Исаак Дунаевский. Красный Моцарт — страница 38 из 93

Легкая „информация“ досужих людей, плюс собственное воображение дополняют всю картину жизни современного „вдовца“. А вот ударить бы этих информаторов по языку, да так, чтобы у них раз и навсегда пропала охота втираться в чужие отношения. К сожалению моему и к удивлению, на этот раз информатором является твоя собственная сестра, которая единственно с моих же слов могла тебе рассказать о моем заместительстве Поля у Петкер. Видимо, долгое жительство в общежитии „Эрмитажа“ наложило сильный отпечаток на ее натуру. И она пошла по стопам мамы Нади, а я считаю до этих пор, что она не имеет права так отвечать на твои заботы о ней. Она должна была немного пощадить твое самочувствие и нервы. Вряд ли в основе ее сплетен могут лежать какие-либо благородные побуждения.

Мне даже смешно говорить всерьез о Петкер. Еще смешнее в какой-либо степени опровергать твои слова. Не это грустно, а грустно то, что ты не веришь мне. Что четырехлетняя жизнь со мной не научила тебя находить во мне то, что, как мне казалось, было очевидно. А очевидно вот что…»

И тут он излагает ключевую фразу, определившую их отношения, несмотря на все душевные смуты, постигшие обоих:

«Какая сотня, каких женщин может заменить мне один твой золотой волос? Или ты всерьез меня считаешь дураком, способным променять мою жизнь с тобой на какой-то мираж? Во-первых, не наступила еще пора разочарований, неудовлетворенности. Во-вторых, прошла уже пора безрассудств и мальчишества, когда я идеализировал мои встречи с людьми. Я люблю тебя настоящей крепкой любовью. Я привязан к тебе всем своим существом, я удовлетворен эстетически. И это все дает мне непоборимую веру в тебя. И думаю, что и вера в тебя объясняется твоей натурой, твоей честностью».

Все, что толкнуло его на эту интрижку, Исаак Осипович объясняет очень убедительно:

«Есть во мне и жизнерадостность, и любовь к обществу, и, естественно, доза молодой ветрености. Ну и какое это имеет значение, что ж ужасного или неестественного в том, что одинокий мужчина иначе проводит свое время, чем в присутствии жены. Надо же это понимать. Не вульгарно и не как радость по поводу отъезда жены: „фу, славу богу, уехала“. Твои слова о том, что с каждым годом нам труднее становится расставаться, я целиком разделяю и подтверждением моих слов так считаю, что у меня еще довольно много и совести, и чести. И вот в том ответе, который я держу перед собой, я должен признать, что твое письмо очень поспешно по содержанию и к тому же очень несправедливо и обидно. А вот если мы коснемся кое-каких твоих поступков, то, хоть ты и поверишь тому, что не писал я вовсе, не потому, что любовь к Петкер забила все мои помыслы, а по другим причинам».

Далее он размышляет по поводу женщин и их верности. «Известно с давних времен, что честность женщины очень условное понятие. Дело здесь в том, что я люблю. И если бы ко мне подошел кто-нибудь и сказал, что моя жена в Андреевке с кем-то путается, я бы на это разочаровался несколько иначе, чем ты.

Скажи, пожалуйста, когда ты приехала в Андреевку, могла мне написать хоть бы о том, что благополучно доехала. Когда наступило 15 июля, мог ли я надеяться, что любящая жена поздравит меня телеграммой или хотя бы вежливо ответит мне на мое поздравление. Я был очень и очень обижен и огорчен. Я уже тут шутил, что ты меня бросила, но отнюдь не думал, что ты меня разлюбила или сошлась с другим. Вот здесь наши претензии друг к другу: и пойми, что ты повинна в том самом невнимании, в каком ты так нередко любишь меня упрекать. Очень все это нехорошо и неприятно. А теперь о другом. Ты ошибаешься, когда думаешь, что я не собирался в Андреевку».

Это было странное письмо. С одной стороны, покаяние, а с другой — объяснение в любви.

Дунаевский поехал в Андреевку. У Евгения Исааковича есть фотография, где отец сидит на телеге рядом с извозчиком. Этот приезд многое изменил.

«Твое письмо и другие обстоятельства вынудят меня изменить планы. Оперетта затягивается благодаря не сдаче измененного текста, согласно постановлениям художественного совета. Я уеду и буду кончать ее в поездке. Собираюсь ехать на Кавказ, в Теберду. На днях окончательно определил свои планы. Конечно, без тебя не поеду, и так и знай, что, если ты не поедешь со мной, я из Москвы не двинусь. Для этого ты должна приехать в Москву, отсюда мы уже вместе и поедем.

Имею заказы из Мюзик-холла, театра МГСПС и на балет для Большого театра, предложенный мне автором „Красного мака“, художником Курилко. Я сегодня был у него на даче в Перовке, и мы обо всем сговорились. Я страшно рад этому, так как в случае удачи это даст нам возможность безбедно жить. Работы уйма, если ты действительно хочешь, чтобы я отдохнул, ты поедешь со мной.

