Исаак Ильич Левитан — страница 1 из 39

Андрей Михайлович Турков
Исаак Ильич Левитан

Второй военной зимой, в 1942 году, в нетопленных комнатах института на Тверском бульваре мы слушали лекции известного фольклориста и знатока древнерусской литературы профессора С. К. Шамбинаго. Он уже заметно одряхлел, часто повторялся или отвлекался далеко от темы. Впрочем, порой именно в этом случае речь его становилась особенно живой и интересной.

Так однажды он набрел на рассуждения о стойкости красок, которыми писали древние мастера, и тут же с горечью заметил, что мы уже не можем себе представить то обаяние, которое было когда-то в картинах Левитана, настолько потускнели краски на его полотнах.

Он сказал это с такой печалью, как будто на его глазах ушел под воду удивительный живописный град Китеж.

Легендой порой кажется и сама жизнь этого художника.

Официальных документов о Левитане сохранилось так мало, что даже о точном годе рождения Исаака Ильича долго шли споры.

Перед смертью он распорядился уничтожить все письма, хранившиеся в его архиве. Больно подумать, что при этом безвозвратно исчезли строки дружившего с «Левиташей» Антона Павловича Чехова, а также, по-видимому, различные послания товарищей по искусству — Константина Коровина, Михаила Нестерова, Валентина Серова, не говоря о других, менее знаменитых.

Не сохранилось писем самого художника к женщинам, с которыми его связывали долгие годы дружбы и любви, — к Софье Петровне Кувшинниковой и Анне Николаевне Турчаниновой.

Судьба писем к Турчаниновой особенно трагична. Вот что рассказала в своей книге о Левитане С. Пророкова со слов ленинградского художника П. А. Смелова:

«В двадцатых годах Турчанинова уезжала к дочерям в Париж и распродавала свои вещи. Интересуясь произведениями искусства, Смелов пришел к ней домой. Он застал ее сидящей у камина. После быстрого знакомства послышались слова:

— Жгу свою молодость…

И Смелов с ужасом увидел, как Турчанинова собиралась бросить в огонь объемистую пачку писем.

— Это — Левитан, — сказала она сквозь слезы. — Жгу свои воспоминания.

Силой убедительных, жарких слов Смелову удалось отстоять эти письма. И вот они в руках у него, эти документы последних шести лет жизни художника. Двести писем…

Перед войной Смелов отдал перепечатать на машинке все письма, и случилось так, что они пропали. Сейчас след их затерялся, лишь одно сохранилось в копии».

Ни дневников, ни записных книжек, ни пространных статей не оставил после себя Левитан. Стеснялся ли он своего литературного «косноязычия», как уверял сам? «Написать мне письмо, хотя бы и очень дорогому человеку, ну просто целый подвиг, а на подвиги я мало способен, разве только на любовные…» — комически сетовал он однажды.

Или было в его жизни столько тяжелых, ненавистных, мучительных воспоминаний, что он хотел стереть как бы самую память о пережитом?

«Не надо этого… Ничего не было», — как сказал однажды Глеб Успенский, не желая рассказывать о начале своей жизни.

Современники и друзья художника тоже не торопились, даже после его смерти, поведать о том, как он жил и как ему жилось.

Вот Илья Семенович Остроухов, сам живописец и знаток художественной жизни той эпохи, что называется, из первых рук имевший все сведения, берется за перо, узнав о кончине Исаака Ильича Левитана.

«Скончался большой художник, большой поэт. Скончался чудесный человек, добрый, чуткий, отзывчивый. Художник и человек Левитан был истинно русский, несмотря на свое еврейское происхождение».

Дальше запись становится все конспективнее: «Лучший ученик Саврасова… Пейзажист очень разносторонний. Работал только 20 лет, но за этот короткий срок он затронул все мотивы родного пейзажа…» И на этой фразе, которую автор начал всячески переделывать, дело и завершилось.

Ну, это, скажут, не диво: Остроухов и о Врубеле оставил не больше странички воспоминаний, а о многих других написать и вовсе не собрался, хотя прожил завидно долгую жизнь.

Но вот Чехов! После смерти своего старого друга, с которым незадолго до того виделся (Левитан приезжал к нему в Ялту), Антон Павлович прожил четыре года. И почти все это время редактор журнала «Мир искусства» Сергей Павлович Дягилев его упрашивал, умолял написать статью, воспоминания, все что угодно.

«Вы любили Левитана, и он всегда считал себя близким к Вам, — пишет он уже через несколько дней после смерти художника. — …Ваше слово заставит обратить на него внимание той массы людей, которые совсем не понимали, не чувствовали его».

«Ваше слово необходимо», — утверждает он и в следующем письме, сетуя на то, что пишущие о Левитане «считают долгом говорить о нем с высоты своего величия и с некоторой долей снисходительной похвалы».

В октябре 1900 года Дягилев сообщает Чехову, что ради обещанной статьи задерживает выпуск номера, посвященного Исааку Ильичу Левитану.

