Поняли?
Получили ли вальдшнепа?
1) Здоровы ли все?
2) Как рыба?
3) Каково миросозерцание?
4) Сколько строчек?
Затем имею честь и т. д. Жду вас к себе.
Великий художник Павел Александрович Медведев.
Дан в Максимовке 19 мая 85 г.
Пишу на обрывке бумаги за неимением другой, а не по неуважению к Вам. Пред Вами я преклоняюсь и играю отступление».
Но однажды в Бабкине хватились, что Левитан уже несколько дней куда-то запропастился. Братья Чеховы собрались навестить его, хотя погода не благоприятствовала этой прогулке. Добравшись до Максимовки поздно вечером, они ввалились в избу и направили свет на спавшего художника. Тот, спросонья не узнав посетителей, схватился за револьвер, а услышав знакомый хохот, закричал:
— Черт знает какие дураки! Таких еще свет не производил!
Между тем хозяева избы потихоньку сказали Антону Павловичу, что «Тесак Ильич», как они величали своего постояльца, стрелялся.
Под каким-то предлогом Чехов настоял на переселении Левитана в Бабкино.
Художник устроился в бывшей бане.
«Предбанник служил ему очень удобно и кокетливо убранной спальней, баня — мастерской, — вспоминает Н. В. Голубева. — Она имела три окна, около которых были сделаны широкие полки наравне с подоконниками, на них лежали груды этюдов, заваленные гипсовыми фигурами, руками, носами, черепами. Стены сплошь увешаны видами Бабкина…».
Жизнь снова наладилась, атмосфера стала еще более дружеской, и лишь новая неожиданная выходка Левитана нарушила спокойствие.
Они уже давно ходили писать этюды вместе с Машей Чеховой, которая робко пробовала свои силы в живописи. Еще в Москве Левитан вдруг поразился тому, что «Мафа», как он произносил ее имя, «стала совсем взрослая барышня». Теперь его нервная привязанность к семье Чеховых внезапно сконцентрировалась на ней.
«Иду однажды по дороге из Бабкина к лесу и неожиданно встречаю Левитана, — рассказывала впоследствии Мария Павловна. — Мы остановились, начали говорить о том, о сем, как вдруг Левитан бух передо мной на колени и… объяснение в любви.
Помню, как я смутилась, мне стало чего-то стыдно, и я закрыла лицо руками.
— Милая Маша, каждая точка на твоем лице мне дорога… — слышу голос Левитана.
Я не нашла ничего лучшего, как повернуться и убежать от него.
Целый день я сидела расстроенная в своей комнате и плакала, уткнувшись в подушку. К обеду, как всегда, пришел Левитан. Я не вышла. Антон Павлович спросил окружающих, почему меня нет. Миша, подсмотревший, что я плачу, сказал ему об этом. Тогда Антон Павлович встал из-за стола и пришел ко мне:
— Чего ты ревешь?
Я рассказала ему о случившемся и призналась, что не знаю, как и что нужно сказать теперь Левитану. Брат ответил мне так:
— Ты, конечно, если хочешь, можешь выйти за него замуж, но имей в виду, что ему нужны женщины бальзаковского возраста, а не такие, как ты.
Мне стыдно было сознаться, что я не знаю, что такое „женщина бальзаковского возраста“, и, в сущности, я не поняла смысла фразы Антона Павловича, но почувствовала, что он в чем-то предостерегал меня. Левитану я тогда ничего не ответила. Он с неделю ходил по Бабкину мрачной тенью».
Предостережение Антона Павловича было вызвано, вероятно, различными причинами. Возможно, что первой из них была явная душевная неуравновешенность художника, которую «милейший медик» явственно ощущал.
Тревожило Чехова и другое.
«Вся московская живописующая и рафаэльствующая юность мне приятельски знакома», — писал он.
Антон Павлович сам не чурался веселого времяпрепровождения («Татьянин день провели отчетливо», — с красноречивым лаконизмом говорится в одном его письме), но неодобрительно относился к частому в художественном кругу затяжному безделью, упованию на талант и бесконечным разглагольствованиям об искусстве.
В заметке, посвященной пятидесятилетию Училища живописи, ваяния и зодчества, он жестоко писал, не щадя ни своих добрых знакомых, ни брата:
«Рисуют, не ладят с науками, любят грешным делом шнапстринкен, не стригутся, по анатомии не идут дальше затылочной кости… Вообще милые люди. Впрочем, у них есть нечто, специфически отличающее их от других учеников: быстро расцветают и быстро увядают. Делаются они знаменитостями тотчас же при переходе в натурный класс. О них кричат, пишут о них в газетах московских и питерских, покупают их картины, но получают они медальку и — все погибло. На середине пути стушевываются и исчезают бесследно. Увы! Недавно кричали про авторов Мессалин (картина Н. П. Чехова. — А. Т.), Днепровских порогов и проч., а где теперь эти авторы?.. Где Эллерт, Янов, Левитан… Где они?»
Сомневался Чехов и в долговечности левитановского чувства к Маше. Он лучше и ближе знал жизнь и ощущал, что страстная натура Левитана после вынужденного долгого «говения» в нищей юности может и будет брать свое.
Много лет спустя Переплетчиков записал в дневнике: «Левитан по натуре был пьяница (не в смысле алкоголизма), ибо нужно было заглушить тоску жизни; на это были средства — искусство, женщины, наслаждения».
