Исаак Дунаевский. Красный Моцарт — страница 7 из 93

ы использовали как туалетную бумагу, возможно, как занавески на окна, на худой конец, как летние шляпы от солнца, но только не для чтения. Новости в Лохвице узнавали иначе: по беспроволочному телеграфу.

Достаточно было чему-то случиться, как рядом с местом происшествия вырастала баба, которая, сложивши толстые ладошки рупором, кричала куда-то за бугор:

— Ривка, ты слышала? Тетя Зисла пироги печет. Идем в гости. Ее Ханя — твоя подруга.

— Я уже сходила.

— И как?

— Сытно. Сказала: «Ривка, Ханя с тобой гулять не выйдет. Она кушает. Ты, наверное, тоже хочешь?» Я ответила: «Не откажусь». — «Так сходи домой, покушай. А потом приходи». Ну, я и сходила.

Самое удивительное, что ни Ханя, ни Ривка, ни тетя Зисла зла друг на друга не держали и горло не перегрызали, отводя душу на перемывании костей.

Кстати, слово «бабник» в городе практически не употреблялось. Было другое слово «бляун» — очень неприличное, зато емкое и доходчивое, которое дважды повторять не приходилось.

Так вот по поводу кирпичей… Главной достопримечательностью города был балкон одного из угловых двухэтажных домов на главной площади из красного кирпича. По легенде, с этого балкона выступал гетман Мазепа перед сражением с царем Петром. Местные Несторы-летописцы сходились на том, что радикальный гетман перекрестил жидовское местечко… Евреи занервничали. Поднялась буря. Балкон начали засыпать сухие листья. Гетман сбился, потерял дар речи. Все испуганно разбежались. А буря не унималась.

Напрасно гонцы гетмана бегали к раввинам, о чем-то их умоляя, дождь из сухих листьев не прекращался. Тогда гайдамаки достали сабли. На раввинов этот аргумент подействовал. Один из них, согласно преданию, поднял руку вверх, словно говоря небесам: «Минуточку», а затем картаво произнес: «Ребеним, исвахим, сафараним…» Может быть, я ошибся в произношении, простите, мелодика этой фразы все равно действует на меня безотказно. И дождь из сухих листьев прекратился. Зато пошел настоящий, который не прекращался до самого начала сражения, из-за чего войска Мазепы утонули в грязи, и вы знаете, чем это закончилось. А ничем. Но Мазепа проиграл.

Мораль: не надо было обижать евреев. Но мы, как всегда, выбрались, а скромный балкон попал в историю.

* * *

Я продолжал рисовать город на бумаге, накладывая на карту. Выходило: моя Лохвица находилась где-то между землей и небом. Между моим воображением и воображением Исаака Дунаевского. Попасть туда было нелегко. Но возможно. Воспользовавшись сном. Хотя был вариант попроще — железной дорогой.

Я вооружился лупой. В Исаакову Лохвицу вели две дороги. Обе проселочные. Летом их покрывала пыль. Весной — грязь. Значит, в период дождей обе становились непролазными. Это было уже что-то: до Лохвицы было не так-то просто добраться. Связь с миром обрывалась. Интересное ограничение для молодого пытливого ума, провоцирующее к побегу. Зимой, правда, морозы ненадолго восстанавливали сообщение. Но потом их снова заносило. Я представил дорожную колею и провалившееся в снег колесо телеги. Стало жаль возницу. Но картинка понравилась.

Похоже на вечный карантин. Из такого захочешь поскорее выбраться. Вот и причина, почему Лохвица оставалась нетронутой для соблазнов цивилизации.

Что же было летом?

Снова книги. У Давида Персона, друга Исаака, ставшего источником невнятных сведений для Наума Шафера[11], я прочел в одной из сносок, что сюда обожали приезжать помещики из стольного града Петра со своими наливными, как персики, дочерьми. Ого! Дело запахло адюльтером.

Если бы я в тот момент жил в Лохвице, я бы не растерялся! Мне стало интересно. Душа захотела весны, но я не находил кандидаток, с кем молоденький, да нет, еще малолетний Исаак мог бы согрешить, хотя бы мысленно, по причине того, что знатные еврейские юноши с русскими девушками практически не общались.

Вытащил колесо благочестия, а душа в страсти увязла. Только к кому? Неизвестно. Опять уравнение со многими неизвестными, как и все, что касается детства Исаака.

Я загрустил. Должны же были быть хоть какие-то факты, связанные с Лохвицей и страстью, ну хотя бы страстишки-страшилки.

Я стал «копать». Вспомнил историю, слышанную про одного великого, но, подозреваю, преувеличенно превознесенного то ли поэта, то ли прозаика. Одна из его поклонниц захотела повидать своего кумира воочию. Все остальное не имело значения. Проездом кумир должен был остановиться вблизи Лохвицы. Барышня от нахлынувших чувств написала пронзительное стихотворение, в котором «роза» рифмовалась с «на морозе», это было не так свежо, как ей бы хотелось, но зато открывало дорогу к сердцу поэта и давало надежду на аудиенцию хотя бы в грешных фантазиях, которым барышня охотно предавалась.

