Исав и Иаков: Судьба развития в России и мире. Том 2 — страница 3 из 6

Глава I. Три метафизические традиции


Философия может чураться религиозного соседа, а может с ним заигрывать. Или даже считать себя неотъемлемой частью того или иного религиозного опыта.

В XIX веке философия почти всегда отмежевывалась от религии. Даже тогда, когда та или иная религиозная традиция накладывала слишком очевидный отпечаток на творческую деятельность отмежевывающегося от нее философа.

XX век перенял эстафету у предшествующего столетия. И гордо ее нес вплоть до своей последней трети, когда у философов, как минимум, исчез страх перед обнаружением своей причастности к чему-то религиозному. А как максимум — возникло желание пофлиртовать с ранее абсолютно недопустимым для ученого, а теперь становящимся для него более чем приемлемым религиозным началом.

Разумеется, я говорю об ученых, не связавших с религией прямо и откровенно не только себя лично, но и свою научную деятельность. Мы знаем, что ученые, заявлявшие о том, что их научная деятельность должна служить религиозному делу, тоже были и в XIX, и в XX веке. Но мы знаем также, что они были в явном меньшинстве.

А тех, кто сначала боялся флиртовать с религией, а потом перестал бояться, было гораздо больше.

Но были и те, кто категорически отметал какое-либо соприкосновение своей науки с религией. Такие ученые, кстати, могли быть верующими людьми (а могли и не быть). Но, допуская СВОЕ ЛИЧНОЕ соприкосновение с религией, они считали совершенно недопустимым соприкосновение СВОЕЙ НАУКИ с религией. Потому что опасались инфильтрации в научное — рациональное по определению — начала элементов иррациональности, всегда присутствующих в религии. (Не зря ведь историки религии возводят знаменитое «Верую, ибо нелепо» аж к самому Тертуллиану. Который, конечно, напрямую ничего подобного не говорил, но чьи рассуждения — равно как и более поздние рассуждения крупнейших церковных авторитетов — сводятся именно к этому.) Но даже у ученых, категорически обрывавших ПРЯМЫЕ И НЕПОСРЕДСТВЕННЫЕ связи своего научного начинания с религией, не могло не быть иных связей с той же самой религией, связей, КОСВЕННЫХ И ОПОСРЕДОВАННЫХ.

Косвенные и опосредованные связи между наукой и религией оборвать в принципе невозможно. Ибо реализуются они через неотменяемый институт под названием «традиция». В самом деле, светская наука — феномен достаточно поздний. И любое прослеживание научной традиции в рамках этой самой светскости рано или поздно приводит вас сначала на границу, разделяющую светское и религиозное, а потом… Потом вы оказываетесь за границами светскости. И обнаруживаете, что у вашего гордящегося своей светскостью начинания есть религиозный предок. Ваше право — отнестись к этому предку как угодно. Но отвергнуть его наличие вы не можете. И если вы добросовестны в своем желании познать историю, а значит, и смысл своего научного начинания, то вы станете заниматься своими предками, предками своих, не менее светских, чем вы, оппонентов. То есть религиозными традициями, порождающими те или иные школы в рамках светской научности.

Ну, сказали вы, будучи светским философом и гордясь своей воинствующей светскостью, про линию Платона и Демокрита. А Платон-то и Демокрит разве были светскими мыслителями? Вы, конечно, выбираете себе более светского Демокрита в качестве предшественника. И говорите, что Демокрит был материалистом. Но вы ведь понимаете, что такое материализм V века до нашей эры. Это такая безудержная религиозность, что дальше некуда. И поди еще разбери, кто менее религиозен — Платон или Демокрит?

Есть три причины, по которым рассматриваемая мною коллизия невероятно важна именно сейчас.

Первая причина состоит в том, что мы никогда не поймем по-настоящему ни одну светскую научную традицию (систему, школу), если не выведем эту традицию за ее светские пределы. И не присовокупим к ней более раннюю (и именно ей органически близкую) традицию религиозную. Это касается всего, чего угодно. В том числе коммунизма, которому так яростно когда-то присягнула Россия и от которого она сейчас так же яростно открещивается. Ничего тут нельзя понять, оценить, развить, не выйдя за светские пределы.

Вторая причина состоит в том, что ни про одного крупного, пусть и декларирующего яростно антирелигиозную светскость, ученого XIX и XX века нельзя сказать наверняка, что «под кожей» его антирелигиозной светскости не пряталось нечто метафизическое. Метафизика ведь может быть и внерелигиозной. Идеология развития в ее определенных вариантах не может не быть очень накаленным светским культом. Светская метафизика не выдумка. Но в том-то и закавыка, что, с одной стороны, добраться до светской неявной метафизики можно только обнажая религиозную метафизическую традицию. А с другой стороны, будучи выявленной в качестве светской, метафизика стремительно увлекает вас в прошлое, наполненное ее же религиозными предтечами.

Третья причина состоит в том, что XXI век взыскует какого-то нового метафизического качества, преодолевающего противоречие между наукой и религией. А значит, попытка метафизических реконструкций, выявляющих скрываемые светскими научными школами метафизические основания (религиозные или светско-неявно-метафизические), важна сегодня как никогда ранее.

Ну, так я и хочу перейти к подобным метафизическим реконструкциям, касающимся важнейших для XXI века научных и научно-идеологических светских (и именно светских) школ. Прежде всего, марксизма. Но и не только. С моей точки зрения, ответ на вопрос: «Будет ли спасено человечество в XXI веке или ему суждено погибнуть, разбившись у невзятого барьера развития?» — полностью определяется способностью человечества построить в XXI веке убедительную для него светскую метафизику, приемлемую и для религиозных людей. И не может человечество преуспеть в таком метафизическом строительстве, отбрасывая свой исторический опыт. Но нет в этом мировом опыте ничего сопоставимого по яркости и исторической значимости с марксизмом и коммунизмом. Важность же для России данного обстоятельства мы с тобою, читатель, обсуждали во всех предыдущих частях этой книги. И убеждать тебя в неслыханной важности для России как самой «красной» метафизической прецедентности, так и вытекающих из нее инновационных возможностей я больше не буду.

В конце концов, мотивы, по которым я хочу теперь обсудить явную и неявную светскую метафизику, содержащуюся в тех или иных мегатеориях и мегапроектах, — это одно. А само такое обсуждение — это другое. Может быть, для меня реконструкция неявной светской метафизики важна по одним (вышеназванным трем) причинам, а для читателя — по другим. Не буду я читателю свои причины навязывать. Я их оговорю и начну осуществлять эту самую реконструкционную деятельность. То есть выявлять, как именно функционирует метафизическое начало за религиозными рамками.

В VI части этой книги я попытался рассмотреть борьбу сторонников и противников развития с точки зрения метафизик, находящихся в религиозных рамках. То есть с точки зрения метафизических традиций (каковых несколько).

Под метафизической традицией я имею в виду формальную (то есть так или иначе институционализированную) или неформальную (то есть неинституционализированную вообще) метафизическую школу, сформировавшуюся в рамках той или иной религии и устойчиво воспроизводимую от учителей к ученикам на протяжении больших временных интервалов. То есть школу, исторически состоятельную.

Ну, так вот… В VI части книги я сосредоточился именно на борьбе метафизических традиций в рамках православия. Такое сосредоточение порождено было как политическим характером проводимого мною исследования, так и его объемом. Я с радостью описал бы в книге результаты своих исследований борьбы метафизик, считающих развитие благом и злом в рамках ислама, иудаизма, буддизма, других мировых религий.

Более того, я убежден, что такое расширение картины традиционных метафизических сражений, ведущихся вокруг проблемы развития, резко обогатило бы книгу. Но одновременно оно превратило бы ее из политического в культурологическое исследование, причем исследование многотомное. А я не хочу ни ухода от политической злобы дня, ни увеличения объема и без того уже вполне объемного сочинения. Поэтому я сосредоточился именно на том, как велась борьба «за» и «против» развития в рамках православных метафизических традиций. Ведь православие для России (со всеми политкорректными оговорками) все же обладает наибольшим значением. Оно маркирует специфику российского культурогенеза. Оно определяет специфику нашей культурно-исторической личности.

Это не значит, что я пренебрегаю вкладом других религий в создание нашей — мультикультурной и мультиконфессиональной — исторической личности. Это всего лишь значит, что я констатирую нечто слишком очевидное для того, чтобы назвать констатируемое «позицией». Особая роль русского языка в формировании нашей историко-культурной личности — это позиция автора или факт, объективный настолько же, насколько объективно «мнение», что дважды два равно четырем или что Волга впадает в Каспийское море? Все понимают, что в случае с русским языком — то факт, а не позиция. Но ведь то же самое и с православием.

Историческая объективность этого факта дополняется немаловажными политическими обстоятельствами, которые я никоим образом не имею права выводить за скобки, исследуя именно политическое в судьбах развития. Поскольку нынешняя власть в России к православию очевидным образом тяготеет, а я исследую судьбу развития как нечто политически обусловленное, то особое место, уделенное мною православной метафизической традиции (точнее — традициям), согласитесь, вполне оправдано.

Тем же, кто не связывает себя с православием не только непосредственными, личными, собственно религиозными узами, но и узами историко-культурными (то есть опосредованными), могу сказать, что результаты, которые я получил, исследуя православные метафизические традиции, имеют научное значение и за рамками православия. Занимаясь на протяжении десятилетий сравнительным религиоведением, я убедился: метафизическая борьба сторонников и противников развития во всех мировых религиях ведется аналогичным образом. Что касается монотеистических религий, то поразительная воспроизводимость одних и тех же форм, в которых ведется эта борьба в рамках разных модификаций монотеизма, совсем уж безусловна. Но даже за рамками монотеистических религий — это тоже, прошу тебя поверить, читатель, в существенной степени справедлива.

Итак, я, во-первых, посвятил VI часть книги рассмотрению двух метафизических традиций, которые ведут между собою в пределах православия борьбу «за» и «против» развития.

Я, во-вторых, утверждаю, что за пределами православия — в католицизме и протестантизме, иудаизме и исламе, других мировых религиях — тоже можно обнаружить две метафизические традиции, одна из которых прославляет развитие и борется за него как за высшее благо, а другая проклинает развитие и считает его абсолютным злом.

Я, в-третьих, не утверждаю тем самым, что есть только эти две традиции. Но эти две традиции есть.

Выявление данных традиций в VI части книги осуществлено с той предельной детальностью, которая позволительна для политического исследования.

Кто-то теперь скажет, что наличие таких традиций очевидно, и я ломлюсь в открытую дверь. Но пусть этот «кто-то» прежде, чем сказать, побудет наедине с собой и сам себе ответит честно, было ли ему ясно наличие подобных традиций до того, как он прочитал VI часть данной книги. Не сомневаюсь, что кому-то наличие этих, достаточно запутанных и запрятанных, традиций было ясно и до знакомства с моим исследованием вообще и его VI частью в частности. Но так ли много таких продвинутых в современной России? Да и в мире? И так ли уж продвинутые тяготеют (а) к прояснению вопроса и (б) к выявлению его, вопроса, политической составляющей?

Впрочем, я готов согласиться с тем, что наличие двух антагонистических метафизических традиций — предельно враждебной развитию и предельно благожелательной к нему — достаточно очевидно. Просто эта очевидность замутнена как наличием третьей (до недавнего исторического времени преобладавшей) метафизической традиции, так и специальной деятельностью «замутнителей». То есть сил, специализирующихся на организации замутнения всего, что касается наличия не одной — преобладающей — метафизической традиции. А сразу трех традиций! Этой самой преобладающей и двух других — как бы крайних (и, безусловно, непримиримо враждебных) метафизических традиций. Традиций, чья борьба, принимая разные исторические формы, по сути, была, есть и будет именно борьбою «за» и «против» развития.

Что касается третьей традиции, чье преобладание естественным образом замутняет вопрос о наличии двух крайних, антагонистических в вопросе о развитии метафизических традиций, то эта третья традиция очевидна. Она маркируется вопросом о теодицее, то есть о Божественной справедливости. Согласно этой метафизической традиции (которую я назову религиозно-либеральной, оговорив, что, по-видимому, никто, кроме меня, так данную традицию не называет), зло порождено благостью Бога, его стремлением дать человеку свободу воли, то есть возможность выбрать между добром и злом и даже уклониться в сторону зла. Основания для того, чтобы назвать подобную традицию либеральной, состоят в том, что именно для либерала (говорю об этом не с издевкой, а с нескрываемым восхищением) свобода является абсолютной ценностью. А раз абсолютной, то лучше свобода, отягченная злом, чем отсутствие сразу и свободы, и этого отягчения. В теологическом варианте абсолютизация свободы, согласитесь, тождественна принципу теодицеи. А значит, и принцип теодицеи можно назвать основой либеральной теологии, то есть основой религиозного либерализма (что либеральная теология, что теологический либерализм — разница в общем-то невелика).

