: рассказы, романы, документы, статьи). От кого добывал их сам Марамзин — представления не имею, но по прочтении все получаемое должен был аккуратно ему возвращать. Однако и Марамзин не знал, что получаемые от него экземпляры я относил к надежной машинистке (Людмиле Эйзенгардт) и распечатывал в пяти копиях. Четыре продавал знакомым, каждую за 20 % от общей стоимости (листы перемешивались, чтоб качество любой копии оказалось одинаковым, себе же за «организаторскую работу» в качестве гонорара брал первый экземпляр). Сеть была неуловимой: повторяю, Марамзин ничего не знал о моих «клиентах», я виделся ему только читателем, в свою очередь я тоже не поручусь, что кто-то из моего «кооператива» не распечатывал со своего экземпляра еще пяток копии — уже для своего круга…
Итак я встретил Володю в Союзе писателей (видимо, отдавал ему очередную порцию «прокатных» документов или получал от него новую — не упомню). Он делился новостями: «Пришло письмо из Штатов. Иосиф Бродский стал большим человеком…» И показал письмо, где рассказывалось об американских успехах Бродского. Подпись отправителя Володя закрыл рукой (нравились Марамзину эти конспиративные игры! Позднее, прямо лучась от удовольствия, майор КГБ Рябчук сообщал: «Это было письмо от Киселева! Киселева!»). Потом Володя сказал: «Собираю все, написанное Иосифом. Он уехал без единого листка. Мы решили, пока стихи не потерялись, собрать — у баб, у родных, друзей, приятелей… Сделать собрание сочинений. Как положено: с комментариями, датировками, расшифровками посвящений… Он оказался жутко плодовитым автором! Три тома мы собрали. Еще два сейчас добираем — стихи на случай, в подарок, детские, переводы, записи разные… Все ерунда, но для полного собрания и это необходимо. Трудность в том, что никто не берется написать предисловие. Не потому, что боятся кого-то, но боятся — ответственности».
Я не знаю даже сейчас, кто конкретно входил в марамзинское «мы». Точно наличествовал литератор Михаил Мильчик: уже позже, сразу после обысков у меня и Марамзина, Миша пришел к нам домой и рассказал о своем участии в «проекте» — разумеется, не в квартире, а на лестничной площадке, у лифта. От него я впервые и услышал, что все тома Бродского «уже там, там!». А недавно довелось читать, что все публикации «российских» стихов Бродского опираются на так называемое «марамзинское собрание».
А как складывалась ваша писательская судьба?
К тому времени в моей писательской судьбе несколько лет складывалась диковинная ситуация. Примерно с 1971 года я не мог пробиться в печать. Никуда! Пробуя вырваться из этого, на свой лад, мистического невода (мне в голову не приходило, что мной уже интересуется КГБ!), я пробовал себя в новых и разных жанрах — например, вместо прозы и публицистики писал сценарии или внутренние рецензии. Марамзин про эти «пробы пера» знал, и в его реплике, мол, «никто не берется писать», конечно, таился косвенный вызов в мой адрес. Я так и понял и сам предложил сделать нужную для собрания вступительную статью.
Летом 1973 года Марамзин прислал мне на дом требуемое для работы «сырье» — три тома, основной корпус лирики Бродского. Самиздат, как выяснилось, работал хорошо, пришлось осмысливать давно знакомые литературные «объекты».
— Было ли вам известно, что к 1973 году о Бродском писали Глеб Струве, Пьер Эммануэль, Ольга Карлайзл, Вольфганг Казак, Джорж Клайни сам Оден?
— Сегодня-то, конечно, известно, что к тому времени о Бродском писали мастера на Западе, включая великого поэта Одена. Но в Союзе мы об этом не подозревали. Молодыми питерцами Бродский смотрелся как «самиздатский» поэт, то есть как стихотворец, существующий вне нормального литературного процесса. И теперь — прочувствуйте мою задачу, ту, что отпугнула всех прочих «кандидатов»: виделось, что я окажусь первым в истории исследователем творчества великого поэта! (Помню, с какой дрожью — не в переносном, в буквальном смысле слова — я снабдил в этой статье Иосифа таким эпитетом. Ощущалось жуткой, хотя неизбежной дерзостью — присваивание подобного звания современнику.) Возможно, я действительно оказался первым исследователем Бродского в России? Статья, авторские экземпляры которой хранятся в архиве ЛенУКГБ, надеюсь, даст профессиональным исследователям поэтики слепок того, как воспринимались ранние стихи Бродского неким «голосом из хора шестидесятников».
Конечно, начинающему критику делать профессиональный разбор стихов Бродского было «не по чину» — я быстро это понял. Но как отказаться от задания? Подвести Марамзина, сорвать выход пятитомника, спасовать… Нет. Требовалось нащупать, в каком качестве литератор М. Хейфец мог оказаться читателю интересным как автор вступления к первому собранию сочинений великого поэта.
Сказать читателю, как исторически возник в Ленинграде феномен поэзии Бродского. Почему в блестящем созвездии питерской школы (С. Кулле, Г. Горбовский, А. Городницкий, Е. Рейн, А. Кушнер, Л. Лосев, В. Уфлянд, В. Британишский, С. Стратановский, В. Лейкин, Т. Галушко — называю первые всплывшие в памяти тогдашние имена) Иосиф считался бесспорно номером Первым.
Не перескажете ли кратко содержание вашей статьи, ведь она никому не доступна?
Суть сводилась вот к чему. Иосиф Бродский — поэт не политический, не антисоветский, исторически преходящие феномены, вроде советской власти, его не интересуют вовсе. Но любой поэт живет среди современников. Хотя считает он себя орудием Языка, но ведь Язык — творение народа, и Ленин был прав: «Жить в обществе и быть свободным от общества — нельзя». Никакой башней, отгораживающей Творца от суетности и пошлости мира, нельзя оборвать связи с людьми — через тот же Язык, к примеру. Допустимо, например, что поэта Бродского в 1969—70-х годах действительно увлекла специфическая литературно-творческая задача — сымитировать «Римский цикл» Марциала или Катулла — без каких-либо политических аллюзий.
Но почему у Бродского возникла эта творческая идея и именно в то время?
Ход моих рассуждений был таков: после оккупации Чехословакии в окружавшем Бродского обществе рухнула, вернее сказать, растворилась стержневая коммунистическая идеология (в ее различных, в том числе оппозиционных советскому режиму вариантах). В коммунизме имелась своя внутренняя логика и этика, свойственная этой системе идей. Оккупация же малой коммунистической страны коммунистической империей являлась феноменом, никак не укладывавшимся в коммунистическую этику. Акцию такого сорта идеология вынести, не сломавшись, не могла — ни при какой погоде! После 1968 года в СССР осталась жить голая имперская идея захвата и покорения чужих народов — в незамутненно державном виде. Бродскому, естественно, дела не было ни до коммунизма, ни до империальности, но поэт не мог не ощутить глубинный сдвиг в обществе, в коем жил Орган мира сего. В «Римском цикле» невольно даже для создателя отразилась грядущая гибель ленивой, пошлой, сгнивавшей от бездуховности и потери моторных идей империи. Естественно, тезис доказывался цитатами и сравнительным анализом стихов — «до» и «после».