Под Лохвицей, на постоялом дворе поэту или прозаику предстояло сидеть в муках творчества. На чем именно сидеть — табурете или жестком диване — осталось неизвестным, но му́ки ему должно было хватить. Чем еще он мог бы там мучиться, я не знаю, но барышня представила себе это очень хорошо. Могу себе вообразить: подол бархатных юбок, задранных выше колен, и прочую чепуху в духе маркиза де Сада. В общем, фантазии, мучительно подпитываемые горилкой, выжимают из барышни строчку за строчкой. Отправив письмецо в конверте, она погружается в сладкое предвкушение. Складывается недурная картина: потрясенная возможной встречей добыча сама идет в ее нежные руки.

Барышня хватает обмоченную, пардон, не репутацию, а рукопись, и в драном пальтишке и стоптанных красных черевичках бежит к цели. От провожатых отказывается. Видимо, ей не хочется делить радость встречи с посторонними. А дело происходит зимой. Над городом сгущаются тучи. Начинается снежная буря. За три секунды дорогу заметает. Не видать ни зги. Барышню это смешит. Она ничего не боится, ускоряет шаг. Секунды переходят в минуты. Минуты — в часы. А она все никак не может сдвинуться с одного места, упрямо чувствуя, что бежит изо всех сил. То ли морок-сон, то ли заколдованное место. А на следующий день в городе узнают, что в трактире она так и не появилась. Напрасно ее ждал литературный гений. Напрасно выпил за нее стопку-другую. Ее искали неделю. И тоже напрасно. Она исчезла. Испарилась как дым. Но что самое невероятное… С той поры каждую весну на дороге, ведущей в Лохвицу, как сходил снег, находили пару стоптанных черевичек красного цвета, тех самых, в которых барышня-поэт бежала на встречу с предметом обожания. Черевички крали, их опознавали родные, а на следующий год точно такие же находили снова, на том же месте — на дороге, ведущей к трактиру. И так три года кряду. Это прославило пропавшую. О ней стали говорить как о русалке или ангеле. Точно не знаю. Но как побочный эффект ее стихи… про них тоже стали вспоминать. Но не читать… что не одно и то же. И барышня обрела какую-никакую, но все же славу.

Урок бессмертия или, по крайней мере, руководство для начинающих. Дар неразделенного обожания коварен, но имеет свои причины и следствия, и какая наука, кроме поэтической, сможет объяснить сей факт?

Были ли красные черевички как-то связаны с Исааком, я не знаю, но на его воображение эта история повлиять могла.

Как-то во МХАТе, будучи уже зрелым и маститым, он повстречался с заслуженным деятелем искусств РСФСР, писательницей Татьяной Львовной Щепкиной-Куперник. Вообще-то до революции ее знали как весьма эмансипированную барышню, автора «Записок фифы», вольную переводчицу с «Ростана на Куперник», еще актрису и бог знает чего, но в поздние годы весьма обласканную «красной властью». Так вот Щепкина-Куперник произвела на Исаака неизгладимое впечатление главным образом тем, что была подругой его первой романтической любви: какой-то (сейчас для большинства это «какая-то») актрисы Юреневой, которая в свое время была царицей. Исаак влюбился в нее (об этом позже), а она в свое время выступала с чтением стихов Татьяны Львовны. Одно из стихотворений, которые читала Юренева с эстрады, как раз описывало пропавшую из-за любви барышню в красных башмаках. Стихотворение принадлежало Щепкиной-Куперник. Возможно, поводом послужила как раз та лохвицкая легенда, которую слышала Куперник, много отдыхавшая на Украине.

О, сладость детективных находок!

Модную писательницу и модную актрису связала крепкая дружба. В чем крылась природа взаимного восхищения, Исаак, наверное, не представлял, а я смог узнать. На одном из интернет-сайтов я прочел, что до революции Щепкина-Куперник была известна как лесбиянка. Прочитанное меня не испугало. Не знаю, может быть, до Исаака тоже доходили такие слухи. Во всяком случае, ничем иным я не могу объяснить тот факт, что сам композитор, уже ставший Исааком Осиповичем, неожиданно повстречав во МХАТе Татьяну Львовну Щепкину-Куперник, испытал два чувства: смущение и смятение. Последствием встречи стало огромное письмо, которое он, придя домой, принялся писать, да потом передумал и посылать не стал. Я задался вопросом: почему? Такое бывает либо когда ты не проявил достаточной симпатии сначала, либо чего-то устыдился и по прошествии времени бросился исправлять. Почему же тогда не отправил? Видимо, понял, что прошлое, несмотря на всю пылкость чувств, уже ничем не связано с его настоящим. Искренность, которую он обрушил на Щепкину-Куперник, не будет ею понята, рассказ о давних чувствах — покажется наивным. То есть женщина, которая пробудила восторг воспоминаний, стала бесконечно чужой. Но связь с «красными черевичками», которые были фирменным знаком питерских лесбиянок, и со слухами, которые дошли до композитора, возможно, от кого-то из друзей — осталась.

* * *

Интересно, мечтали ли родители Исаака об особенном будущем для своего «второго первенца»? Страшную историю про барышню и красные черевички они слышали. Но про одержимость музыкальными демонами, думаю, нет. Хотя… смотря откуда черпать?

Существовавшие в 1960-х годах биографии Исаака Дунаевского до скупости скучны. Его письма — отцензурированы. И в них — практически никаких ответов.