Если же кому-то термины «либеральная теология» (употребляется достаточно часто) или «теологический (религиозный) либерализм» (употребляется реже) кажутся усложненными, то я с радостью соглашусь заменить их термином «классическая религиозно-гуманистическая традиция». Возможно, тогда станет яснее, почему я восхищен этой традицией. Ведь если есть у моего исследования какая-то сверхзадача, то она состоит именно в том, чтобы отстоять бесконечно мною любимый гуманизм в условиях беспрецедентно опасных вызовов XXI века.

Другое дело, что (как это оговорено уже во Введении к данной книге) я не считаю возможным отстоять классический гуманизм. Но это не исключает моего восхищения перед гуманистической классикой вообще, классической религиозно-гуманистической традицией в частности и принципом теодицеи как квинтэссенцией всего этого. Что же касается причин, по которым я отвергаю возможность отстоять гуманизм, цепляясь за его (еще раз подчеркну, мною бесконечно любимое) классическое содержание, то сейчас, возможно, они станут несколько яснее. Выше (в том же Введении, например) я называл такие попытки цепляться за гуманистическое статус-кво «гуманистическим ретро». Сейчас же я намерен углубиться в аналитику введенного мною понятия «гуманистическое ретро». И начну я это углубление именно рассмотрением теологической катастрофы теодицеи, совпавшей и по времени, и по содержанию с политической катастрофой под названием фашизм.

В самом деле, теодицея (представление о зле как о неизбежном следствии основного блага — блага свободы воли) преобладала в христианской, да и в целом монотеистической, теологии вплоть до середины XX века. Это преобладание называют «представлением о зле до Освенцима». Насколько Освенцим, фашистские зверства в целом, феномен фашизма как такового действительно могут быть приняты в качестве границы, маркирующей исчерпание или ослабление третьей метафизической традиции, основанной на теодицее, и всего классического гуманизма, прямо или косвенно основанного на этой самой теодицее? Начни я это обсуждать, мы далеко уйдем в сторону.

Могу лишь сказать, что данная граница проведена не мною одним.

Что о богословии «до и после Освенцима» не я первый говорю.

Что существует устойчивое коллективное представление о необходимости радикальной метафизической ревизии теодицеи именно после событий 1933–1945 годов.

Что, согласно этому представлению, метафизические подходы к объяснению феномена зла, применявшиеся в период до фашистского всемирно-исторического безумия, этим безумием опровергнуты.

Что сторонники такого подхода отказываются после Освенцима рассматривать дьявола (или в целом источник зла) как обезьяну Господа Бога, неспособную к автономной, конкурентной благу, злой креативности.

Что сторонники такого подхода отказываются также от объяснения природы нового зла через апелляцию к свободе воли. При том, что ранее эта апелляция им казалось абсолютно убедительной.

Читатель может по-разному относиться к правомочности сопряжения фундаментальной смены метафизических вех с конкретными историческими событиями. Но мне здесь важнее сама констатация наличия этой фундаментальной «смены вех». И выявление того, что именно эта «смена вех» привносит в своеобразный атлас актуальных для человечества метафизик. Это не значит, что вклад фашизма в рассматриваемую «смену вех» для меня неважен. Но «смена вех» еще важнее. В том числе и потому, что о фашизме-то говорилось много (хотя сейчас говорится все меньше), а вот об этой метафизической «смене вех» пока что сказано слишком мало.

Я лично — на стороне тех, кто считает, что именно фашизм в целом (и Освенцим как его символ) потребовал фундаментальной метафизической ревизии (она же «смена вех»). Но эту свою позицию я лишь оговариваю, и не более. Предположим, что те, кто провел границу между старыми и новыми метафизическими представлениями, исходя из явленного миру в ходе фашистской (метафизически явно неслучайной) конвульсии, ошибаются. Я, повторяю, не считаю, что они ошибаются. Но предположим, что ошибаются. По сути это ничего не меняет.

«Смена вех» в любом случае состоялась. В чем же она?

В том, что представление об одной-единственной метафизике, основанной на теодицее как единственно возможном объяснении природы зла (я называю такое представление «пантеодицейством»), сменилось представлением о нескольких метафизиках. В их числе, конечно, есть метафизика, в которой объяснение природы зла основано на теодицее, но есть и другие метафизики, в которых объяснения природы зла основаны на другом. «Смена вех» не аннулирует метафизику, основанную на теодицее. Она даже не отнимает у этой метафизики роль наиболее распространенной и влиятельной. Она всего лишь (а) говорит, что есть другие метафизики (а значит, нет пантеодицейства), (б) говорит, что другие метафизики, равно не используя теодицею, находятся в антагонизме друг с другом и (в) что с метафизикой, основанной на теодицее, как бы она влиятельна ни была, не все в порядке, что влиятельность-то влиятельностью, а убедительность убедительностью.

Чем бы ни была вызвана «смена вех», она, повторяю, сыграла невероятную и не до конца еще осознанную роль во всем, что касается будущего человечества. Лишение пантеодицейства приставки «пан» вывело наконец из андеграунда две другие, с теодицеей несовместимые метафизические традиции. Эти две метафизические традиции существовали (на то они и традиции) тысячелетиями. Но пантеодицейство превращало их существование в нечто сугубо периферийное. В элитно-высоколобую экзотику или тайные радения гонимых еретиков.

Эти две метафизические традиции были изгнаны пантеодицейством не только с основной политико-метафизической сцены, на которой разыгрывались главные сюжеты историко-метафизической драмы. Эти традиции были изгнаны из общественного сознания, лишены права на прямое присутствие в повестке дня. В подобном изгнании, конечно, было место и репрессивному началу. Но преобладала все же именно классическая гуманистическая интеллектуальная спесь. Мол, «зачем нам какие-то экзотические объяснения, если мы обладаем объяснением ясным и очевидным для всех, то есть теодицеей в ее сначала религиозном, а потом модифицирование светском варианте»?

Фашизм поубавил спеси. Да и не он один. А когда место спеси заняла растерянность, то две антитеодицейные метафизики вернулись — тихо и незаметно — и на политико-метафизическую сцену, и в общечеловеческую повестку дня.

В том-то и беда, что незаметно и тихо. Было нечто другое. Это «другое» занимало в «доме метафизик», повторяю, место не просто огромное, а совершенно несопоставимое по своему масштабу и значению с чем-либо еще. Занимая подобное место, оно как бы спрашивало все остальное: «Вы-то зачем нужны? И где вас размещать, если я есть и местом с вами делиться не намереваюсь?» Теперь оно, «другое», освободило место де-факто, еще не признавая ничего подобного де-юре. Тем самым создались предпосылки актуализации того, что ранее не было актуально. Да и место для этого возвращаемого не просто есть… Его стало даже слишком много.

Но для того, чтобы освободившееся место было освоено не одним из двух метафизических конкурентов, а хотя бы ими наравне, нужны интеллектуальные усилия. Конечно же, коллективные. Мое исследование вообще и его VI часть в особенности — какой-то вклад в это совершенно необходимое усилие. Какой именно — не мне судить. Но надо начать работу. Иначе все кончится очень скверно. Освободившееся место будет занято только метафизикой злого бога. Политические последствия этого будут колоссальными по объему и чудовищными по качеству. Не в дискуссию ради дискуссии (с Лоргусом ли, с Гайденко) я погрузился на определенном этапе своего исследования. Я занялся выявлением политической (и именно политической!) значимости для XXI века двух вычеркнутых ранее из повестки дня метафизик.

Метафизик нетеодицейных.

Метафизик взаимно антагонистических.

Метафизик, одна из которых неизбежно будет воспроизводить фашизм и антигуманизм в целом, а другая может стать фундаментом нового гуманизма (и в неявном виде уже использовалась в качестве такового, начиная с октября 1917 года и вплоть до так называемой перестройки).

Я-то выявляю… Апеллирую к уже осуществленным теологическим выявлениям этих двух метафизик… Придаю теологическим выявлениям политический смысл… Сопрягаю выявленные метафизики с проблемой развития…

Я-то выявляю… А кто-то… Кто-то вновь и вновь пытается замутнить выявленное. Обнажая при этом свою вполне банальную (антибольшевистскую, видите ли) политмотивацию.

А ну, как удастся и после смены метафизических вех убедить не слишком образованных людей (а метафизически образованных людей вообще не очень-то много, тем более среди политиков), что хилиазм и гностика — это не две непримиримо враждующие метафизики, а какая-то одна гибридная метафизика?

Что такое гностическая метафизика? Это ОДНА из тех ДВУХ антитеодицейных метафизических традиций, которые были оттеснены в метафизический андеграунд пантеодицейством и выведены из этого андеграунда по-настоящему только в условиях фиаско пантеодицейства. В условиях, когда стала слишком очевидной необходимость избавления теологии и философии от всего того, что порождено… Нет, даже не НАЛИЧИЕМ теодицеи как таковой, а ее ПРЕТЕНЗИЕЙ на особый статус. Статус, который я обозначаю через приставку «пан» к слову «теодицея».

Итак, гностическая метафизика — это только ОДНА из ДВУХ антитеодицейных метафизик, выводимых из метафизического андеграунда исчезновением приставки «пан». Одна из двух! У нее есть антагонист, причем столь же антитеодицейный, как и она сама. Он называется — хилиазм. Повторяю еще раз, наличие этих двух антагонистических антитеодицейных метафизик (гностической и хилиастической) было замутнено как тысячелетним преобладанием метафизики теодицеи, так и нежеланием самых разных политических и метафизических сил прояснить то, что касается подлинного всемирного метафизического «расклада».

В чем же суть этих двух антитеодицейных метафизик? В чем их взаимная непримиримость (антагонистичность)?

Согласно гностической метафизике (отвергающей, повторю еще раз, теодицею так же категорически, как и антагонистичная ей метафизика хилиастов), зло есть сущностная характеристика бытия. Бытие же, как считают гностики, обладает этой сущностной характеристикой в силу своего генезиса. В силу того, что порождено оно не высшей креативной инстанцией (каковой для гностиков нет вообще), а злым и несовершенным демиургом. При этом большинство гностиков считает этим демиургом еврейского бога. Бога-Творца.

Несколькими строками выше я уже оговорил, что другая — хилиастическая и тоже не признающая теодицею — метафизическая традиция является традицией, диаметрально (и именно диаметрально) противоположной гностической.

Согласно этой традиции, зло порождено наличием, помимо бытия, сотворенного Богом, еще и нетварной Предвечной Тьмы — той самой, про которую сказано: «И тьма над бездною».

Я называю такую — хилиастическую — метафизическую традицию антигностической (то есть именно диаметрально противоположной гностической) потому, что и для гностиков есть Творец и Тьма.

Только для гностиков Творец — это злой и никчемный Демиург, а Тьма — это высшая сила, благая сила, Иное. Соответственно, для гностиков целью не может быть развитие. Ведь для них Творение — это зло. А значит, для них злом является и историческое время, которое порождено Творением и находится под его опекой наряду с бытием. Для гностиков есть только добытийная благость (примордиальная, как они говорят). Она, с их точки зрения, преступно осквернена Творцом. А потому ее восстановление несовместимо с Творением. Вернуться к ней можно лишь уничтожив Творение целиком.

А пока Творение не уничтожено, пока Творец не капитулировал (или не погиб вместе с Творением) — все неисправимо отягчено злом. Зло имеет тем самым неискореняемый фундаментальный характер. Оно тождественно Творению как таковому. А еще точнее — союзу Творца и Творения. Повторяю, для гностиков Творение пропитано злом, наполняющим каждую пору этой омерзительной выдумки Демиурга. И любое совершенствование Творения (то есть развитие) есть совершенствование зла. А значит, и само развитие есть зло.

Чем больше развивается Творение, говорит гностик, тем дальше оно уходит от примордиальной точки, то есть ухудшается.

Вот какова одна — гностическая — антитеодицейная метафизика, которую рассмотренные мною в VI части «замутнители» пытаются, так сказать, скрестить с другой — столь же антитеодицейной — метафизикой, метафизикой хилиастической.

На самом деле — буду настойчиво это повторять в связи с огромной важностью данного утверждения — хилиастическая антитеодицейная традиция является абсолютным антиподом и антагонистом гностической (антитеодицейной же) традиции. Справедливо ли это для хилиазма как такового, того грубого и конкретного хилиазма, который нам известен по истории религии? Как я уже показал в части VI — справедливо. Справедливо не в большей или меньшей степени, а, как говорят в таких случаях, «на сто один процент».