Чехов статьи так и не прислал, но Дягилев все еще не теряет надежды: «…если не из желания посотрудничать в „Мире искусства“, то по доброй памяти о Левитане Вы соберетесь со временем и с силами и пришлете нам давно обещанную статью», — напоминает он через год.

12 августа 1908 года речь снова заходит об этом: «…напоминаю Ваш давнишний долг — статью о Левитане», — пишет Дягилев, хотя тут же несколько иронически именует ее «несбыточной». И, наконец, 22 ноября 1903 года снова «заикается» о ней: «Конечно, хорошо бы о Левитане — да долго ждать…»

И ведь были, пожалуй, у Чехова особые побудительные причины для того, чтобы спокойно, документально точно, объективно написать о художнике, поскольку в некоторых его рассказах, особенно в знаменитой «Попрыгунье», современники усматривали ситуации и детали, почерпнутые из жизни художника и его близких.

Вот бы теперь и поставить все на место, все объяснить…

Впрочем, можно ли было все объяснить так, чтобы никого не задеть и еще раз не обидеть? И как было писать о покойном, пока еще живы все лица, принимавшие самое непосредственное участие в разыгрывавшихся вокруг него событиях романического и драматического свойства?

В последние годы жизни в своем ялтинском одиночестве Чехов очень сблизился с Иваном Алексеевичем Буниным.

И много лет спустя, в набросках книги о Чехове, Бунин между прочим пометил:

«Левитан Исаак Ильич (1861–1900)[1] был психически нездоров. А. П. любил его».

Возможно, утверждение о состоянии здоровья Левитана сформулировано здесь слишком грубо, категорично. Но зато перед нами ясно выступает еще один вероятный мотив чеховского молчания — нежелание приоткрывать перед любопытствующими то трудное, что приходилось переживать его покойному другу.

Наконец, затрудняло Чехова и то, что просьба исходила именно от Дягилева, великого дипломата, всячески стремившегося и заручиться именем Чехова и попрочнее связать творчество Левитана с той художественной группой, которую представлял «Мир искусства». Быть может, Антон Павлович не совсем доверял бескорыстию дягилевского желания восславить Левитана и не был в этом неправ.

И все-таки бесконечно жаль этой ненаписанной статьи и всех тех воспоминаний и мыслей о художнике, которые Чехов унес с собой.

«В Совет Московского художественного общества

                 Прошение

Желая поступить в училище живописи, ваяния и зодчества, прошу покорнейше Совет, подвергнув меня установленному испытанию, принять в число учеников училища.

Прилагаю при сем деньги пятнадцать руб. и следующие документы: раввинское свидетельство № 21.

Августа 17 дня Исаак Левитан

1873 года»

Первый дошедший до нас документ, написанный рукой тринадцатилетнего Левитана, который «жительство имеет» на Солянке, в доме Зиновьева.

Застенчивый мальчик вошел в украшенное колоннами здание на Мясницкой улице, когда училище переживало пору расцвета.

То было вообще знаменательное время в истории русской живописи, когда часть художников, составившая Товарищество передвижных выставок, открыто противопоставила себя императорской Академии художеств с ее рутиной и формализмом.

«Когда, бывало, осмотрев вялую и нелепую Академическую выставку, мы затем отправлялись к „Передвижникам“, — вспоминал один из младших современников Левитана, Александр Бенуа, — нас каждый раз охватывало удивительно отрадное чувство. Казалось, точно мы из смрадной и темной казармы, с ее несносной муштровкой и шаблонным порядком, вышли прямо за город в деревню, на простор, на свежий воздух, к народу… На „Передвижных“ мы учились жизни…»

Один из самых знаменитых «передвижников» и возглавил в 1871 году Московское Училище живописи, ваяния и зодчества. Само имя Василия Григорьевича Перова было определенной программой. Оно впервые зазвучало громко вскоре после окончания Крымской войны, когда у всех на устах было имя Некрасова.

Эта «муза мести и печали» была Перову особенно близка. Она открыто объявляла себя выразительницей всего обездоленного, страдающего, оскорбленного, накопившего в своей груди море боли и гнева, ненависти, жажды расплаты.

Страшные картины гнета и произвола обступали ее со всех сторон, и она не чуждалась этого, а глядела на них строго и пристально, словно ведя счет преступлениям, совершаемым против народа и человечности.

В Перове, как и в других передвижниках, было много «некрасовского».

«Я любил, — вспоминал впоследствии один из его учеников, Нестеров, — когда Василий Григорьевич, облокотившись на широкий подоконник мастерской, задумчиво смотрел на улицу с ее суетой у почтамта, зорким глазом подмечая все яркое, характерное, освещая виденное то насмешливым, то зловещим светом, и мы, тогда еще слепые, прозревали…»

Перов как будто выставил глухие, двойные зимние рамы, и в учебные классы с застывшими натурщиками и моделями ворвался разноголосый, пронзительный шум будней реального народного бытия.