Жду твоего письма. Крепко-крепко целую тебя и люблю, мою единственную женушку Бобу. Если в ближайшие дни выяснишь свои дела на месяц, немедленно телеграфируй о твоем приезде. Прошу тебя беречь себя, не волноваться попусту и еще крепче-крепче любить твоего верного Ослика».

Размышляя сегодня о причинах скоропалительного отъезда Дунаевского из Москвы, отдельные исследователи считают, что не последнюю роль в согласии покинуть Москву сыграло желание разрешить душевные проблемы, разногласия с собственным «я».

Звонок из Ленинграда: приглашают работать в новый театр. Мюзик-холл, что это значит? Оставить все победы и поражения в Москве, забыть все сердечные дела и махнуть в Ленинград, город-мечту, где царит звенящая тишина…

По всей видимости, это было действительно неожиданное предложение, потому что еще в августе 1929 года об отъезде в Ленинград в разговоре (письменном) с женой — ни слова. Дунаевский откликнулся на предложение переехать. Это более жестокая версия, но более верная. Литературная версия тоже существовала.

Эпопея в Москве закончилась 29 ноября 1929 года премьерой «Полярных страстей» уже без Дунаевского. Он увидел ее позже. Получился очень веселый, даже чересчур веселый спектакль. Григорий Ярон вспоминал, что весьма тоненькая сюжетная ниточка: борьба Инки за право на образование и ее роман с Юлаем — непрерывно разрывалась различными вставными номерами. Получилось ревю, где удачным сатирическим моментом явились сцены с высланными нэпманами. Фокстрот и танго… гениальные мелодии…

«Москва — это город, Москва — это вещь», — грассируя, пели актеры. Немного по-декадентски, зато стильно. Фокстрот был стилизован под классическую арию индийского гостя «Не счесть алмазов в каменных пещерах»…

Полярные страсти, холод льдов, замораживающая атмосфера… Переезд все сместил. Что-то в чувствах наслоилось, что-то надо было исправлять, что-то надо было выковывать заново. Но весь этот период прошел под знаком любви к Зинаиде Сергеевне.

Известность Дунаевского поползла вверх, как столбик ртути в термометре. У спектакля была хорошая критика.

Джаз для пролетарского слуха

В мае 1927 года в Ленинграде состоялось закрытое партийное совещание по вопросам театра при Агитпропе[18] ЦК ВКП(б). В Наркомпросе давно собирались создать платформу для выращивания пролетарских театральных кадров. Луначарский провел это совещание в надежде получить галочку в «зачете наркома» у Сталина. Ленинградское совещание оказалось началом кампании по созданию «смешных» кадров. Но отнеслись к этому делу без смеха. Одним из главных был вопрос о контроле за деятелями культуры. Посчитали, что академических, ставших известными еще при царе художников можно привлекать только деньгами и страхом. Хотя для идеологии социализма понятие «денег» как решающего фактора заинтересованности не существовало. Тем не менее на том историческом заседании товарищ Кнорин говорил:

«Дело заключается в том, что вопросы театральной жизни гораздо сложнее, чем вопросы литературы. Партия взяла курс на управление театром. Внешняя обстановка театральной работы находится в наших руках. И мы будем на нее влиять! Мы будем влиять на Станиславского, Чехова (имелся в виду племянник Антона Павловича гениальный актер Михаил Чехов. — Д. М.) и других. Мы заставим Станиславского руководить государственным театром при договоре, заключенном в ЦК Рабис[19], при государственной субсидии, это имеет большое значение. Над Сологубом у нас нет таких средств воздействия. Его творчество не находится под таким влиянием, и это плохо».

Влиять деньгами придумал Луначарский, влиять страхом — Сталин.

Одним из самых сложных вопросов был вопрос стиля: какой должна быть пролетарская агитка? В закрытой стенограмме совещания, разосланной по местам, сообщалось о новой методологии пролетарского «смеха», разработанной товарищем Кнориным. Фрагменты из его выступления на закрытом совещании работников искусств и партийных руководителей спустя много лет воспринимаются памятниками «марсианского» стиля. То совещание было довольно экзотическим. Товарищ Кнорин срывающимся из-за многочасовой речи голосом вещал: «Долой сухие агитки! Они наше зло».

Агитки конца 1920-х — начала 1930-х годов были очень нелепым словообразовательным замесом, разбитым на пару голосов. В начале 1930-х мастерами РАПМа был создан гениальный сленг, которому теперь можно позавидовать. Фразы про необходимые «очки политичности», которые помогают разглядеть «зонтик чистого искусства», который надо нещадно отбирать, пугали зрителей. «Зонтиком чистого искусства» именовали Станиславского и его команду. «Очки политичности» обозначали курсы элементарной политграмотности. Метафоры были умопомрачительные. Творчество таких театральных спецов, как Станиславский, Немирович-Данченко, Сумбатов-Южин, называли не иначе как «прогулкой по монархическому парку».

Александра Островского пролеткультовцы называли «оплотом старорежимности» и предостерегали от постановки его пьес.

Пять товарищей из Омска собрались вместе в бывшем помещении оперного театра и за восемь часов без перерыва, «не отходя от станка», написали коммунистическую пьесу. Главным героем выст