Нельзя ведь, согласитесь, одновременно мечтать (как это по сути делают гностики) об избавлении от ужаса жизни, от тиранической «концентрационной Вселенной», от жизни как «сказки, придуманной идиотом», от «вампиризма всех и всяческих форм» и хлопотать (как это по сути делают хилиасты) о Тысячелетнем царстве, продлении жизни как благодатного принципа, избавлении жизни от смерти, вкушении всяких там земных радостей (пресловутых «булок на деревьях»).

Итак, уже на уровне своих грубейших исторических проявлений гностицизм (как отвращение от жизни) и хилиазм (как влечение к ней) противостоят друг другу. Причем по сути своей это противостояние носит характер антагонистический, абсолютный.

Но мы с вами обсуждаем не только грубейшие исторические проявления гностицизма и хилиазма, но и их метафизические подоплеки. Кто-то, конечно, усомнится в том, что у религиозных тенденций, чьи внешние проявления весьма грубы, есть эти самые подоплеки. Но на самом деле это именно так.

«Иное» гностиков — это, конечно, Тьма Предвечная, та, что над Бездной. Она источник смерти как блага. И в этом качестве противостоит жизни как злу. Она враг форм, сочиненных идиотом-Творцом. И так далее. Метафизика благой Тьмы и злого острова, сооруженного злым Творцом, связана с историческим гностицизмом достаточно явным образом. Спору нет, что гностицизм многолик. Но там, где он себя проявляет как нечто фундаментально отличное от теодицейской банальности, он именно таков.

Что же с хилиазмом? Как нечто, обнаруживаемое на религиозной поверхности, он антипод гностицизма. И это не вызывает сомнения. Но есть ли у него под этой самой поверхностью глубокие метафизические корни? Занят ли он коллизией Творца и Тьмы? Трактует ли он ее иным образом, диаметрально противоположным по отношению к метафизике гностицизма и столь же далеким от теодицеи, как и метафизика его гностического антагониста?

Хилиазм еще в меньшей степени, чем гностицизм, стремится расставлять точки над метафизическими «i». В каких-то своих поверхностных проявлениях он еще грубее гностицизма, причем намного грубее. И тогда его связь с какими-либо метафизическими глубинами кажется совсем уж проблематичной. Но как только ты уходишь от грубейших проявлений (чья грубость во многом связана с воинствующей антиэлитарностью хилиазма) к чему-то хоть немного более тонкому, например, к представлениям Иоахима Флорского, наличие нетеодицейной и диаметрально противоположной гностицизму метафизики уже не кажется совсем уж проблематичным.

Двигаясь от грубейшего к менее грубому, а от менее грубого к тонкому, ты убеждаешься в том, что глубинные метафизические корни у хилиазма есть. Уже Иоахим Флорский достаточно глубок для того, чтобы все домысливать до конца. И понимать, что нет места в пределах концепции теодицеи его фундаментальному хилиазму. А у остальных все происходит методом «от противного». А также методом «исключенного третьего». Исключаем теодицею, исключаем гностицизм — что остается нам? Только присяга жизни, ее пространству (Творению), ее создателю (Творцу) и… война со смертью? Да, и со смертью тоже. Но и с чем-то большим. С Предвечной Тьмой, той, что «над Бездной». С бескрайним морем этой Тьмы, которое окружает и грозит поглотить остров Творения.

Подробные доказательства такой связи хилиазма как «красной» религиозной субкультуры и «красной» же метафизики «Творца и Тьмы», опять же, превратят мое исследование из политического в религиоведческое. Тем более, что в этой, VII-й, части исследования я собираюсь заниматься светской, а не религиозной метафизикой.

Какое-нибудь другое исследование я обязательно посвящу детальным доказательствам того, что три метафизические традиции (традиция теодицеи плюс две других) в явном или скрытом виде существуют в большинстве мировых религий. Даже за пределами монотеизма. И что в одной из двух «нетеодицейных» традиций развитие считается абсолютно спасительным. А в другой — столь же абсолютно губительным.

Но у данного исследования есть свои объем, жанр и внутренняя логика. Все «собственно религиозное», что я мог рассмотреть здесь, исходя из объема, жанра и логики, уже рассмотрено. Пора переходить к доказательству того, что три метафизические традиции в неявном виде существуют и в рамках мировоззрений (философских систем), которые на первый взгляд кажутся сугубо светскими.

По понятным причинам я займусь двумя «нетеодицейными» метафизическими традициями. Одну из них я назову красной, а другую черной. Назвав же, начну следить за тем, как осуществляется преемственность метафизического в каждой из этих традиций при переходе от строго религиозного к светскому.

Но существует ли красная религиозная метафизика в качестве отдельной смысловой системы?

Я уже принес извинения читателю по поводу того, что не могу в рамках данной книги приводить развернутых фактологических доказательств.

Но, с другой стороны, вопрос слишком серьезен. И нельзя требовать, чтобы в таком вопросе автору верили на слово.

Так что же делать?

Прежде всего — разделить возможные доказательства аутентичности красной религиозной метафизической традиции на исторические и логические. Исторические и впрямь требуют отдельного исследования. Логические же, а также культурологические, философские, отчасти и схоластические в сжатом виде будут приведены чуть ниже. Читатель вправе считать их достаточными или недостаточными. Но утверждать, что их вообще нет, нельзя. А когда это утверждают, то по причинам существенно политическим. И это я тоже покажу ниже.

Кроме того, возможен не только взгляд из религиозного в светское, но и обратная перспектива. Если удастся показать наличие красной метафизики в светских мировоззренческих (философских) системах и выявить какие-то корни красных светско-метафизических представлений, то это выявление корней иначе высветит как рассмотренную уже нами, так и новую религиозную проблематику.

И, наконец, в научном исследовании вообще, а столь рискованном в особенности, всегда есть место гипотетическому. Нечто можно считать доказанным. А нечто — гипотетическим. Выдвижение гипотез и создание необоснованных умозрений — вещи разные. Когда какой-то объем доказательств существует, можно называть нечто доказанным, а можно гипотетическим. Но называть это нечто необоснованным умозрением уже нельзя. Какие-то доказательства есть. И они будут приведены. Какие-то я вынужден, повторяю, оставить за скобками в силу жанра и прочего.

Пока же давайте я дедуктивно выдвину гипотезу по поводу наличия красной метафизической традиции, тесно связанной с хилиазмом, но не сводимой к нему. А дедуктивно выдвинув ее и описав, по ходу дела займусь возможными доказательствами, оговорив характер оных, совместимый с типом исследования. Начну с дедуктивного описания гипотезы. Она состоит в том, что религиозная красная метафизическая традиция предполагает, что Творец со своей благостью (благостью!) внедрился в нечто, начиненное злом и именуемое «Тьмой над Бездною». Освободив от Тьмы какую-то территорию для осуществляемого им Творения. В силу наличия того, во что внедрено Творение, оно неустойчиво и подвержено внешнему (внешнему!) злу. Защищая Творение, Творец ведет с Предвечной Тьмою вечный бой. В ходе этого боя он:

— отстаивает отвоеванную у Тьмы территорию;

— расширяет эту территорию;

— защищает ее, поелику возможно, от внешнего зла;

— противостоит попыткам Тьмы пожрать Творение, вернувшись к первоначальному примордиальному злу.

Повторяю, по ходу дальнейшего исследования я буду приводить доказательства того, что подобная метафизическая традиция действительно имела место. А сейчас завершим описание этой традиции в виде дедуктивной гипотезы. И обратим внимание на то, что ревнители данной традиции находятся НА СТОРОНЕ Творца, признавая, что Тьма, возможно, и сильнее его (и, в любом случае, древнее Творения). Но сила и благость не совпадают. Борьба на стороне Творца является высшим долгом человека. Эта борьба, по сути, и есть развитие. Как минимум, развитие — это меч, которым человек-воин сражается с Тьмой на стороне Творца. Поскольку между Творцом и Тьмой есть некое равновесие, то фактор под названием «человек» приобретает невероятное метафизическое значение.

Тем самым, эта красная (антитеодицейная хилиастическая) метафизика ДИАМЕТРАЛЬНО ПРОТИВОПОЛОЖНА черной (гностической и столь же антитеодицейной). При этом она не имеет ничего общего с дуализмом. Вопрос о том, где кончается монотеизм и начинается дуализм, невероятно сложен. Он мучителен для всех, кто домысливает монотеизм до конца. Не зря в иудаизме как сосредоточенно монотеистической религии воспроизведено восклицание: «На троне двое». И вложено это восклицание не в уста злого глупца, а в уста религиозного авторитета, остающегося таковым и после того, как он подобное произнес. Не зря по-разному трактуется фундаментальная ипостасность — и вводятся Суд и Милость, а также многое другое. Продолжение такого рода рассуждений (имеющих исторические прецеденты и спорных, как все, что касается проблемы «монотеизм и зло») существенно уведет нас в сторону. Да и забегать вперед тоже не хочется.

Поэтому проявим сдержанность. И верность хотя бы принципу «если, то…» Если текст, в котором сказано, что «Тьма над Бездной», монотеистичен, а смысл слова «над» (о чем никто не спорит) в предвечности Тьмы, то наличие Тьмы наряду с Творцом не противоречит монотеистичности и не означает перехода на позицию дуализма. В противном случае, в дуалистичности придется упрекнуть сам фундаментальный текст. Но что такое тогда монотеизм? Тогда его вообще нет.

Между тем вполне монотеистические религиозные мыслители приводили и другие доказательства наличия Предвечной Тьмы, исходя из того же — не отменяемого в своей фундаментальности — текста. Но об этом ниже.

Сейчас же используем слово «предположим», как и подобает тем, кто начинает с дедукций и гипотез.

Предположим, что данная метафизическая традиция передалась светским красным последователям.

Предположим, что и впрямь существует неочевидная, но неизымаемая из истории идей связь между данной метафизикой (о, ужас, красной), в субрелигиозном плане маркируемой хилиазмом, и коммунистической светской доктриной в ее классическом марксистском и иных вариантах.

Тогда понятно многое. И то, что именно улавливают как Пиама Павловна Гайденко, так и ее более продвинутые сторонники. И то, почему они — сознательно, я убежден — замутняют существо дела и не противопоставляют красное черному, а устраивают совершенно неправомочный метафизический микст.

Ведь политический микст, поразительно похожий на этот метафизический, соорудили Поппер и его последователи, заявив о «двух неотличимых тоталитаризмах». Неужели и это не зарождает у читателя хотя бы смутных ощущений небеспочвенности моих построений?

Что ж, тогда, возможно, мне удастся зародить эти ощущения в дальнейшем. А сейчас сделаю еще одно утверждение, для доказательства которого придется изрядно потрудиться. Утверждение таково: метафизический микст Гайденко и политический микст Поппера — это даже не два разных микста на общую тему. Это просто один и тот же микст.

Организаторы метафизической путаницы и организаторы политической путаницы работают в одной команде, что называется, плечом к плечу. И имеют общие неафишируемые политико-метафизические основания. Я понимаю, что это сильное утверждение. Но я не намерен оставлять его голословным. И по сути вся VII часть книги нужна для того, чтобы его доказать.

Для начала же и это следует считать не более чем гипотезой: «А что если политический микст и метафизический микст устраивают не две чуждые друг другу группы — условно «группа Поппера» и условно же «группа Гайденко», между которыми нет никаких связей, — а одна группа, разделившаяся сообразно специализации?»

Выдвинув такую гипотезу на рассмотрение читателя, я, конечно же, оговорю, что не питаю никакого желания кого-то в чем-то обвинять, прокурорствовать «a la Вышинский», превращать данные группы в конспирологические единицы… Я-то, конечно, это оговорю — да кто из тех, кому эти группы любы, мне поверит? Но бог с ними, с группами. Договоримся о метафизиках. Установим, что красная метафизика (опосредованно не чуждая коммунизму) непримиримо враждебна метафизике черной, то есть гностической.

Что гностическая (черная) метафизика связана с историческим фашизмом гораздо менее опосредованно, чем красная метафизика — с историческим коммунизмом.

Что война фашизма и коммунизма — это в определенной степени война красной и черной метафизик.

Что победа над фашизмом (не зря названным «силой черною») — это великий подвиг красной метафизики и страны, которая ее, эту метафизику, неслучайным образом подняла на знамя, — России.

Что смешение коммунизма с фашизмом, хилиазма с гностицизмом, красной метафизической традиции с черной метафизической традицией — это проект «Замутнение».

Что группам, осуществлявшим этот проект, надо было до предела замутнить разницу между хилиазмом и гностицизмом, между красным и черным.

Что сверхзадача такого замутнения — вырвать с корнем из человеческого сознания все, что связано с метафизическими составляющими коммунистической традиции, А значит, и с историческими заслугами этой метафизической традиции, и с исторической правотой России, взявшей на вооружение эту традицию, и с возможностями, которые такая традиция может подарить будущему человечеству.