Но даже Переплетчиков, не очень благоволивший к своему другу в последние годы жизни Левитана, оправдывал его увлечения, замечая, что человек не печатная машина, изготовляющая картины.
А еще решительнее высказался писатель Александр Иванович Эртель:
«Бывает, что живут в еду, в вино, в рысаков, в женщин, и это не то что безнравственно, но гнусно, скучно, некрасиво, подтачивает если не физическую, так умственную жизнеспособность… Но бывает, что эти „пороки“ только аксессуары жизни — и надо это разбирать».
Если воспользоваться этой «терминологией», Левитан «жил в искусство», но Чехов знал и предчувствовал, что его судьба не будет лишена драматических «аксессуаров», и боялся за любимую сестру.
Поэтому вряд ли можно утверждать, как это делали некоторые биографы Левитана, будто Чехов «хотел оберечь сестру от возможных страданий, но своей осторожностью он оберег ее и от счастья».
Благодаря редкому такту Чеховых и бережному участию посвященных в дело хозяев напряженность возникшей ситуации постепенно сгладилась.
В конце концов не только Чехов с Левитаном, но даже и «главные персонажи» разыгравшейся драмы остались друзьями.
«Экая дурацкая ваша порода ростовская», — с сердитой нежностью говорит у Толстого Денисов, влюбленный в Наташу и получивший у нее отказ, но по-прежнему «боготворящий» это наивное и доброе семейство.
Так и Левитан навсегда привязался к «дурацкой чеховской породе», хотя эту дружбу и ожидали серьезные испытания.
Зимой Чехов часто наведывался на Тверскую, где в дешевых номерах под громким названием «Англия» жили Левитан и Алексей Степанович Степанов.
Антон Павлович шутливо претендовал на роль будущего биографа этих художников и уверял, что впоследствии будет писать об «английском» периоде в их творчестве.
«Английский» период был нелегким. Степанов, в отличие от соседа, получил звание классного художника, но доходы у обоих были невелики, и приятели нередко начинали день натощак мечтами о природе.
У «Степочки», как все звали Степанова, был такой чудесный характер, что Нестеров однажды высказал уверенность, что «на всем белом свете не нашлось бы такого свирепого человеконенавистника, который ни с того ни с сего, „здорово живешь“, не взлюбил бы Алексея Степановича».
Он осиротел еще раньше, чем Левитан, и тоже не любил распространяться о своем детстве.
Замкнутый и скромный, Степанов был отличным товарищем. Сошлись они с Левитаном и на любви к охоте, хотя «Степочка» пристрастился к ней, скорее, как к средству полюбоваться зверями, которых очень любил и прекрасно изображал.
Когда Левитану потребовалось вписать в заказанную ему картину «Зимой в лесу» волка, это сделал «Степочка».
Через несколько лет Чехов попросил его иллюстрировать «Каштанку» и остался очень доволен.
Случалось Антону Павловичу наведываться в «Англию» к перебивавшимся с хлеба на квас постояльцам и в качестве «придворного медика».
«Помню я зимнюю ночь, — писал много лет спустя М. В. Нестеров, — большой, как бы приплюснутый номер в три окна на улицу — с неизбежной перегородкой. Тускло горит лампа, два-три мольберта с начатыми картинами, от них ползут тени по стенам, громоздятся к потолку… За перегородкой изредка тихо стонет больной. Час поздний. Заходят проведать больного приятели. Они по очереди дежурят у него. Как-то в такой поздний час зашел проведать Левитана молодой, только что кончивший курс врач, похожий на Антона Рубинштейна. Врач этот был Антон Павлович Чехов».
Вскоре после описываемой болезни, в конце марта 1886 года, Левитан уехал в Крым — «погреться», а главное, конечно, поработать.
И Крым оправдал самые смелые его ожидания.
«Дорогой Антон Павлович, — пишет он своему недавнему лекарю 24 марта, — черт возьми, как хорошо здесь! Представьте себе теперь яркую зелень, голубое небо, да еще какое небо! Вчера вечером я взобрался на скалу и с вершины взглянул на море, и знаете ли что, — я заплакал, и заплакал навзрыд: вот где вечная красота и вот где человек чувствует свое полнейшее ничтожество! Да что значат слова, — это надо самому видеть, чтоб понять! Чувствую себя превосходно, как давно не чувствовал, и работается хорошо (уже написал семь этюдов и очень милых), и если так будет работаться, то я привезу целую выставку».
Московские друзья пейзажиста даже стали «ревновать» его к Крыму.
«Его письмо сплошной восторг и увлечение Крымом, в конце концов он сознается, что я был прав, что он оттолкнется от Севера, — сообщает Ф. О. Шехтель Чехову. — Вообще не думаю, чтобы эта поездка принесла ему какую-либо пользу, скорое, наоборот, очевидно, что он увлечется яркостью и блеском красок, и они возьмут верх над скромными, но зато задушевными тонами нашего Севера. Пропащий человек…»
Почти пятнадцать лет назад схожие с левитановскими чувства испытывал порой в Ялте Федор Васильев:
«А природа кругом вечно прекрасная, вечно юная и… холодная! — писал он Крамскому. — Впрочем, не всегда она держит за собою это последнее качество; я помню моменты, глубоко врезавшиеся мне в память, когда я весь превращался в молитву, в восторг и в какое-то тихое, отрадное чувство со всем и со всеми на свете. Я ни от кого и ни от чего не получал такого святого чувства, такого полного удовлетворения, как от этой