И все-таки картина эта принесла Левитану новую и редкую удачу.
Когда он показал «Осенний день. Сокольники» на ученической выставке, ее купили.
И сделал это такой покупатель, к чьим приобретениям все относились с живейшим и часто ревнивым интересом. Это был коллекционер Павел Михайлович Третьяков.
«Меня очень занимает во все время знакомства с Вами один вопрос, — писал Третьякову однажды Крамской, — каким образом мог образоваться в Вас такой истинный любитель искусства?»
Велика была роль этого человека не только в создании замечательного собрания русской живописи, но и в личной судьбе многих современных ему художников.
С удивительным чутьем Третьяков поддерживал в искусстве многое, еще не получившее признания, вызвавшее яростные споры и презрительные нарекания.
Еще судили и рядили собратья о картине Сурикова «Меншиков в Березове», даже Крамской растерянно признавался автору, что картина не то восхищает, не то оскорбляет его… безграмотностью:
— Ведь если ваш Меншиков встанет, то он пробьет головой потолок!
А Павел Михайлович, по своему обыкновению, ходил-ходил вокруг полотна, смотрел-смотрел и тихо спросил, не уступит ли ему «картинку» почтеннейший Василий Иванович?
И, довольный, водрузил ее в своей галерее, приходил к ней, долго всматривался, вынимал из сюртука платок, свертывал его «комочком», бережно, трепетно снимал с холста пылинки.
Тихо радовался мнимой несообразности меншиковского роста, испугавшей не только одного Крамского: это же прекрасно! Лучше и не передашь, как тесно богатырской натуре в этой избе и в этом мире вообще.
И так же впоследствии удивил всех, когда приобрел нестеровскую картину «Видение отроку Варфоломею», подвергавшуюся ожесточенным порицаниям присяжных знатоков и многих передвижников.
Приобретение левитановского «Осеннего дня» не возбудило такого шума, но и здесь не обошлось без недоуменных пожиманий плечами. Через несколько лет Репин назвал «аллею Левитана» в числе «вещей второстепенных, которые могли быть и не быть в Вашей коллекции», как выразился он в письме к собирателю.
Но, даже не переоценивая значения «Осеннего дня», трудно не быть благодарным Третьякову, который чутко оценил не только достоинства картины, но и возможности ее автора. С тех пор он, по словам Нестерова, «не выпускал Левитана из своего поля зрения».
Однажды Коровин и Левитан, зайдя к Николаю Чехову, застали в его комнате Антона Павловича в обществе двух незнакомых студентов. Видимо, все трое готовились к экзаменам, но, устав, завели один из тех бесконечных споров, которые ничем разрешиться не могут.
Однокашники азартно нападали на Чехова за его рассказы, тот смешливо отбивался, поддразнивал своих слишком прямолинейных противников.
— Если у вас нет убеждений, то вы не можете быть писателем… — твердил один.
— Я даже не понимаю, как можно не иметь убеждений! — негодовал другой.
— У меня нет убеждений… — очевидно, не в первый раз терпеливо повторил «подсудимый».
— Как же можно написать произведение без идеи? У вас нет идей?
— Нет ни идей, ни убеждений.
— Кому же тогда нужны ваши рассказы? Куда они ведут? Развлечение и только!
— И только! — с радостным смирением подтвердил Антон Павлович, сидя перед своими судьями в той же почтительной позе, как его будущий «злоумышленник» Денис Григорьев перед следователем.
— Но писатель же обязан… — гневно воскликнул первый судья.
— Прудон сказал, — победоносно и поучительно выговаривал Чехову другой, — поэты и художники в человечестве занимают то же место, что певчие в церкви или барабанщики в полку!
Чехов быстро взглянул на него с непроницаемым видом. И вряд ли даже Левитан догадался, как уязвило его друга это уподобление!
Братья Чеховы петь любили, но фанатически религиозный Павел Егорович стремился приохотить их исключительно к «божественному» и за невыученную молитву порой даже сек.
Антон Павлович любил отца, но его воспитательные методы!..
И теперь снова в певчие «прудоновской» церкви?! Слуга покорный!
Но вслух Чехов сказал только:
— Поедемте-ка лучше в Сокольники… Там уже фиалки цветут.
От этой фразы на Коровина и Левитана пахнуло Саврасовым, и они сразу же согласились. Уломали и «оппонентов», сели на конку от Красных ворот и покатили.
Дорóгой спор вспыхнул с новой силой. Только на этот раз завел его Левитан, как будто примеривавший к себе все упреки, только что раздававшиеся по другому адресу.
— Вот у меня тоже так-таки нет никаких ваших… идей, — воинственно заявил он. — Можно мне быть художником или нет?
И с заученной готовностью шарманщикова попугая, вынимающего клиенту «жребий», ему ответили:
— Невозможно! Человек не может быть без идей…
— Но вы же крокодил! — сердито сказал Левитан. — Как же мне теперь быть?.. Бросить?
— Бросить.
Художник не был столь сдержан, как Чехов, и тот предусмотрительно бросился разнимать спорящих.
— Как же он бросит живопись? — сказал он со смехом. — Нет! Исаак хитрый, не бросит. Он медаль в Училище получил? Получил… Теперь Станислава ждет.