Что результатом исследований, проведенных в VI части, является преодоление этих искусственно сооруженных замутнений. Замутнений, призванных не допустить ясности в вопросе о том, кто с кем вел метафизическую войну за то, быть или не быть развитию.

Что мало обнажить эти две антагонистические метафизические традиции, нерасторжимо связанные с двумя антагонистическими религиозными течениями. Надо еще понять, как эти традиции преодолевают классическую религиозную заданность, как осуществляется выход этих традиций за религиозные рамки.

Ну, так как же он осуществляется-то, выход этот?

Глава II. От религиозных метафизических традиций — к метафизике, находящейся за религиозными рамками

Чтобы понять, как именно осуществляется выход метафизических религиозных традиций за свои религиозные рамки, надо внимательнее приглядеться к устройству этих рамок, они же — «религиозная заданность». Надо внимательнее присмотреться к тому, как внутри этой самой заданности сосуществуют религиозная вера, мистика и метафизика.

Верующие могут быть подразделены на минималистов и максималистов.

Минималист будет просто верить, и все. А максималисту мало верить. Он хочет большего — некоего особого знания, основанного на особом же опыте.

Конечно, опыт опыту рознь. Но прежде, чем устанавливать различие между разным по качеству опытом, поговорим немного о том, каково место любого опыта в любом исследовании. И установим (право же, это не составляет труда), что любой опыт в соответствующем ему типе исследования играет одну и ту же роль. Роль первичных данных, на основе которых выстраиваются те или иные модели. Почему нам это важно установить? Потому что тогда становится ясно, чем религиозная мистика отличается от религиозной же метафизики. А также чем «эти две» (мистика и метафизика) отличаются от религии как таковой.

Мистика — это новый религиозный опыт, который по отношению к религии имеет то же значение, что и опыты физические по отношению к построению физической же теории (ну, например, опыты Майкельсона по отношению к теории Эйнштейна). Нет религиозного опыта — нет и метафизики как моделирования на основе этого опыта. Мистик — это как бы «Майкельсон». А метафизик — это как бы «Эйнштейн».

Религия как институт — это предельное осмысление некоего канонического опыта, который мистическим называть неловко, поскольку он как бы супермистичен. Но разница между супермистикой (опытом Моисея в иудаизме, Магомета в исламе, апостолов, а в каком-то смысле и самого Христа в христианстве) и мистикой…

Понятно, в чем разница между Христом как Богом-Сыном и Моисеем как пророком. У них «природа» разная, не так ли? А значит и все остальное тоже.

Но разница между пророком и носителем менее фундаментального мистического опыта… она хотя и очевидна, но уже не столь метафизична. Она уже не коренится в качественном различии природы тех, кто получает опыт. Опыт разнокачествен, природа одна. Моисей и Тереза Аквильская — в равной степени люди. Да, опыт Моисея рождает религиозную новизну, а опыт Терезы Аквильской лишь обогащает имеющуюся традицию, но… Но ведь обогащать ее надо! Нельзя игнорировать полностью весь новый мистический опыт. Какой-то опыт отбрасывают, какой-то сохраняют. В этом одна из функций религиозного института. Не осуществлял бы он эту функцию — религия распалась бы на бесконечное множество сект. Или превратилась в разновидность филологии.

Религиозный институт осуществляет также некое моделирование на основе мистического опыта. В этом смысле построение религиозной доктрины на основе мистического опыта в чем-то подобно построению физической теории на основе физического опыта.

Моделирование осуществлено. Что дальше? Без новых опытных данных (мистических, разумеется, но в чем-то подобных данным новых физических экспериментов) все застывает. А если новых опытных данных слишком много и они противоречивы, то разваливается и базовая модель (религиозная доктрина), и построенная на ней организованность (религиозный институт).

Кроме того, религия, как и наука, взыскует парадигмальностей, базовых метафор. Метафизика — это удовлетворение спроса на парадигмальные изменения и новые базовые метафоры. А также моделирование на основе нового опыта. Мистического, разумеется, но в чем-то аналогичного физическому опыту, позволяющему (при наличии новых парадигм и метафор) перейти от религиозной модели–1 (аналогия — физика Ньютона как физическая модель–1) к религиозной модели–2 (аналогия — физика Эйнштейна как физическая модель–2).

Разумейся, все сравнения, которые я здесь привожу, более чем условны. Но эти условные сравнения позволяют в большей степени прояснить вопросы о соотношении между мистикой и метафизикой, чем дотошные трактаты, писать которые у меня нет ни желания, ни возможности.

Мистика — аналог физического опыта.

Метафизика — аналог физической теории, построенной на этом опыте.

Религия — это (за вычетом института, практик и прочего) та же метафизика, но в более застывшей форме. Вряд ли кто-то станет уравнивать батюшку в деревенской церкви и монаха-исихаста. Понятно также и то, что, осуществляя таинство, батюшка тоже сопричастен очень и очень многому. Но, согласитесь, разница есть. И в чем-то (подчеркиваю — в чем-то, не более) можно провести параллель между этой разницей и тем, что отличает учителя физики, являющегося современником Эйнштейна, от самого Альберта Эйнштейна.

Мы обсудили то общее, что существует между опытом мистическим и опытом физическим. Поговорим теперь не об общем, а об отличиях.

Мистический опыт — это опыт антропный и внутренний.

Почему мы называем мистический опыт антропным? Потому что это опыт, полученный уникальным прибором под названием «конкретный человек». Какой-то человек (та же Тереза Аквильская, например) обладает неким опытом, то бишь видениями. А соседний человек этим опытом не обладает.

Почему мы называем мистический опыт внутренним? Потому что в каком-то смысле он родствен галлюцинациям или снам. Ниже я постоянно буду настаивать, что он не тождествен галлюцинациям или снам. Но сказать «родствен» не значит сказать «тождествен». Сон пушкинской Татьяны Лариной — это мистический опыт или только сон? А сон пушкинского Самозванца?

Легко сказать пушкинскому же Пимену: «Младая кровь играет».

А поди докажи, что это младая кровь играет, а не кто-то видения посылает. Одним словом, видения-то, конечно, не сны, но они подобны снам. Это гиперсны, метасны, парасны… В конце концов, и в снах есть нечто от видений, и в видениях что-то от снов. Вот это «что-то» и позволяет называть мистический опыт внутренним.

Конечно, если вы скажете мистику, что его опыт внутренний, он вас пошлет куда подальше и будет прав. И все же — даже если весьма продвинутому религиозному максималисту удалось получить откровение и воочию увидеть нечто, свидетельствующее о наличии потустороннего мира, — что такое это откровение?

В той степени, в которой оно не имеет внеантропного подтверждения, это все же внутренний опыт par excellence.

Внеантропным же подтверждением можно назвать регистрацию каких-то сигналов, поступающих из внешнего мира, с помощью устройств, отличных от самого человека. Устройств качественно иных, нежели человеческие сенсоры, дающие первичные данные. И человеческие же системы переработки этих первичных данных (ощущений) в нечто более вторичное (впечатления, образы и так далее). Например, данные физического прибора о том, что началась магнитная буря, — это данные, имеющие внеантропное подтверждение, то есть внешний опыт. А приснившийся человеку сон, несущий в себе тоже какие-то сведения, — это данные, имеющие только антропное подтверждение, то есть опыт внутренний.

Представитель крайних форм субъективного идеализма (так называемого солипсизма) возразит на это, что поскольку человек в итоге считывает данные прибора, то все данные — это человеческие ощущения, а значит, нет иного опыта, кроме внутреннего. Известно и то, что отвечают на это противники солипсизма. Сон и видение приходят к одному человеку (в очень редких случаях к группам людей), а данные с прибора может снять любой человек. А также группа людей, произвольно отобранных. Эта группа может включать в себя любое количество людей — в пределе все человечество. По телевизору покажут отклонение датчика (или Олимпийские игры — в принципе, неважно, что), и миллиарды зрителей увидят одно и то же.

Известны и другие отличия внутреннего и внешнего опыта. Внешний опыт обладает повторяемостью: данные физического (или любого другого) эксперимента можно воспроизводить произвольное количество раз. И каждый раз прибор будет давать одинаковые показания.

Но ведь известны и сопряжения внутреннего и внешнего опыта. Психология, желая быть наукой, ввела понятие «психологический эксперимент». Тем самым элементы внутреннего опыта (психологический опыт по определению является внутренним) объективировались и приобрели черты, свойственные элементам опыта внешнего (ту же повторяемость, независимость от свойств наблюдателя и так далее).

Известны, наконец, и попытки замерить сигналы, посылаемые во внешний мир человеком. Как очевидным образом результативные (что такое энцефалограмма коры головного мозга, как не такая результативная попытка оценить физические следствия психологических переживаний?), так и иные. Да, на сегодняшний день все разговоры о так называемых экстрасенсорных полях (лептонных и прочих) — это по преимуществу плоды чьих-то фантазий и впечатлительностей. Но сколько раз в истории науки все начиналось с фантазий, порожденных чьей-то впечатлительностью, а кончалось реальными научными открытиями. Наука тем и интересна, что ее «завтра» таит в себе самые разные неожиданности.

И тем не менее для нерелигиозного человека, пользующегося примерно теми критериями, которые я только что изложил (разумеется, весьма сжато и потому лишь на уровне так называемого первого приближения), откровения Терезы Аквильской или Иоанна Богослова — это внутренний опыт. Для Святой Терезы или Святого Иоанна это не так. Но мы же перешли, наконец, от метафизической религиозной традиции к тому, что за ее рамками, а значит, нас интересует именно нерелигиозный человек и его точка зрения на рассматриваемый предмет. Этой точкой зрения и займемся.

Конечно, можно сказать, что, будучи сам человеком нерелигиозным и безусловно метафизически чутким, я придаю избыточное значение позиции нерелигиозного человека по субъективным причинам.

Но это не вполне так. Согласитесь, не я один принадлежу к так называемому светскому, или нерелигиозному, сообществу. К нему же в большей или меньшей степени принадлежит большинство современного западного человечества. Да и существенная часть человечества незападного.

Но главное — не количество людей, по-разному относящихся к тому внутреннему опыту, который можно назвать мистическим или метафизическим. Главное — что даже для религиозных людей любой их потусторонний опыт в силу свойств этого опыта, которые я перечислил, относя данный опыт к опыту внутреннему, фундаментально неокончателен. Одно дело — отклонившаяся стрелка физического прибора. Другое дело — добытые тобою видения. Неясно до конца даже то, отражают ли они твои психические вибрации (галлюцинации ведь тоже сродни видениям) или нечто большее. Но предположим, что с этим удалось разобраться. Остается другая неясность — кто эти видения тебе послал? Они соблазн или благая весть? Мистические видения бесконечно желанны тем, для кого каноническая вера является пресной и недостаточной. Кто хочет рискнуть и получить трансцендентальное знание.

Но и идя на риск, и добиваясь результатов, искатели данного знания не могут истребить в себе до конца сомнения по поводу его вышеописанной фундаментальной неокончательности.

А вот какие-нибудь парадоксальные результаты, получаемые астрофизиками… Они, конечно, скромнее данных Сведенборга, Бёме или Терезы Аквильской. Но они в каком-то смысле, конечно же, окончательнее. Поскольку речь идет о внеантропном и внешнем опыте. И потому они особо ценны не только для нерелигиозного человека, но и для человека религиозного.

Так что же относится к научному, безусловному и одновременно метафизическому внешнему опыту на сегодняшний момент?

Прежде всего, вся концепция расширяющейся Вселенной. То есть основная на сегодняшний момент астрофизическая концепция, которую уже переосмысливают в религиозном ключе и православные, и католики. Есть представление о Большом Взрыве как сотворении мира, принятое Вторым Ватиканским собором. И есть оппонирующая этой точке зрения концепция отца Василия Родзянко («Теория распада Вселенной и вера Отцов»), которая берется на вооружение как католическими оппонентами Второго Ватиканского собора (архиепископом Марселем Лефевром и другими), так и консервативными православными кругами.

Но ведь и религиозные консерваторы, и религиозные модернисты одинаково принимают концепцию Большою Взрыва! Просто одни считают, что Большой Взрыв — это сотворение мира и, соответственно, существующая Вселенная содержит в себе Божье благо, идущее от сотворения мира. А другие — что Большой Взрыв — это изгнание из Рая, то есть наказание за грех. А значит, сотворенная им Вселенная является результатом грехопадения и неисправимо начинена фундаментальным злом.

Но что такое этот самый признаваемый всеми Большой Взрыв? Это расширение Вселенной. Можно говорить сколько угодно о несводимости описываемого сложнейшими уравнениями Большого Взрыва к метафоре расширения, корректной только для трехмерного пространства и линейного времени. Но вычисление скорости расширения Вселенной (столько-то световых лет в год) возвращает нас к трехмерной метафоре. Трехмерная же метафора предполагает, что у Вселенной есть край. Край находится там-то. А через год он находится дальше от центра на столько-то световых лет. Но что за краем? За краем — нечто, не являющееся Вселенной?

