В мае 1926 года в судьбу Дунаевского вмешался Китай. Коммунистическая пропаганда постоянно твердила о том, что не сегодня-завтра в Китае начнется пролетарская революция. Об этом сообщали все утренние газеты. Идея мировой революции была идеей Троцкого. Именно Лев Давыдович всячески поддерживал любое произведение искусства, посвященное Китаю. Троцкистская оппозиция практически любую тему сводила к обсуждению провала «сталинско-бухаринского руководства» по внешнеполитическим вопросам.
Дунаевский внес свой вклад в развитие революции в Китае. Весной 1926 года он написал симфоническую сюиту на сюжет о Чу Юнвае, национальном китайском герое. 12 апреля 1926 года композитор дирижировал «китайской» ораторией. Ему повезло, что произведение про Китай он написал в Крыму и никто из крупных столичных партийных бонз об этом не узнал.
Отношения с властью у Дунаевского всегда были очень сложными. При внешней готовности служить делу партии, откликаться на ее задачи Дунаевский так и не смог стать ее любимцем. Из кремлевских вождей Дунаевскому покровительствовал только Лазарь Каганович, когда мог.
В 1920-х годах для профессии дирижера в СССР существовало только две проблемы: наличие фрака (сшитого по всем законам фрачного искусства) и дирижерской палочки. По поводу дирижерской палочки, которая должна была быть сделана обязательно из слонового бивня, ничего не известно, а вот его собственный фрак, пошитый еще в Харькове и самым прискорбным образом забытый при отъезде из Москвы, Дунаевскому с невероятной оказией выслала Клава.
Жизнь в Симферополе оказалась чрезвычайно продуктивной в смысле самопознания. Пожалуй, никогда больше Дунаевский не будет так страстно и глубоко заглядывать внутрь самого себя, пытаясь предугадать, какая музыкальная судьба ему уготована. Самое главное он еще не осознал, еще не понял, что он — гениальный мелодист.
Композитор пишет: «Заметил в себе очень радостный для меня перелом в творчестве в сторону пряной и насыщенной новейшими гармониями музыки. Широкая мелодика нейтрализует остроту, делает ее вкусной. Упиваюсь работой над партитурой и знаю, что мой путь, путь — оркестровый».
Это поразительно скромное определение звучит непонятно. Что за странное непризнание самого себя, своего дара? Кроме того, звание «сочинителя легкой музыки» коробило ученика Иосифа Ахрона, пусть даже подсознательно. Он вырос в строгих садах академической музыки. Умение оркестровывать — признак академического дара, дара серьезного профессионала.
В нем открыто проявляется детский комплекс. Забытый страх, рожденный тем, что он хочет одного, а взрослые — другого. Как тогда, когда дядя Самуил настаивал, чтобы Исаака учили играть на скрипке, а не на рояле. В Исааке просыпается «священное буйство» его дяди Самуила. Он практически ничего не пишет для рояля. И уже не боится этого. Пугает Зинаиду своими заявлениями: «И хорошо, что я мало писал. В переломе это естественно. Буду производить опыты над романсами. Этот вид творчества я обожаю».
Как опытный хирург, он начинает препарировать романсы, сюиты, джазовые композиции, в которых на первый план выступает мелодия.
Ему нравится работа с ансамблем, а не с каждым инструментом в отдельности. Он убеждается, что был бы неплохим музыкальным диктатором, ибо ему нравится повелевать всеми музыкальными инструментами сразу.
После выхода «Коммунистов», несмотря на самокритику, Дунаевский всерьез задумывается о собственном архиве. О том, что пора сохранять то, что им написано. Ведь это его Эльдорадо, которое надо сберечь для потомков. Он начинает классифицировать свои произведения на «настоящие» и «халтурные». Композитор потихоньку втягивается в эту игру.
Законы ее сложны. Для того чтобы увидеть свое произведение на сцене, надо соответствовать целому ряду неписаных правил. Это игра в интуицию. Вот что он сам пишет:
«Вообще, очень сильно пораздумываю над изданием кой-каких вещей. Есть одна вещь, которая меня безумно прельщает: джаз-банд в Москве. Мне положительно необходимо услышать ее. Удастся ли, черт возьми? Как назло, сидел в Москве полтора года и ничего диковинного, кроме театра „Палас“, не было. А теперь привалило. Читал в журнале, что моя оперетта намечена в студии им. Шаляпина. Ну, раз намечена, значит, не пойдет. Неудачливая она у меня. А хорошая оперетта, я думаю, что мне за нее краснеть не придется».
Пребывание в Симферополе было чрезвычайно плодотворно для Дунаевского. Он пережил там кризис, тот самый кризис, который происходит ближе к тридцати годам и который никогда не проходит бесследно, а оборачивается рождением жемчужин где-то на дне души.
И еще одна революционная вещь происходит с ним в Симферополе. Дунаевский неожиданно перестает играть в шахматы, несмотря на то что страсть к шахматам была почти патологической. Шахматы — это точный логический расчет, это то же самое, что мелодия, — только в молчании. Как правило, композиторы бывают великими математиками. С математикой у Дунаевского всегда было все в порядке. На пять!
В то время в их артистическом кругу самым крутым шахматным авторитетом считался актер Федор Николаевич Курихин. И именно в тот момент, когда Дунаевский уверен, что уже не проиграет Курихину, он бросает шахматы. Противоречие, свидетельствующее о крутом, важнейшем перерождении.
