Исаак Ильич Левитан — страница 9 из 39

Постановки в Абрамцеве, а затем и в основанной Мамонтовым Частной опере не только открыли недюжинного режиссера в самом «меценате», но и произвели революцию в театральной живописи, до этого прозябавшей в полнейшем ничтожестве.

В особенности это проявилось во время представления «Снегурочки». Стиль этого спектакля был подсказан участникам самой пьесой Островского, где царь Берендей, самолично расписывая свои палаты, рассуждает при этом:

Палатное письмо имеет смысл:

Небесными кругами украшают

Подписчики в палатах потолки

Высокие; в простенках узких пишут

Утеху глаз, лазоревы цветы

Меж травами зелеными, а турьи

Могучие и жилистые ноги

На притолках дверных, припечных турах,

Подножиях прямых столбов, на коих

Покоится тяжелых матиц груз.

Говоря нашим сегодняшним языком, в рассуждениях Берендея проступает мысль о красочности и в то же время о внутренней логике, обусловленности, своего рода конструктивности того «палатного письма», той «монументальной живописи», которая ему по нраву.

Любопытно, что в постановке «Снегурочки» ошеломительно проявился декоративный дар Виктора Васнецова.

Левитан сближался с Мамонтовским кружком как раз в то время, когда из абрамцевского «интерьера» спектакли собирались перекочевать на большую, настоящую сцену Частной оперы и работы хватало всем.

Художник В. А. Симов, трудившийся вместе с Левитаном и Н. П. Чеховым, оставил красочные воспоминания о вечерах, проведенных ими в мастерской на Первой Мещанской:

«Весь пол устлан только что сшитыми и загрунтованными занавесями декораций, написанных днем… Единственный пункт наблюдения над результатом работы — самая высокая точка в мастерской — это печка, доминирующая над всем. Снизу она ярко освещена, верх же ее теряется в таинственных полутонах. К ней приставлена стремянка, на самой печи подстилкой служат свободные холсты. Что может быть приятнее после тяжелой, напряженной работы, в ожидании просушки холстов, лежать, сидеть, отдыхать и глядеть сверху, уже целиком воспринимая оживающие формы и краски, по чутью только угадываемые внизу, вблизи, во время процесса работы, и намечать дальнейшее разрешение задачи?»

Лежа на темной печи, художники пытаются в воображении перенестись в будущий театральный зал, где написанное претерпевает подчас самые неожиданные, просто невероятные метаморфозы. Так, Коровин уверял, что фантастические белые цветы, изумившие всех в его декорациях к опере «Лакме», были всего-навсего пятнами случайно пролитой на холст в огромном количестве краски.

Как Наполеон перед боем, является в подвал шумный Мамонтов с целой свитой. Неслышно входит Антон Павлович Чехов, делит с художниками немудреный ужин, рассматривает их работу и смешит всех своими рассказами так, что Левитан буквально катается от смеха и дрыгает ногами.

Первым мамонтовским «сражением» была постановка оперы Даргомыжского «Русалка».

«По моему выработанному акварельному эскизу, — вспоминает Васнецов, — написана декорация подводного терема „Русалки“ покойным милым Левитаном. Раковины, кораллы и все удалось. Терем вышел фантастический…».

«Они, — писала о художниках Н. В. Поленова, — бросили принятый дотоле способ вырезных деревьев с подробно выписанными листьями, а просто писали талантливые картины. Дуб в первой декорации (тоже работы Левитана. — А. Т.) с резкими солнечными тенями на стволе от веток переносил действие в природу. Когда поднялся занавес перед „подводным царством“, публика в первую минуту замерла от впечатления, а затем разразилась громом рукоплесканий, вызывая автора и талантливого исполнителя».

«Талантливого исполнителя»… Да, все-таки, работая для Частной оперы, Левитан оставался именно в этой роли, не пристрастившись по-настоящему ни к театральной живописи, ни к самому Мамонтовскому кружку.

Его художническое дарование было более трепетным и интимным, чем того требовали условия большой сцены, и многие лучшие стороны его таланта в театре не находили себе применения.

Поэтому к работе над декорациями Левитан отнесся с большой добросовестностью и интересом, но все же преимущественно как к выгодному заказу, который обидно было бы потерять: ведь нуждался в деньгах он по-прежнему очень часто. В марте 1886 года он жалуется на «страшное безденежье, безденежье до того, что… как-то не обедал кряду три дня».

Упоминания о работе декоратора в письмах Левитана начисто лишены той восторженности, с какой говорят о ней коренные «мамонтовцы».

«Относительн[о] работы — вот в чем дело, — пишет он, например, Николаю Чехову в июле 1885 года: — Цена на декорац[ии] ниже то[й], какую мы получали, приним[ая] помощников на свой счет и даже рабочих для мастерской. И потому Вы видите, что так[ой] дорогой помощник, как Вы, мн[е] недоступен, хотя это было бы черт знает как хорошо!

…Впрочем, я поста[раюсь], чтобы Вам Мамонтов дал самост[оятельную] работу. Это будет для Вас выгодн[ей]».

Конечно, на тоне письма могло сказаться и то, что Левитан уже не доверял аккуратности своего бывшего однокашника и опасался особенно рассчитывать на его помощь.