Небезынтересно и то, как именно называет астрофизика все то, что не является наблюдаемой Вселенной в строгом смысле слова, но существует. Она дает этому название, так или иначе связанное с Тьмой (темное вещество, темная энергия и так далее). Впрочем, об этом — позже. Сейчас же просто признаем, что существующие нетривиальные астрофизические данные в чем-то сродни мистическим, а их осмысление — сродни метафизическому осмыслению. Конечно, это родство — далекое донельзя. Ну, так я и не обещал обнаружения более близкого родства! Важно, что оно есть! И что в каком-то смысле оно уже приближается к тому, что можно назвать светской метафизикой. То есть тому, что мы начали искать после того, как (увы, по необходимости кратко) коснулись метафизики традиционной, то есть религиозной.

В самом деле, даже простейшие астрофизические данные, которые я уже обсудил, — это и внеантропный внешний опыт (основа науки), и опыт светско-мистический (основа метафизики). А значит, мы имеем право говорить о светской метафизике, метафизике, оперирующей не религиозными, а научными данными. И одновременно — имеющей своего религиозно-метафизического традиционного предшественника.

Так обстоит дело с тем, что, находясь на территории внешнего объективного научного опыта, сопрягается с опытом внутренним и метафизической традицией в строгом смысле этого слова.

Но есть и нечто обратное: данные, полученные ревнителями той или иной метафизической традиции, но преодолевающие рамки этой традиции и сопрягающиеся с научными данными — пусть даже и психологическими.

Согласитесь, в рамках предлагаемого рассмотрения нельзя перебарщивать. Нельзя превращать констатацию внутреннего характера любого опыта, добытого ревнителями метафизической традиции, в констатацию «неадекватности» носителей этого опыта. То есть в дискредитацию их опыта с его безусловной психологичностью. И нельзя заменять верный тезис об этой психологичности крайне сомнительным тезисом о буквальном безумии носителей этого опыта.

Долгие годы занятий сравнительным религиоведением (да и психоанализом тоже) сделали для меня абсолютно очевидным то, что религиозный опыт не имеет ничего общего с психопатологией. Получаемые в этом опыте состояния — глубже психопатологических. Да, это все равно, по определению, внутренние состояния. Но я не хочу ни приравнивать видения к галлюцинациям, ни называть видения несомненной данностью, то есть приравнивать внутреннее — к внешнему, видения — к появлению в комнате чего-то, имеющего статус реальности (тонкого тела, духа и так далее).

Меня интересует только такой подход, который преодолевает обе подобные крайности: не требует признания за внутренним опытом статуса опыта внешнего, но и не дискредитирует внутренний опыт. В рамках этого подхода свидетельство о контакте с потусторонним миром — это, повторю еще раз, внутренний опыт свидетельствующего. Не более того, но и не менее. Но это же еще и психологический опыт. А психологический опыт в каком-то смысле уже является научным. На то и создана психология, чтобы уйти от антропности опыта и сугубо внутреннего характера оного. Значит, мы, с одной стороны, можем двигаться от Терезы Аквильской к какому-нибудь Юнгу (а честно говоря, мы просто не можем не двигаться в этом направлении), а с другой стороны — от Юнга к Терезе Аквильской (конкретные имена использую просто для разъяснения двух типов движения).

Поговорим вначале о движении от Терезы Аквильской к Юнгу. То есть от внутреннего и антропного мистического опыта к уже не вполне внутреннему и не вполне антропному опыту психологическому.

Обладателей мистического опыта именуют визионерами. Как метафизическая полноценная традиция относится к подобному опыту?

Для любой крупной конфессии визионеры являются и ценностью, и подрывным элементом. Они, безусловно, являются ценностью постольку, поскольку без их внутреннего опыта конфессии окостеневают, догматизируются («Вы нам что-то говорите о третьем небе… А вы там были? Откуда вы знаете, что оно есть? А если вы этого не знаете, то почему мы должны связать именно с вами столь важный для нас вопрос о нашем потустороннем существовании?»). Нет живой конфессии без непрерывного, идущего от поколения к поколению и достоверного для верующих визионерского подтверждения («Был, видел, знаю, что потустороннее есть и что оно таково, как это гласит исповедуемая нами вера»).

Но визионеры и опасны для конфессии. Их опыт противоречив, не всегда гармонично согласуется с выработанной за столетия религиозной доктриной. Этот опыт и впрямь разнокачествен. Когда-то речь идет о глубоких состояниях, которые, безусловно, являются пограничными. А когда-то налицо очевидная и очень банальная поверхностная психологическая аномалия.

Конфессия неминуемо должна разбраковывать этот самый визионерский опыт. Что она и делает, «отделяя зерна от плевел». Опыт, который конфессия признает ценным, носит для верующих безусловный характер. Но именно для верующих, и не более того.

Кроме того, если, скажем так, конфессия накапливает за столетия «тонну» такого безусловного визионерского опыта, то лишь «граммы» оного связаны с интересующей нас проблемой Тьмы, которая над Бездной (она же Иное гностиков).

Во-первых, визионеры, будучи искренне верующими и стремящимися к единению с благом, отнюдь не жаждут такого (по сути, негативного) опыта. А известно, что визионер чаще всего получает тот опыт, которого он жаждет.

Во-вторых, конфессия никоим образом не стремится признать достоверным опыт визионера, связанный с такого рода контактами. Зачем конфессии признавать такой опыт достоверным? Понятно, зачем это нужно гностикам (христианским, исламским, иудаистическим и иным). Но чем больше это нужно им, тем меньше это нужно самой конфессии, в расселинах которой гностики приютились. А потому негативный визионерский опыт именуется «дьявольским наваждением», «соблазном», а не опытом, достойным серьезного рассмотрения.

В-третьих, рассматриваемый опыт является особо травмирующим, и испытавшим его далеко не всегда удается выйти из испытания без необратимых психологических повреждений.

Есть и другие причины, которые приводят к тому, что на «тонны» визионерского опыта, признанного конфессией достоверным, приходятся лишь «граммы», представляющие собой опыт контакта с вышеназванной Тьмой (той, что над Бездной). Нельзя сказать, что такого признанного достоверным визионерского опыта нет вообще. Но его мало. И больше всего его, конечно, у прямо или скрыто полемизирующих с той или иной конфессией гностиков.

И все же гностики опознаются не по факту наличия у них данного опыта, а по отношению к этому опыту. Гностик (вновь подчеркну, что имею в виду сущностного, то есть ликвидационно настроенного, фундаментально враждебного миру гностика) начинает поклоняться вышеописанной Тьме, считать ее и только ее своей окончательной госпожой.

В принципе могут существовать (и реально в истории существовали) религиозные люди с визионерским опытом Тьмы (причем именно той Тьмы, которую я здесь исследую), продолжающие вопреки своему опыту поклоняться Творцу (Свету).

Итак, есть «граммы» признанного визионерского опыта, связанного с контактом визионеров с Тьмой, и «миллиграммы» такого опыта, полученного (и признанного) вне гностических (и не просто гностических, а гностическо-ликвидационных) общин верующих.

Признав, что речь идет о «миллиграммах» (и оговорив, что «миллиграммы» — это не ноль, а вполне ощутимая величина), спросим себя: «А почему, собственно, этими «миллиграммами» надо так пристально заниматься?»

Ниже я разберу собственно религиозные обстоятельства, приводящие к необходимости подобных занятий. Но сначала оговорю, что если бы речь шла только об этих религиозных обстоятельствах, то при всей их огромной важности заниматься ими в рамках исследования проблем развития я бы не стал. Может быть, я написал бы по этому поводу религиоведческую статью, но не более того.

Однако есть нечто, связанное с собственно научным опытом. Необходимо признать, что ученые и впрямь (причем все чаше) наталкиваются в своих — совершенно невизионерских — исследованиях на нечто, сходное с этой самой Тьмой. Той Тьмой над Бездной, объем визионерских контактов с которой я метафорически оценил выше, говоря о «граммах» и «миллиграммах» в их соотношении с «тоннами» обычного визионерского опыта.

И тут я возвращаюсь к проблеме Тьмы и «темного» в том виде, в каком она существует в современной физике. Общая теория относительности Эйнштейна (существенно развитая в дальнейшем его учениками и последователями) позволила построить теоретическую модель Вселенной. Но физика, пусть и самая теоретическая, взыскует экспериментальных данных. И без них очень легко превращается в схоластику или фэнтези. При жизни Эйнштейна экспериментальных данных, позволяющих опровергнуть или подтвердить космологические модели, созданные на основе Общей теории относительности, было очень мало. Но уже в 70–80 годы XX века количество экспериментальных данных стало стремительно возрастать. Это было связано как с совершенствованием аппаратуры (по преимуществу радиотелескопов, но не только), так и с совершенствованием методов использования этой аппаратуры. А дальше начались мучительные попытки согласовать теоретические модели, основанные на Общей теории относительности, и новые экспериментальные данные.

Напоминаю информированному читателю (и информирую читателя неинформированного) о том, что Общая теория относительности Эйнштейна предполагает (а) наличие единого четырехмерного пространственно-временного континуума, в котором четвертое измерение — это время, и (б) несводимость этого четырехмерного пространственно-временного континуума к геометрии в духе Декарта, в которой все четыре оси — это устремленные в бесконечность прямые.

Строго говоря, декартовым (даю разъяснение гуманитариям) надо называть трехмерное пространство, к которому все привыкли и в котором оси задают нормальные, понятные человеку геометрические параметры, знакомые каждому по средней школе (и жизни) — длину, ширину и высоту. А в Специальной теории относительности (точнее, в ранее созданной обобщенной геометрии Минковского) появляется четвертое временное измерение, да еще в виде комплексной переменной.

Зная, что комплексные переменные z = х + iy тоже проходили в средней школе, я могу еще, не впадая в грех усложнения, разъяснить гуманитарному, но школьный курс знающему читателю, что ось времени t в Специальной теории относительности Эйнштейна является мнимой осью. То есть не осью t, а осью it. В таком пространстве Минковского пространственно-временной интервал Δf определяется — почти по декартовским правилам для длины, ширины и высоты — формулой Δf = Δх2 + Δу2 + Δz2 + (iΔtc)2, где i — мнимая единица, а с — скорость света.

Такое четырехмерное пространство Минковского, в котором все оси сохраняют прямолинейный характер, свойственный осям обычного декартового пространства, но временная ось становится мнимой и калиброванной скоростью света, не до конца, как мы видим, разрывает связи с декартовым пространством. И на нем построена Специальная теория относительности.

А вот Общая теория относительности как раз и разрывает не только с пространством Декарта, но и с усложненной модификацией такого пространства, которая называется пространством Минковского. Общая теория относительности открыла эффект искривленности пространства—времени, связала эту искривленность с гравитационным полем, ввела тензор кривизны пространства—времени, получила экспериментальные доказательства своей правоты, замерив искривление светового луча в гравитационном поле с помощью сложных астрофизических экспериментов. Словом, совершила настоящую парадигмальную революцию, масштаб которой осознали только специалисты, способные разобраться во всем этом по-настоящему.

Поскольку я здесь не ориентируюсь только на подобных специалистов, то в тонкости, которые на языке средней школы совсем уж невозможно изложить, вникать не буду. А вот одно из шуточных стихотворений, которое специалисты по теоретической физике сочинили, пытаясь шуткой смягчить парадигмальный ужас, возникающий у них по мере понимания новизны мира, где действует Общая теория относительности Эйнштейна, приведу:

Был долго мраком мир окутан.

«Да будет свет!» И вот родился Ньютон.

Но сатана недолго ждал реванша.

Пришел Эйнштейн — и стало все, как раньше.

Меньше всего я тут хочу противопоставлять весьма сомнительную белизну риз реального Ньютона «демонизму» Эйнштейна. Я всего лишь констатирую, что уже на этапе разработки Общей теории относительности Эйнштейна у тех немногих, кто ее понимал, возникла глубокая метафизическая оторопь, которая впоследствии перешла в метафизический же шок.

Оторопь превратилась в шок через десятилетия после смерти Эйнштейна, когда результаты тонких экспериментальных исследований на радиотелескопах были сопоставлены с теоретическими моделями, полученными с помощью Общей теории относительности. Тут вдруг оказалось, что пространство—время нашей Вселенной поразительно мало искривлено. И очень близко к декартовому (а если точнее, к пространству Минковского).

Но ведь доказательства искривленности пространства-времени, полученные ранее, остались! Они были не только не опровергнуты, но и подтверждены дополнительно. Так откуда же эта близость искривленного пространства-времени к неискривленной геометрии Декарта—Минковского?

