Леопольд Авербах был на три года моложе Дунаевского, пришел в революцию с шестнадцати лет, когда стал одним из редакторов молодежной пролетарской газеты. Он считался племянником Якова Свердлова, и это сыграло свою протекционистскую роль в его быстром выдвижении. Он был одним из тех, кто в древние времена мог бы стать жрецом или инквизитором. Его снедала бешеная неукротимая энергия, которой революция дала выход. Он казался пленником некой идеи, которую не могли заменить ни любовь, ни деньги. Пожалуй, только идеалистическая воля к власти питала его энергией.
Авербах быстро облысел. В 30 лет его голова напоминала бильярдный шар. Он ежедневно ее брил налысо, доводя до блеска. Его жуткий внешний вид дополняло пенсне с выпуклыми стеклами. Сестра Ида была замужем за Генрихом Ягодой, ставшим впоследствии наркомом внутренних дел. Мысли его были саморазрушительны, как и весь жизненный путь. В возрасте двадцати девяти лет он достиг вершин власти. Его знал Сталин, но Авербах проводил в жизнь идеи Рыкова и Каменева, его числили в троцкистской оппозиции.
После запрета РАППа в 1932 году он был сослан в Свердловск на должность парторга крупнейшего завода «Уралмаш». В 1937-м отозван обратно в Москву, где дожидался своей участи. Уже после его отъезда в Москву на Уралмаше произошла авария. В атмосфере тех лет она была немедленно расценена как диверсия. Именно по этому делу, как бывший парторг завода, Авербах был арестован в апреле 1937 года. Столыпинским вагоном его отправили обратно в Свердловск. Там его бросили в подвал следственного изолятора. Поднимаясь как-то на очередной допрос к следователю, он на последнем этаже бросился в пролет лестницы и разбился насмерть.
Рапмовскими начальниками становились вчерашние юнцы, не обладавшие талантом, зато обладавшие желанием стать начальниками, почувствовать свою значимость. По сути, большевики не поняли, что их искушают властью, и с радостью за нее хватались. О степени примитивности и агрессивности ассоциаций пролетарских музыкантов, писателей и так далее говорили лозунги, придуманные, например, самыми языкастыми пролетарскими писателями: «Создадим Магнитострой литературы», «Даешь одемьянивание советской поэзии», «Все на призыв ударников в литературу». Кому может прийти в голову удовлетворять дефицит людей творческого склада механическим призывом? Они были наделены таким количеством неизрасходованной психической энергии, а власть сама по себе столь идеалистическое понятие, что большевики никак не могли стать реалистами. Это приводило к глубокому неврозу.
В 1934 году, когда Михаил Светлов работал с Исааком Дунаевским, он рассказывал одной поэтессе такую историю. Уборщица полковой газеты обратилась к нему однажды с вопросом:
— Вот вы мне скажите, что же это получается? Везде писано: требуются уборщицы, врачи, учителя, а писатели нигде не требуются. И зачем вы пошли на эту должность?
…Кстати, «призыв» пролетарских ударников в музыку был не менее пошл. Особенно лозунг «Союзник или враг?». Из тех композиторов, что прежде числились в «попутчиках», лишь немногие признавались союзниками. Зато, как никогда раньше, стал разрастаться лагерь врагов. Дунаевский относился к стану врагов. Одним из принципов рапмовской системы была глобальная групповщина. Произведения «чужих» подвергались лечению рапмовской дубинкой. Чудовищные в своей бездарности произведения «своих» всячески восхвалялись.
Логичнее предположить, что разговор с Николаем Смоличем и Даниилом Грачом был чуть откровеннее. Ленинградцы, зная, как поносят Дунаевского рапмовцы, намекнули ему, что в их городе он будет избавлен от подобных проблем. В обкоме партии Ленинграда царили антирапмовские настроения. Дунаевский мог не опасаться, что станет предметом упражнений рапмовских критиков.
И вот тогда, когда положение в Москве воспринималось им достаточно тяжело и он мечтал убежать хоть на край земли, ему вдруг предложили не край, а бывшую столицу. Предлагал ему это практичный человек с деньгами, директор, который конкретно сказал, какой положат заработок, пообещал устроить с жильем. Композитор еще не был ничем избалован, а Грач, соблазнившись своим могуществом театрального директора, предложил ему лучшую гостиницу города Ленинграда, в которой Исаак мог поселиться с красавицей женой. Это был соблазн.
Дунаевский секунду колебался: не обманут ли его? Утесов был человеком с широкой душой. Но звал не он, звал директор. Исаак даже не предполагал, что Утесов специально не поехал в Москву, боясь того, что увлечется и наобещает композитору такого, что потом не сможет выполнить.
Чтобы не вводить Дунаевского в грех, а также чтобы Дунечка поверил всему происходящему, Утесов отправил в Москву за молодым композитором директора и режиссера.
5 октября 1929 года Исаака Дунаевского, в окружении носильщиков и кучеров, на Московском вокзале встречал Леонид Утесов. Его внешний вид подошел бы актеру, играющему Наполеона, который с вершины холма наблюдает за сражением при Аустерлице. Неподалеку стояла подруга Утесова с цветами в руках. Цветы певец подарил ей, потом со свойственной одесситам находчивостью предложил переподарить Дуне при встрече, чтобы соблюсти политес, а потом разоблачить собственную учтивость.