Назад в Москву Дунаевский вернется совсем другим человеком. И жизнь его станет развиваться совсем по-другому, не так, как он предполагает. Все, что кажется незыблемым, подвергнется пересмотру, и наоборот, все, что казалось неустойчивым, останется на века.
Что есть Симферополь 1926 года для Дунаевского? Конечно, Эдем. Эдем, апогей счастья, райский уголок, созданный специально для Исаака с Зиночкой. Ах, как ему там хорошо! Навсегда останутся тайной нежные слова, сказанные Исааком Зиночке. Но свидетельства его чувств останутся. По сю пору. Например, ноты с его музыкой, сочиненной специально для его любимой Бобочки. По этим нотам она училась играть на рояле. И ноты, написанные им специально для любимой жены, и их времяпрепровождение в Симферополе — все станет легендой и одновременно опытно найденным рецептом любви, ритуалом любовного дня, ритуалом счастья, правилами поведения для всех влюбленных.
Документальная реальность рая сквозит за описанием Дунаевского. Хроника любовных поступков:
«Бобочка сейчас лежит в постели (уже 12 часов) и болтает без конца, декламируя какие-то свои стихи. Мы живем с ней прекрасно. Очень светлое создание. Впрочем, она здесь порядочно скучает. Общества нет, ходить, в общем, некуда. Занимается она вышиванием и дошла до высокой степени художества. Занимается она и балетом. Готовится к лету. Рисует пейзажи у меня на столе, за что ей изрядно достается. Поет».
Кстати, Исаак даже думал научить ее шахматам. Но это оказалось бесполезным занятием.
И еще один дефицит открылся Дунаевскому в стране всеобщего надвигающегося счастья. Открылся именно «в крымском раю». Дефицит общения, потребность разговора, которую он удовлетворил письмами. Его страсть к письмам! Непонятная, замеченная всеми современниками, почти явная любовь, почти мистическая потребность.
Фраза «пишите, пожалуйста» звучит рефреном во всех его обращениях к друзьям. «А то уж очень редко получаем от вас письма». Что были для него письма? К этому ответу он придет позже: в 1930–1940-х годах.
Для человека, который жил в эпоху ледникового периода развития средств коммуникаций, письма оставались самым простым, надежным и доступным средством человеческого общения. Телефон был соглядатаем, фискалом, третьим лишним, который скрывался в переплетении длинных черных проводов, злым охотником за голосом и душой человека.
«Писать письма — вещь очень трудная, — сообщит он в 1950-х годах в письме своей очередной „душекрылой“ юннице-корреспондентке. — Письма — зеркало души, отражение мыслей, чувств, настроений, переживаний (мимолетных и глубоких). В письмах не видишь глаз, не слышишь интонаций речи. Поэтому письма, строчки должны полностью заменить это все так, чтобы не могло быть неясностей, иносказаний и пр. Но прежде всего письма должны быть искренними».
Дунаевский наделил свои письма функцией совести, правами исповедника. Письма — это его личные священники. Не адресаты, которые их получают и читают, а именно бумага. Процесс письма — то же самое, что и решение тяжелой шахматной задачи. Можно все классифицировать и разложить по полочкам, принять решение по уму, а не сгоряча, от сердца.
«Письма нужны как отдушины» — вот его главная фраза. Не собеседник нужен, а письма, потому что в них можно выговориться, как выговариваешься поздно ночью в вагоне поезда незнакомому собеседнику.
Письма — это защита против не умеющего слышать и общаться сурового мира. Именно поэтому он не может никак смириться с той мыслью, что его письма могут кем-то перлюстрироваться.
Его пребывание в Симферополе заканчивается триумфально. Он впервые выступает в роли режиссера-постановщика. Только благодаря времени. Каждый делает, к чему он призван. Никогда больше большевистские лозунги не будут так плотно соприкасаться с жизнью. Исаак еще не раз испытает соблазн ступить на режиссерскую тропу. В конце 1930-х годов он даже выскажет «крамольную» мысль, что мог бы лучше Гриши Александрова снимать фильмы.
Дунаевский ставит спектакль «Смешанное общество» и дирижирует им. Сценарий написали для него Алексей Алексеев, Александр Данцигер и Вера Инбер. Жена Бобочка поставила для этого представления эксцентрический танец. Все 58 симфонических музыкантов, по указанию режиссера, в финале выходили на сцену и кланялись публике. Это была новация. Аплодисменты напоминали канонаду.
«Смешанное общество» стало гвоздем сезона. Оно было одним из первых политических обозрений и, по сути, ознаменовало рождение нового жанра. Пьеса посвящалась валюте. Главными действующими лицами являлись доллар, фунт, франк, японская йена. Они символизировали страны — участницы Антанты. У каждого актера был соответствующий костюм. Суть заключалась в том, что каждая «денюжка» хотела быть главной и оспаривала эту роль у других. Как раз тогда Государственный банк СССР впервые выпустил советскую медную и серебряную разменные монеты. И вот в разгар спора маститых валют на сцену под русскую народную музыку выбегал советский гривенник — паренек в крестьянском платье. Встречали его громом аплодисментов, а когда, спев куплеты, гривенник уезжал верхом на долларе, его провожали настоящей овацией.