В детали постэйнштейновских теоретических исследований, давших ответ на этот вопрос, я уж совсем не могу вводить читателя. Прошу поверить мне на слово, что речь идет об абсолютно респектабельных научных исследованиях. Оговорить это необходимо, поскольку есть еще и не совсем респектабельные научные исследования чересчур теоретического характера, приближающиеся к схоластике в силу своей принципиальной оторванности от всякого эксперимента. А есть еще и совсем не респектабельные научные исследования, подозрительно близкие к поверхностным псевдомистическим вымыслам.

То, что я здесь буду излагать, это общепризнанная научная теория, подтвержденная какими-то экспериментами и не являющаяся экзотикой или штучным андеграундом для диффузного, но вполне реального сообщества респектабельных теоретических физиков. Я вовсе не хочу сказать, что респектабельный — это хороший, а нереспектабельный — это плохой. Я всего лишь утверждаю, что если в этих теоретических дебрях еще и уйти с тропы респектабельности, то попадешь куда угодно. То есть просто куда угодно! А потому лучше все-таки оставаться на этой тропе, что я и делаю.

Итак, постэйнштейновская теоретическая физика, совершенно не желая опровергать Эйнштейна, но отвечая на вызов новых экспериментальных радиотелескопных данных, вынуждена была признать, что псевдодекартовый, неестественно близкий к модифицированной Минковским декартовой четырехмерной модели с чисто мнимой временной осью характер нашей Вселенной может быть объяснен только в случае, если плотность материи во Вселенной очень близка к так называемой критической плотности. Критическая плотность — это параметр, рассчитанный на основе все той же Общей теории относительности. Что это за параметр?

Поясню так, чтобы, не греша против истины, сделать это доступным для гуманитария.

Есть модель Вселенной, полученная на основе Общей теории относительности. В модель эту, как и в любую модель, надо вводить параметры. Один из параметров — средняя плотность вещества во Вселенной.

Вводим в модель плотности, резко превышающие ту плотность, которую называют «критической». И оказывается, что тогда наблюдаемое расширение Вселенной еще 8–9 миллиардов лет назад должно было смениться сжатием. Но ведь не сменилось!

Вводим в модель плотности, существенно меньшие той самой средней (или «критической») плотности, от которой мы все отсчитываем. Тогда оказывается, что наблюдаемые в экспериментах данные также не должны иметь места. О каких данных идет речь? Ну, например, о неоднородности температуры так называемого реликтового излучения. Начни я сейчас описывать подробно, что такое реликтовое излучение, — я опять-таки потеряю не склонного к изучению теоретической физики читателя… прямо по модели из американских фильмов: «Мы его теряем!»

Ну, был на ранних этапах существования «горячей» Вселенной момент, когда в первичной плазме «остывшие» фотоны уже не могли разрушать возникающие атомы водорода и гелия и эти фотоны начали, остывая, свое бесконечное странствие по теперь уже практически «радиопрозрачной» Вселенной… Ну, можно измерить параметры этих фотонов и выявить несоответствия значений этих реальных замеренных параметров (угловых размеров потоков и прочего) теоретическим значениям параметров, которые следуют из введения в модель Вселенной плотности вещества, меньшей, чем критическая…

Все это детали. Нам здесь достаточно зафиксировать, что введение в модель Вселенной плотности вещества меньше критической невозможно по причине одних несоответствий (несоответствий имеющимся экспериментальным данным). А введение в модель Вселенной плотности больше критической невозможно по причине других несоответствий (несоответствий факту существования Вселенной, которой при плотностях вещества больше критической уже не должно было быть).

Хорошо… Убедились в том, что плотность вещества во Вселенной должна быть строго определенной и назвали эту строго определенную плотность критической. Уже, согласитесь, все достаточно странно. Почему, собственно, плотность должна быть именно таковой? Но это еще не та странность, от которой «едет крыша». В конце концов, какой-то эта плотность должна быть. Что ж, оказалась она именно таковой, и мы с вами живем.

Кстати, это не единственный случай странности. Слишком много уже данных о том, что любой из множества реальных вариантов развитии Вселенной, кроме одного-единственного варианта, привел бы к отсутствию не только жизни и человека, но и вещества, материальных форм в том виде, в каком мы их имеем, и так далее.

Но загадка с этой самой критической плотностью — не только в том, что Вселенная в нашем варианте возможна лишь в слишком узком коридоре значений параметров, таких, как плотность. А в том, что наблюдаемое во Вселенной вещество (а его при нынешнем развитии науки уже можно наблюдать в качестве вещества именно вселенского) никак не может обеспечить этой самой, совершенно необходимой, критической плотности. Читатель, проходивший физику в средней школе и знающий, что есть формула: E = mc2, связывающая массу m с энергией Е, надеюсь, не испугается, столкнувшись с понятием «масса—энергия». Это понятие вводится для того, чтобы охарактеризовать сумму имеющихся масс вещества как таковых и тех эквивалентов этих масс, которые находятся не в состоянии вещества, а в состоянии энергии.

Так вот, сумма наблюдаемых масс как таковых и масс, как бы состоящих из энергии и рассчитываемых на основе соотношения между массой и энергией, в 20 раз меньше той массы—энергии, которая необходима для того, чтобы обеспечить Вселенной искомую критическую плотность! Ученые, абсолютно убежденные в том, что критическая плотность необходима, задались вопросом: «А где находится 96 % спрятавшейся от нашего обнаружения массы—энергии?» И подразделили спрятавшуюся массу—энергию на спрятавшуюся массу m (названную «темной массой») и спрятавшуюся энергию Е (названную «темной энергией»).

На русский язык слово «темная» иногда переводят как «скрытая» («Скрытая масса», «скрытая энергия»), но это абсолютно неправомочно. Поскольку пальма первенства тут за англосаксонской физикой, а она прямо говорит о dark (dark matter, dark energy), то от слова «темная» никуда не уйдешь. Dark — это не «скрытая», это «темная».

14 мая 2009 года на орбиту была выведена единая европейская обсерватория «Гершель», которую начали сооружать еще в 1982 году. Стоимость обсерватории — 1,1 млрд. евро. Главный ее компонент — специальное зеркало диаметром в 3,5 метра, сделанное из карбида кремния. Зеркало должно работать при сверхнизких температурах, принимая излучение Вселенной от нижней части инфракрасного диапазона до субмиллиметровых волн. «Гершель» изучает Вселенную в видимом, ультрафиолетовом и инфракрасном диапазонах волн. Основная задача трудоемкого и дорогостоящего проекта — уточнение наличия или отсутствия этого самого dark (темной массы и темной энергии).

Привожу этот пример только затем, чтобы показать, что проблема dark интересует не оккультистов и научных фантастов, а научное сообщество. Причем настолько интересует, что оно тратит на уточнение всего, что касается этой проблемы, огромные усилия и средства. И добивается результатов.

Каких результатов? Окончательных? К сожалению, нет. Об окончательных результатах тут говорить рано. Есть несколько астрофизических гипотез. Говорю лишь о респектабельных гипотезах, дабы не сбиться в этих дебрях с хоть какой-то научной тропы.

Начну с гипотез, касающихся природы так называемой «темной массы».

Первая гипотеза связывает эту природу с так называемыми малыми черными дырами. Напомню, что черная дыра — это объект с такой огромной плотностью, которая создает особо искривленное гравитационное поле, не позволяющее нам проникать в окрестность этого объекта. То есть слишком искривляющее световой луч и в силу этого создающее особую закрытость исследуемого объекта от исследователя. Согласно рассматриваемой гипотезе, существуют не только большие, но и малые черные дыры. Их масса не превышает массу крупного астероида, но их плотность огромна. Они, как считают, сохранились с ранней эпохи возникновения Вселенной. Недавно появилась теория, утверждающая, что такого рода черные дыры вовсе не редкость. И что вполне вероятно нахождение одной или двух из них даже в нашей Солнечной системе, в пределах орбиты планеты Плутон.

Вторая гипотеза, касающаяся природы темной массы, связывает эту природу с так называемыми стерильными нейтрино, не вступающими ни в какие иные взаимодействия, кроме гравитационных. К иным взаимодействиям, в которые стерильные нейтрино не вступают, относятся электромагнитное взаимодействие, взаимодействие сильное и взаимодействие слабое. Стерильные нейтрино, согласно теории, могут обладать собственной массой-энергией в сто тысяч раз большей, чем масса-энергия обычных нейтрино (электронных нейтрино, мюонных нейтрино и тау-нейтрино). Но эти стерильные нейтрино способны превращаться в нейтрино обычные. В свою очередь, обычные нейтрино могут превращаться в нейтрино стерильные. В этих превращениях участвуют особые частицы — так называемые бозоны Хиггса.

Что такое бозоны Хиггса? Это частицы, являющиеся переносчиками особого поля, которое в квантовой физике высоких энергий как бы отвечает за появление массы у всех элементарных частиц. Сейчас бозонами Хиггса начинают заниматься с особой тщательностью. Новый ускоритель (Большой андронный коллайдер), недавно достроенный в Европейском центре ядерных исследований в Швейцарии, должен заняться именно обнаружением бозонов Хиггса.

Гипотеза стерильных нейтрино объясняет наличие темной массы тем, что есть частицы, имеющие большую энергию-массу, но практически не вступающие в большинство физических взаимодействий.

Гипотеза малых черных дыр связывает существование необнаруживаемых масс не с такими частицами, а с телами.

Еще одна гипотеза менее респектабельна, но существенна для нашего исследования. А также хоть и менее респектабельна, но не вполне маргинальна. Речь идет о наличии так называемых скрытых измерений. То есть о том, что Вселенная на самом деле имеет не четыре эйнштейновских измерения, а семь, одиннадцать или даже двадцать семь. Однако эти дополнительные скрытые измерения, обсуждаемые в ряде так называемых «суперструнных» теорий, проявляются лишь на сверхмалых расстояниях (порядка 10–33–10-37 м). На этих же расстояниях, иногда именуемых «планковскими», именно эти скрытые измерения определяют гравитационное взаимодействие. И через это свое вмешательство обеспечивают эффект дополнительной массы.

От краткого обзора того, что касается темной массы, перейдем к тому, что касается темной энергии.

Уже первые модели Вселенной, созданные на основе Общей теории относительности Эйнштейна, показали, что Вселенная, подчиняющаяся Общей теории относительности, должна быть слишком неустойчивой. Она слишком быстро должна начать опять сжиматься, возвращаясь к привычной сингулярности. Для построения не столь неустойчивых моделей Эйнштейн был вынужден ввести в свою теорию дополнительное скалярное поле. Он назвал его «лямбда-член», понимая, что фактически речь идет о допущении наличия… АНТИГРАВИТАЦИИ! Для Эйнштейна гравитация как единое первоначало значила примерно то же самое, что для Фрейда — Эрос. Признание наличия антигравитации для Эйнштейна было столь же мучительным, как для Фрейда признание наличия Танатоса.

Позже Фридман нашел нестационарные решения в рамках Общей теории относительности, позволяющей описать расширяющуюся Вселенную без лямбда-члена. Эйнштейн с восторгом принял эти решения Фридмана и заявил, что ошибочно ввел лямбда-член. Однако впоследствии оказалось, что решения Фридмана, избавляя от лямбда-члена, порождают другие, практически непреодолимые теоретические трудности. Оказалось также, что лямбда-член Эйнштейна и связанное с ним лямбда-поле очень убедительно описывают наблюдаемое расширение Вселенной. Это стало ясным уже после первой серии экспериментов с телескопом Хаббла.

Тем не менее лямбда-поле очень долго считали неким не слишком обязательным теоретическим артефактом, не имеющим внятного физического объяснения. Однако в 60-е годы советский физик Эраст Глинер опубликовал теоретические работы, представляющие лямбда-поле как фундаментальное свойство физического вакуума. Глинер приписал вакууму, во-первых, определенную плотность энергии, а во-вторых, отрицательное внутреннее давление, подобное тому, которое имеет место в растянутой резинке.

Работы Глинера были теоретически абсолютно корректны. Но они реанимировали то, что космологический истеблишмент не хотел признавать, — лямбда-член, лямбда-поле, Тьму. У истеблишмента психологического не было на руках отказа Фрейда от Танатоса. И потому Танатос не отвергали, но замалчивали. У истеблишмента космологического на руках был отказ Эйнштейна от лямбда-члена и лямбда-поля. И потому этот космологический истеблишмент просто вывел работы Глинера за рамки космологического мейнстрима.

Вывести-то он вывел… Но физика — не теология. В физике неустранимо господствует Его Величество Эксперимент. В 90-е годы XX века были введены в действие космические радиотелескопы, позволяющие осуществлять систематические серии наблюдений за далекими взрывами сверхновых звезд. Поскольку теория звездных взрывов к этому моменту была достаточно хорошо разработана и практически подтверждена, астрономы иногда называют эти сверхновые звезды «стандартными свечами».