Быть может, на первых порах Левитан и впрямь находился в «художественном соревновании» с Коровиным, как уверяет В. А. Симов, но несомненное преимущество прирожденного декоратора «Костеньки», вероятно, скоро стало для него ясным.

Были и другие причины, помешавшие Левитану стать более «своим» в мамонтовском окружении. Сложен и противоречив был характер Саввы Великолепного! Безусловно, в нем мощно воплотилось все то активное, жизнеспособное, творческое, что отмечало наиболее прогрессивную, мыслящую часть молодой русской буржуазии.

«Мы, люди искусства, — говорится об этом „одном из замечательнейших русских людей“, в позднейшем романе Амфитеатрова „Девятидесятники“, — должны ему заживо памятник поставить. Миллионер, железнодорожник и, кругом, артист. Оперу держит, картины пишет, стихи сочиняет, бюсты ваяет, баритоном поет, Цукки [знаменитой балерине. — А. Т.] танцы показывал, Шаляпина открыл и на него поставил, Васнецова в люди вывел, Косте Коровину дорогу расчистил, теперь с Врубелем возится, как мать с новорожденным…».

Как известно, царская Россия по-своему «отблагодарила» этого энергичного человека: придворные интриги привели к его аресту и разорению.

Но было в Мамонтове и нечто от «Кит Китыча» с его самодурством, грубостью и бесцеремонностью. Порой вел он себя с «облагодетельствованными» им художниками как с приживальщиками. «Погодите, это вино не для вас…». «Бери [деньги. — А. Т.] а потом ничего не дам», — слыхал от него Врубель. А Коровин за знаменитых «Испанок» получил… дешевое пальто.

Уже достаточно натерпевшийся обид и обостренно самолюбивый Левитан не мог не почувствовать этой нотки в отношении Мамонтова к своим собратьям.

В сдержанном отношении к «железнодорожному барину» укреплял его и Антон Павлович Чехов, нередко иронически отзывавшийся о затеях абрамцевского мецената.

Наконец, и по характеру кипучий Мамонтов, который, по его признанию, не выносил «кислятины», и легко впадавший в черную меланхолию Левитан были совершенно противоположны.

Скептически, должно быть, воспринимал художник и некоторые прекраснодушные упования, которые лелеяли в Абрамцеве насчет возможностей силами энтузиастов и искусства оздоровить общество, воскресить в народе угасавшую привязанность к исконному русскому быту.

Парадоксально, но мамонтовская семья, глава которой решительно и энергично прокладывал железные дороги, несшие с собой огромные и часто драматические перемены, в то же время элегически вздыхала о «порче нравов» наподобие простодушного царя берендеев, который жаловался:

В сердцах людей заметил я остуду

Немалую; горячности любовной

Не вижу я давно у берендеев.

Исчезло в них служенье красоте;

Не вижу я у молодежи взоров,

Увлажненных чарующею страстью,

Не вижу дев задумчивых, глубоко

Вздыхающих. На глазках с поволокой

Возвышенной тоски любовной нет.

А видятся совсем другие страсти:

Тщеславие, к чужим нарядам зависть —

И прочее…

И, быть может, некоторым «скептикам» вроде Левитана или Чехова хотелось иронически ответить, на эти сетования словами из той же «Снегурочки»:

              Царь премудрый,

Издай указ, чтоб жены были верны,

Мужья нежней на их красу глядели,

Ребята все чтоб были поголовно

В невест своих безумно влюблены,

А девушки задумчивы и томны…

В начале лета 1885 года Левитан поселился в деревне Максимовке, неподалеку от Нового Иерусалима.

Но не знаменитый монастырь привлек его сюда: рядом, в имении Киселевых Бабкине, сняли флигелек Чеховы, с которыми художник все больше сходился.

Бабкинская жизнь была многослойна. В памяти большинства ее участников и посетителей ярче всего запечатлелась ее веселая праздничность.

«Стало уже темнеть, зажгли лампы, вдруг в коридоре, разделявшем гостиную от столовой, послышался сильный шум, гам, точно ввалилась туда толпа каких-то азиатов, — пишет, например, в своих воспоминаниях сестра хозяйки, Н. В. Голубева. — Я не успела выразить даже моего удивления, как в столовую вошли ряженые. На каком-то ящике сидел страшный турок, ящик несли четыре черных эфиопа и — о, ужас! — шли прямо на меня. Турок выхватил кинжал и занес надо мной, я вскрикнула и, как безумная, вскочила на стол… Ряженые смутились не меньше меня, но турок, ловко соскочив с ящика, галантно представился: „Художник Левитан“. Эфиопы, сняв маски, представились: „Четыре брата Чеховы“. Среди них был и Антон Павлович».

Любили очевидцы вспоминать и другие проказы друзей.

На рисовальных вечерах у Поленовых Левитан часто позировал в арабских одеяниях, привезенных Василием Дмитриевичем из своих странствий по Палестине. В Бабкине Левитан тоже как-то нарядился мусульманином, воссел на осла, выехал в поле и там пресерьезно разостлал коврик и принялся молиться на восток. А в траве уже ныряла другая чалма, и порой выглядывало злодейски нахмуренное, вымазанное сажей лицо Чехова. Он подполз ближе и нацеливал ружье на Левитана, который в молитвенном экстазе подставлял под выстрел высоко поднятый зад, а потом падал замертво.