Носильщики с обожанием и надеждой смотрели на Утесова, его хорошо знали, а о его щедрости ходили легенды. Неподалеку дежурили два подозрительных типа — хроникеры из местной рабочей газеты, которым поручили осветить приезд в Ленинград известного московского композитора. Накрапывал мелкий дождь.
— Мы тебя все встречаем, — с ходу полез целоваться Утесов, — даже дождь. Как доехал?
Исаак сиял. Чемодан из его рук куда-то моментально уплыл. С него чуть не стянули даже плащ, но Утесов на кого-то зашикал, и посягательство прекратилось. Потом какие-то люди стали выносить из купе баулы. Утесов спрашивал, почему Дунаевский приехал один, без жены. Дунаевский слушал Утесова, подозревая, что сейчас они поедут тратить деньги в какой-нибудь ресторан и Утесов начнет говорить о своих сердечных победах. Было видно, что Леонид настроился отдыхать.
— Это, понимаешь, не каждый раз случается — приезжать в должности музыкального руководителя. Цени момент, — смеялся Утесов.
Подбежала девушка и сунула Дунаевскому цветы.
— Мне. Зачем? — смутился Дунаевский.
— Это вам, вам, — уверяла девушка.
— Да он, поди, не мне покупал, — показал на Леонида Дунаевский. — Я ведь его знаю.
Утесов радостно засмеялся.
— Сейчас поедем. У нас уже есть свой транспорт, — показал Утесов на извозчика. — На лошадь не обидишься? У ней на заду слово неприличное написано, — шутил Леонид.
Все вещи моментально погрузили на коляску.
— Извозчик, — обратился Утесов к стоящему у подъезда кучеру. — Если у тебя есть настроение, гони красиво, чтобы брызги летели. Едем в «Европейскую».
Вся толпа встречающих Дунаевского куда-то моментально испарилась. На платформе остались только два подозрительных типа с блокнотами в руках. Они подошли к Исааку, заглянули ему в лицо, что-то черканули в своих книжках и отошли.
— Это кто такие? — спросил Дунаевский у Утесова.
— Гдэ, гдэ? — завертел тот головой. — А-а, эти? Не знаю. — Потом страшно посмотрел на одного из них и поманил пальцем. Тот послушно подошел. — Ты, братец, кто? — спросил он тоном короля в изгнании, строго глядя в глаза.
— Рабочий корреспондент, могу удостоверение показать. — И небритый молодой человек с помятым лицом полез в карман пальто.
— Не надо, — остановил его Утесов. — Верю. Писать хочешь?
Молодой человек хмуро кивнул.
— Что же. Дело полезное. Пиши, только помни, лучше Бабеля все равно не напишешь. — И Утесов, довольный, захохотал, подсадил барышню в пролетку, затолкал туда же Дунаевского, легко вскочил сам и велел трогать.
Рабочие корреспонденты еще несколько минут наблюдали за удаляющимися спинами именитых гостей. После чего углубились в блокноты, выясняя, куда еще можно пойти кого-нибудь встретить, чтобы потом отписать свои 50 строк гостевой хроники.
Всю дорогу Утесов и Дунаевский говорили про женщин. Когда через много лет понадобилось описать эту встречу, Сараевой-Бондарь пришлось оперировать более нейтральными приметами: «Невский встретил Дунаевского перезвоном трамваев, броской рекламой кинотеатров, фотографиями, сверкающими с витрин многочисленных магазинов».
— «Старое и новое» — что это? — спросил Дунаевский, проезжая мимо кинотеатра «Паризиан», где рекламировался новый фильм.
Пояснения на правах гида давал Утесов:
— Во-первых, Дунечка, этот кинотеатр был моим первым прибежищем. Когда я приезжал в Петроград, тут я выступал, и не без успеха, а фильм — работы Эйзенштейна.
Дальше шел рассказ о том, что Эйзенштейн и Александров готовились-таки к встрече с Утесовым и упрямо мозолили ему глаза, хотя бы с афиш кинотеатров.
Извозчик остановился у парадного подъезда «Европейской». Выскочивший служащий гостиницы тут же подхватил чемоданы композитора, и все направились на второй этаж — в номер, который на длительное время стал приютом Дунаевского в Ленинграде, в лицедейском городе, власти которого постоянно обновляли ему имена.
Дунаевский в Ленинграде сначала заскучал. Зина еще оставалась в Москве. Но сам Ленинград его очаровал. Рядом с мюзик-холлом находились филармония, Русский музей, Малый оперный. «Европейская» была построена как настоящая крепость. С отменно прекрасной планировкой комнат, высокими потолками, от которых он успел отвыкнуть за годы скитаний по общежитиям. В номере штофные обои, на стенах портреты вождей. Впрочем, живопись особенно не занимала воображение Дунаевского.
Он отдался невинному наслаждению сочинительства с удвоенной силой. Маэстро намеревался поразить своих новых коллег и соратников идеями. Каждый день он приходил с чем-нибудь новым. Утесов радостно встречал Дунаевского в театре и поскорее уводил в какое-нибудь кафе строить воздушные замки, для строительства которых ему всегда хватало стройматериала.