Наблюдения за «стандартными свечами» показали, что на больших межгалактических расстояниях не действует экспериментальный закон Хаббла, гласящий, что линейное равномерное расширение Вселенной подчиняется правилу, согласно которому скорости разбегания объектов всегда пропорциональны расстоянию между ними.

Ну, так вот… В 90-е годы выяснилось, что сверхновые звезды, находящиеся на больших расстояниях, разбегаются не пропорционально расстоянию между ними, а с ускорением. Это придало новую убедительность теории Глинера. А тут еще Глинер в начале 80-х годов эмигрировал в США и стал широко публиковать свои ранее малоизвестные исследования.

Напомню, что, по Глинеру, физический вакуум обладает отрицательным внутренним давлением и определенной плотностью энергии. То есть свойствами лямбда-поля. Только это отрицательное внутреннее давление в сочетании с плотностью энергии вакуума может обеспечивать ускоренное разбегание объектов во Вселенной. Иных источников ускоренности нет. Теория Глинера отвоевала себе место в космологическом мейнстриме. А вместе с ней была реабилитирована и теория лямбда-члена Эйнштейна, то есть теория антигравитации.

Почему это так важно для наших метафизических размышлений? Потому что во всех ультрагностических метафизиках гравитацию называют «зловещим изобретением Демиурга», создающим вампиризм Форм, чудовищную «концентрационную Вселенную», от которой надо избавиться. Одно дело, когда оппонента у гравитации нет. Тогда можно сказать: «А где что-то, противостоящее вашему Демиургу? Где эта самая Тьма, Иное? Если ничего такого нет, если гравитация не имеет антагониста, то тогда она порождена каким-то универсальным безальтернативным началом. То есть началом благим».

С момента возвращения теории Глинера в космологический мейнстрим вам укажут на лямбда-член и отрицательное давление в обладающем энергетической плотностью вакууме как на источник антигравитации, то есть на эту самую метафизическую Тьму.

Кроме того, в последнее десятилетие появились упоминания и о моделях первичного вакуума. Еще рано говорить о респектабельности этих моделей, но в них темная энергия считается исходным свойством первичного физического вакуума. А рождение Вселенных («большие взрывы») объясняется отклонениями этого правакуума от равновесных значений («квантовыми флуктуациями в планковском вакууме»).

Согласно данным моделям, темная энергия — это неотъемлемый атрибут первичного вакуума. Она, как и этот вакуум, существует до появления Вселенной. Вселенная же своим возникновением обязана первичному вакууму, а значит в чем-то и его атрибуту — темной энергии. Вселенная, как минимум, «плавает» в океане темной энергии и пронизана этой энергией. А как максимум, является продолжением и порождением этой энергии.

Раз уж я начал обсуждать и не до конца респектабельные модели, то какое я имею право не упомянуть Релятивистскую теорию гравитации Анатолия Логунова? Логунов — ученый с мировым именем. Бывший ректор нашего МГУ. Его теория широко известна далеко за пределами России. В своей теории Логунов отказывается от самых «проблемных» моментов Общей теории относительности (черных дыр, первичной сингулярности при рождении Вселенной, темной материи и темной энергии). Вместо всего этого вводится изменяющееся во времени гравитационное поле Вселенной. Изменениями гравитационного поля во времени Логунов объясняет, в том числе, и скрытую массу-энергию Вселенной. Остается только определить источник данного изменения. Борясь с Эйнштейном вообще и лямбда-членом в частности, Логунов фактически перемещает казус с лямдба из Вселенной как таковой в непонятную сферу надвселенских источников, вызывающих изменение гравитационного поля.

Есть еще теории (более маргинальные, нежели логуновская, но тоже не до конца маргинальные), превращающие все фундаментальные константы теоретической физики (скорость света, постоянную тонкой структуры, входящую во все уравнения взаимодействий в микромире и т. д.) в эволюционирующие переменные. Фактически, это вариации на тему Логунова. Эти вариации, как и Релятивистская теория гравитации Логунова, не дают объяснения первопричин «переменности» фундаментальных констант (гравитации — у Логунова, всех констант — у авторов других подобных теорий).

Развитие же рассматриваемой нами группы теорий (если они не окажутся блефом), опять-таки, вернет нас к вопросу о надвселенских источниках эволюции. То есть к вопросу о той же Тьме. А также к вопросу о Проявленном и Непроявленном (что абсолютно тождественно вопросу о Тьме).

Ведь о чем говорят по сути все рассмотренные нами — грубо и вкратце — данные о темной энергии и темной материи? О том, что есть Проявленная масса и Проявленная энергия. А есть масса и энергия Непроявленная (темная). Проявленное — это атомы, элементарные частицы, фотоны, известные типы нейтрино в виде излучения. Все это в разных вариантах составляет первые проценты (примерно 4 %) совокупной массы-энергии Вселенной. Еще 23 % — Непроявленная темная материя. А 73 % — Непроявленная темная энергия, антигравитация, являющаяся фундаментальным неотъемлемым свойством физического вакуума.

Что осталось рассмотреть для того, чтобы сложилась первичная картина светской метафизики? То есть метафизики, связывающей свою метафизичность с физическими открытиями последнего столетия, а не с мистическими прозрениями и религиозными текстами.

Наверное, надо рассмотреть тот горячий праисторический (довселенский) мир Гута-Линде, в пределах которого скорость «раздувания» пространства (не разлетания материи, а раздувания пространства) была резко выше скорости света. А также тот мир расширения уже возникшей Вселенной, мир Гамова, в котором «сваривалось» окружающее нас вещество. Надо рассмотреть до коллективную жизнь первочастиц и их превращение в первичную кварк-глюонную плазму. Надо рассмотреть и «соединяющиеся миры», о которых, между прочим, писал не безответственный фантаст, а великий советский физик Александр Фридман. Тот самый Фридман, который так впечатлил Эйнштейна, что тот отказался от лямбда-члена. Вот каков вывод Фридмана:

«Когда соединяющая миры перемычка утончается до размеров геометрического кванта, пространство в ней становится неустойчивым, состоящим из отдельных «кусков», как битый лед в полынье. Такое дробленое пространство не может задержать переход энергии из одного мира в другой…»

Позже идеи Фридмана о соединяющихся, но как бы «замкнутых внутри себя» мирах развил О.Клейн. И такие миры были в честь Фридмана названы «фридмонами».

Мир Фридмана — не фэнтези, а строгое, пусть пока и чисто теоретическое, научное построение. Но это мир, в котором через сузившуюся до размера около 10–33 сантиметра тонюсенькую пуповину струится поток энергии, не позволяющий пуповине сжаться до конца. Остается точечный «прокол» из одного мира в другой. Если новых миров образуется много, то Вселенная станет похожа на гроздь винограда со сросшимися ягодами.

Представление о гроздьях вселенных… Представления о раздувании первичных сверхмалых «праядер» первоматерии, имеющих размеры порядка 10–33 сантиметра… О первичной сингулярности, взрыве праатома, связи параллельных вселенных…

Физика ли все это? И да, и нет. Скорее, это некий стык между физикой и схоластикой, физикой и фэнтези. Он может оказаться продуктивным или контрпродуктивным с научной точки зрения. Двигаясь по этому саду расходящихся тродцрк, можно на что-то натолкнуться. А можно и провалиться в необязательную чудаковатость. А также полностью забыть о судьбах развития. Так что, согласись, читатель, надо на чем-то остановиться.

Известная психологическая рекомендация гласит, что в подобных случаях останавливаться надо именно в тот момент, когда мысль о необходимости остановиться тебя посетила первый раз.

Потом будет поздно. Вот я и останавливаюсь. Такие рассуждения, особенно с рассчетом на читателя, не погруженного полностью в мир современной теоретической физики, как ремонт. Их нельзя завершить. Их можно только волевым способом прекратить.

Для меня было важно доказать, что Вселенная как остров, плавающий в прафизическом океане Тьмы, — это, как минимум, корректный космологический образ, питающий собой абсолютно светскую метафизику. А точнее — две метафизики: черную и красную. Пройти мимо данного обстоятельства, как минимум, неумно. Обсуждение Вселенной как острова во Тьме будет вестись все более бурно. В это обсуждение будут вбрасываться все новые данные. Перемычка, подобная фридмановской, через которую в малокомпетентные миры будет закачиваться информация о Тьме из высококомпетентных миров, будет работать как насос, меняя мировоззрение человечества. В какую сторону — красную или черную?

Мне это крайне небезразлично. А тебе, читатель?

Между тем это будет происходить не только на стыке физики и идеологии, но и на иных стыках. Не только крупные (и крупнейшие) физики (как астрофизики, так и физики-теоретики, отнюдь не обязательно занятые Галактиками и Вселенной) начинают говорить о темной материи, темной энергии. Причем говорить нечто, весьма и весьма близкое по своему содержанию к тому, что говорят о Тьме визионеры. На Тьму же наталкиваются и психологи, анализируя сознание и подсознание своих пациентов и участников психологических экспериментов.

Ученые, исследующие внешний мир (физический и не только), ученые, исследующие внутренний мир (сознание, психику в целом), чуть ли не инструментально (и в любом случае — совсем не визионерски) обнаруживают эту самую Тьму. Обнаруживают и шарахаются в сторону… И снова обнаруживают… И снова…

Я уже говорил о том, что из физиков на Тьму первым натолкнулся Альберт Эйнштейн. Он-то сам никак ее не назвал. Но все, что он добыл, занимаясь Общей теорией относительности, однозначно выводит на проблему Тьмы.

А теперь — от физики к психологии. Тоже, между прочим, наука, не правда ли?

В психологии о чем-то, аналогичном Тьме, окружающей и «пропитывающей» расширяющуюся Вселенную Эйнштейна, заговорил Зигмунд Фрейд.

Теперь пора обсудить то, как именно Фрейд на это самое нечто, аналогичное Тьме, наткнулся. Очень многие ученые связывают с Первой мировой войной принципиально новый этап в развитии системы, построенной Фрейдом еще в довоенный период. В своей статье «Зигмуд Фрейд — выдающийся исследователь психической жизни человека» М.Г. Ярошевский пишет:

«Среди военных врачей имелись и знакомые с методами психоанализа. Пациенты, которые теперь у них появились, страдали от неврозов, сопряженных не с сексуальными переживаниями, а с травмировавшими их испытаниями военного времени. С этими пациентами сталкивается и Фрейд. Его прежняя концепция сновидений невротиков, возникшая под впечатлением лечения венских буржуа в конце XIX века, оказалась непригодной, чтобы истолковать психические травмы, возникшие в боевых условиях у вчерашних солдат и офицеров. Фиксация новых пациентов Фрейда на этих травмах, вызванных встречей со смертью, дала ему повод выдвинуть версию об особом влечении, столь же могучем, как сексуальное, и потому провоцирующем болезненную фиксацию на событиях, сопряженных со страхом, вызывающих тревогу и т. п. Этот особый инстинкт, лежащий, наряду с сексуальным, в фундаменте любых форм поведения, Фрейд обозначил древнегреческим термином Танатос, как антипод Эросу — силе, обозначающей, согласно философии Платона, любовь в широком смысле слова, стало быть, не только половую любовь (тем самым значение либидо расширялось до любовного влечения к окружающим людям и любым предметам, а также духовным ценностям). Под именем Танатоса имелось в виду особое тяготение к смерти, к уничтожению либо других, либо себя.Тем самым агрессивность возводилась в ранг извечного, заложенного в самой природе человека биологического побуждения».

В декабре 1920 года в Международном психоаналитическом издательстве (Лейпциг-Вена-Цюрих) вышла работа Фрейда «По ту сторону принципа удовольствия» («Jenseits des Lustprinzips»). В ней наиболее полно изложены новые идеи Фрейда, выводящие психоанализ за пределы объяснения психических процессов через «принцип удовольствия» (Lustprinzip). Психоаналитики заговорили о втором дуализме влечений. Мол, Фрейд переходит от первого дуализма влечений (противопоставление сексуальных влечений и влечений Я или влечений к самосохранению) ко второму дуализму, в рамках которого влечению к жизни (Lebenstriebe) противопоставляется влечение к смерти (Todestriebe). Заодно Фрейд противопоставляет регресс прогрессу, прямо указывая на то, что автономные потенциалы регресса могут победить при определенных ситуациях. И что упование на автоматический триумф прогресса в высшей степени необоснованно.

Итак, смерть против жизни, регресс против прогресса… Танатос против Эроса?