Но спор все-таки продолжался.
— Какая же идея, если я хочу написать сосны на солнце, весну?!
— Позвольте, сосны — продукт, понимаете? Дрова — народное достояние.
— А мне противно, когда рубят дерево… Они такие же живые, как и мы, на них птицы поют. Они — птицы — лучше нас. И не могу же я думать, когда пишу лес, что это — только дрова!
— А почему это птицы лучше нас? — вдруг взъярился один из студентов. — Позвольте!
— Это и я обижен, — комически воскликнул Чехов. — Изволь доказать, почему.
Костя Коровин беззаботно наслаждался этой схваткой и чуть свысока, по добродушно жалел противников Левитана за то, что у них не было простоты и способности отдаться счастью вот этой, напоенной солнцем, еще трепещущей в руках и уже вырывающейся из них, вот-вот готовой кануть в прошлое минуты.
Вот и кукушка в Сокольниках не то ведет счет этим уходящим мгновениям, не то пророчит, сколько еще впереди.
Тоненький и хрупкий бельчонок во все глаза испуганно смотрит на проходящих с дерева и тоже вот-вот стрелой ринется в гущу ветвей.
Если бы Костя был наедине с Левитаном, он, может быть, признался бы ему, что этот пугливый, но пока что позволяющий любоваться собой зверек похож на доверившуюся тебе женщину. Надолго ли? Вот-вот что-то заподозрит… и исчезнет.
Но разве можно сейчас говорить о столь безыдейных вещах!
Выпьем мы за того, —
грянули вдруг студенты, тоже проникшиеся, конечно, по-своему окружающей благодатью, —
Кто «Что делать?» писал,
За героев его,
За его идеал…
А где же бельчонок? Ах, чтоб им…
И Коровину вдруг вспомнилось, как они компанией гуляли в Петровском-Разумовском и залюбовались старым дворцом. Коровин бурно восторгался, а Чехов, кашлянув, сказал:
— Да, вся жизнь должна быть красивой. Но у красоты, пожалуй, больше врагов, чем даже было у Наполеона.
Спор постепенно сник и вскоре совсем прекратился. Потом, выйдя из лесу, недалеко от железной дороги пили чай. А рядом недобро поглядывала компания приказчиков-охотнорядцев.
— Вы, студенты… — невнятно задирался один.
— Не лезь к им… — вяло выговаривал другой. — Чево тебе… Мож, они не студенты… Чево тебе…
Для них вся молодая компания была на одно лицо, и так хотелось разбить его в кровь, увидеть на нем испуг и смятение вместо задумчивости и тайной веры в себя, в будущее…
Не потому ли, что вдруг прикоснулся к чему-то несравненно более страшному, чем все «художественные» распри, Чехов сказал Левитану и Коровину, после того как они распрощались со студентами:
— А что? Будут отличными докторами… Народ они хороший. — Но не удержался и прибавил: — А идей — полно, прямо на зависть.
В 1881 году Левитан получает от Училища серебряную медаль за рисунок и в поощрение денежную субсидию для поездки на Волгу.
Волга! Колыбель некрасовской поэзии! Край, из которого Репин вывез своих бурлаков! Чем одарит он нового паломника?!
Но все внезапно рушится: сестра Левитана, Тереза, тяжело заболевает. Трудные годы сказались — у нее чахотка. Вместо волжских просторов художник снова оказывается в Останкине, где он снял для сестры дачу.
В минуту упадка духа он мрачно смотрит на окрестности, как больной на надоевшие ему обои возле кровати. Но это — в минуты упадка. А вообще он работает столько и с таким рвением, как будто боится, что попал в какой-то экзотический край, пробудет там недолго и не успеет написать все, что его поражает вокруг.
Быть может, нечто подобное и впрямь подгоняет художника: сегодня — Тереза, завтра — он сам…
Товарищи по мастерской и раньше поражались, что, в то время как они во время прогулок с Саврасовым долго не могли выбрать место, удачную точку, Левитан обычно пристраивался работать чуть ли не у первого куста.
Теперь же они посмеиваются, что, если Левитан станет знаменитостью, это время войдет в его биографию как «останкинский период». Шутка сказать, три лета он проводит здесь.
Весной 1882 года по Училищу разнеслась весть о том, что Саврасов уволен. Его уже давно не видели в классах. Он скрывается от учеников, и временами доходит слух, что видели, как он продает за бесценок свою очередную картину.
Те, кто видел эти полотна, не любят о них рассказывать. Это уже не песни — не «Грачи прилетели», не «Проселок». Это, скорее, страшные, редкие, судорожно рвущиеся пузыри, появляющиеся на поверхности воды, когда в глубине барахтается тонущий человек.
Теперь «саврасовцы» почувствовали себя сиротами. Ведь и раньше даже явные их успехи порой вызывали пренебрежительные отзывы иных преподавателей.
Илларион Михайлович Прянишников своего дальнего родственника Костю Коровина и то не жаловал: мальчишка, смеет ему перечить в разговорах об искусстве, да и в своих картинах тоже действует «поперек». Скажите пожалуйста, щенок, антимонии разводит, о колорите рассуждает!