Исследователи творчества Фрейда спорят о том, ввел ли в оборот термин «Танатос» сам великий психолог или его последователи. Ярошевский, как мы видим, считает, что Фрейд именно ввел в оборот сам термин, а не только задумался о равнозначности влечения к смерти — влечению к жизни. А биограф Фрейда Э.Джонс в третьем томе своей работы «Зигмуд Фрейд: Жизнь и деятельность» сообщает, что Фрейд лишь иногда пользовался в разговорах термином «Танатос».

Для нас достаточно и того, на что указывает Э.Джонс, являющийся официальным биографом З.Фрейда. По-человечески очень понятно, почему Фрейд должен был бы избегать публичных официальных упоминаний термина «Танатос». Такие упоминания означали бы прямое признание Фрейдом ущербности построенной им универсталистской моносистемы, основанной на Эросе как источнике всего и вся. А вот то, что Фрейд неявно стал заниматься Танатосом, заявив о равнозначном Эросу альтернативном влечении в работе «По ту сторону принципа удовольствия»… то, что он рискнул обсуждать Танатос со своими учениками, причем настолько открыто, что многие (тот же Ярошевский, например) говорят о введении Фрейдом термина «Танатос» в научный оборот… Это, согласитесь, прерогатива гения, готового поставить под удар дело жизни, свою славу и репутацию — лишь бы добраться до истины. Загадочна не осторожность Фрейда в использовании термина «Танатос», а то, что он, хоть и осторожно, этот термин использует, завещает ученикам и последователям. Эти ученики и последователи (Э.Вейсс, М.Кляйн, П.Федерн, С.Шпильрейн, А.Штерке и многие другие) придают понятию «Танатос», введенному Фрейдом, категориальный статус.

В значительной степени это связано с работами австрийского психоаналитика Пауля Федерна, которого Зигмунд Фрейд уже в 1924 году объявляет своим преемником. Под влиянием Фрейда Федерн начинает исследовать Танатос, опираясь на богатый клинический материал, вводит альтернативное «либидо» понятие «мортидо».

Позже Танатосом занимаются уже очень многие, включая знаменитых теоретиков Франкфуртской школы. Герберт Маркузе в своей работе «Эрос и цивилизация» (подзаголовок книги — «Философское исследование учения Фрейда») пишет специальную главу «Эрос и Танатос».

Как мы видим, неслыханная отвага Фрейда, ставящего под удар дело жизни во имя рассмотрения альтернативной Эросу реальности, находит отклик у очень и очень многих. Но по мне, так сдержанные рассуждения Фрейда на тему о Танатосе — намного важнее развернутых построений его последователей и его оппонентов.

Итак, одна светская метафизическая линия порождена физикой и ее представлением о Тьме. Тут, как мы видим, свою лепту вложили Эйнштейн и Фридман, Гут и Линде, Гамов и Логунов… И другие известнейшие теоретики.

Другая светская метафизическая линия порождена психологией. Ее создателями стали Фрейд с его Танатосом (той же по сути Тьмой, окаймляющей Эрос как внутреннюю Вселенную, Вселенную личности) и последователи Фрейда. А также его оппоненты, принадлежащие к разным школам (маркузианцы, постмодернисты и пр.).

Я прошу читателя увидеть эти линии как две трассы, тянущиеся к мистическому опыту Тьмы, на базе которого построены и красная, и черная религиозная метафизика. А увидев две трассы и встречные пунктиры, тянущиеся к ним с метафизической территории, увидеть трассу третью — не психологическую и не физическую, а тоже научную и особо для нас важную. Ту очень неявную, но определяющую для моего исследования трассу, которая наиболее связана с развитием, политикой, судьбами человечества и имеет не менее научный характер, чем трассы физическая и психологическая, являясь при этом абсолютно (хотя и скрыто) метафизической.

Глава III. Метафизическая реконструкция марксизма


Имя этой третьей трассе, тянущейся со светской (научно-метафизической) территории на территорию канонической (религиозно обусловленной) метафизики, — марксизм.

Маркс, по моему мнению, наткнулся на ту же Тьму, что и Эйнштейн с Фрейдом.

Ведя полемику по поводу Красного проекта, обсуждая Танатос перестройки, я вкратце уже это оговаривал. А вот теперь настало время перейти от кратких и полемически обусловленных констатации к серьезному разбору до крайности непростой темы. Маркс — это решающее звено между Эйнштейном и Фрейдом. А уж о роли этого звена во всем, что касается светских дериватов красной метафизики, и говорить не приходится. Нет коммунизма без Маркса, как нет и Маркса без коммунизма. И все-таки главное — эта самая Тьма. Для Маркса уже не физическая, то есть сугубо внешняя, и не психологическая (то есть сугубо внутренняя), а промежуточная. То есть решающая.

Если Эйнштейн исследовал мир без человека, а Фрейд — человека без мира, то Маркс занимался связью между миром без человека и человеком без мира. Общество — это и есть такая связь.

С одной стороны, оно сотворяет материальный мир. Разве город, в котором живет современный человек, менее материален, чем лес, в котором жил его первобытный предок?

С другой стороны, этот предметный мир теснейшим образом связан с сознанием тех, кто его строит, влияет на это сознание, и потому является не просто материальным миром, таким же, как другие миры, а именно особым материальным миром, каждая молекула которого пронизана творчеством и сознанием.

Так на что же наткнулся Маркс, исследуя общество? Согласно моей гипотезе, которую я собираюсь обосновать, он, исследуя так называемые превращенные формы, наткнулся на источник превращения, который оказался поразительно похож на все ту же Тьму.

Я не хочу сказать, что Маркс во всеуслышанье стал говорить о Тьме социальной, подобно тому как Фрейд сказал о Танатосе. Но ведь и Эйнштейн не заговорил напрямую о Тьме физической.

Маркс занимался «отчуждением». Подчеркну еще раз — не «эксплуатацией» только, как кому-то представляется, а именно отчуждением. Я никоим образом не хочу девальвировать при этом его занятия «эксплуатацией». Занимайся Маркс только общим (то есть «отчуждением»), а не частным наряду с общим («эксплуатация» — это и есть частный случай «отчуждения»), он был бы просто мудрецом, а не воином, сражающимся со злом. Зло в XIX веке слишком очевидным образом олицетворялось этой самой эксплуатацией — варварской, неслыханно бесчеловечной, готовой растоптать и людей, и гуманность как таковую. Маркс не мог не бросить вызов этому конкретному злу. Да и сейчас от этого зла нельзя отмахиваться («подумаешь, эксплуатация — частный случай!»).

Частный-то частный… Но если он растаптывает все, что вам дорого, то толку ли, что он частный? Да, эксплуатация на Западе в XXI веке не столь остра, как в ХIХ-м. Да, на первый план все больше выходит отчуждение как таковое. Но в Африке, Латинской Америке, да и других, местах болячки XIX века не излечены, а усугублены. И именно за счет такого усугубления эксплуатация на Западе отодвинута на второй план, а на первый вышло отчуждение как таковое.

Однако, поскольку мы занимаемся не политическим содержанием теории (или учения) Маркса, а Марксовой гносеологией и даже метафизикой (да еще метафизикой неявной), настойчивая констатация несводимости отчуждения (как общего) к эксплуатации (как к частному) совершенно необходима. Маркс действительно был обеспокоен не только отчуждением труда (что и есть эксплуатация), но и отчуждением всего, включая собственно человеческую сущность. Мы видим, как теперь от примитивного отчуждения труда отчуждающие переходят к отчуждению сущности вообще. И видим это благодаря Марксу.

Я предлагаю вниманию читателя одно очень нетривиальное развернутое высказывание, принадлежащее крупному современному религиозному деятелю. Речь идет об интервью, которое 55-летний архиепископ Мюнхена и Фрайзинга Райнхард Маркс дал журналу «Шпигель» (Der Spiegel 44/2008 vom 25.10.2008, seite 170, «Wilde Spekulation ist Sunde» — «Разнузданная спекуляция — это грех»).


Райнхард Маркс — близкий сподвижник Папы Бенедикта XVI. Именно Бенедикт XVI возвел Райнхарда Маркса в ноябре 2007 года в сан архиепископа. Мы имеем тем самым дело с высказыванием крупнейшего консервативного иерарха, а не с эксцентрическим левачеством религиозного маргинала. А коли так, то каждое слово Райнхарда Маркса представляется слишком существенным для того, чтобы делать купюры в его беседе с Петером Вензиерски и Штефаном Бергом. И я привожу эту беседу дословно.

«55-летний архиепископ Мюнхена и Фрайзинга Райнхард Маркс о конце «турбокапитализма» и влиянии Карла Маркса на социальную доктрину католической церкви.

«Шпигель»: Г-н Маркс, мы в некотором сомнении — как правильно к Вам обращаться?

Маркс: Большинство людей используют обращение «господин архиепископ».

«Шпигель»: А мы думали, Вам больше понравится «товарищ Маркс».

Маркс: С чего Вы взяли?

«Шпигель»: Вы написали книгу под названием «Настоящий капитал», которая начинается посланием Карлу Марксу. Г-н архиепископ, зачем Вы кокетничаете с вашим однофамильцем?

Маркс: Карла Маркса следует все еще принимать всерьез. Было время, когда многие считали, что старый Маркс себя изжил. Это оказалось заблуждением.

«Шпигель»: Но все-таки именно католик Норберт Блюм в 1989 году радостно заявил работникам гданьской верфи: «Маркс мертв, Иисус жив».

Маркс: В отношении Иисуса Христа это высказывание остается справедливым.

«Шпигель»: Но марксисты сейчас тоже празднуют: вроде как воскрес их проповедник.

Маркс: Ну, это уже действительно дело не мое. Но мне бы хотелось, чтобы мы, как церковь, снова вернулись к социальной доктрине католической церкви, которая всегда всерьез принимала и Карла Маркса, и его анализ отношений в обществе. Есть реальные причины, делающие движение марксистов столь живучим. Многие вопросы оно ставит обоснованно. Социальная доктрина католической церкви одновременно и предупреждает: если пойти за Карлом Марксом, станет еще хуже.

«Шпигель»: А почему Вы именно сейчас занялись Карлом Марксом?

Маркс: Одна фундаментальная мысль занимает меня уже много лет. Она содержится в энциклике Centesimus annus, провозглашенной Иоанном Павлом II после крушения коммунизма. Он сказал: если капитализм не сможет действительно разрешить фундаментальные проблемы справедливости, солидарности и свободы человека, а лишь углубит рвы, разделяющие людей, то вернутся старые идеологии. И имел в виду он, конечно, именно марксизм. Этот вывод кажется мне весьма логичным.

«Шпигель»: В наши дни капитализм и рыночная экономика переживают тяжелый кризис. В своей книге вы задаете вопрос, не пришло ли время просить прощения у Карла Маркса. Но ясного ответа в вашей книге найти не удается.

Маркс: Патриарх социальной доктрины католической церкви Освальд фон Нелль-Бройнинг высказал спорную мысль: мы стоим на плечах Карла Маркса. Его резко критиковали за это. Но он оказался прав.

«Шпигель»: То есть Вы, католический архиепископ, стоите на плечах Карла Маркса?

Маркс: Мы все стоим на его плечах, потому что в истории общества и в истории духа все мы занимаемся им, признавая или отрицая его. Анализируя положение, сложившееся в XIX веке, Карл Маркс сделал много выводов, остающихся бесспорными.

«Шпигель»: Вы хотите сказать, что пора попросить у него прощения?

Маркс: Полагаю, это уже случилось. Те из нас, кто в католической церкви занимается вопросами социальной этики, никогда не отождествляли философское наследие Маркса просто со Сталиным или ГУЛАГами. Нельзя обвинять Маркса во всем, что сделано некоторыми его последователями. Но в концепции Маркса, конечно, содержится претензия на тотальную власть, в ней изложено представление об обществе, которое я не могу принять. По его мнению, общество состоит из классов, и одни люди противостоят другим. На это я, как христианин, однозначно отвечаю: «Нет». Поскольку в каждом человеке вижу образ Божий.

«Шпигель»: Частью этого классового учения была концепция диктатуры пролетариата, ставшая основой притязаний коммунистических партий на власть — с ужасающими последствиями. Чему вообще можно научиться у человека с такими идеями?

Маркс: Глобализацию Маркс распознал в ее сути как глобализацию капитала. Он видел в этом аккумуляцию капитала, способную приобрести новое «качество» — капитал становится очень несправедливым. Маркс верно анализировал товарный характер труда и проникновение экономики во все сферы жизни.

«Шпигель»: Следовательно, в тот момент, когда рухнул Советский Союз, коммунизм вовсе не исчез окончательно с лица земного шара?

Маркс: Нет, конечно. Мы же видим, как сейчас Маркс переживает прямо-таки возрождение. Он считал, что капитализм погибнет от собственных противоречий. Он предсказывал, что примитивный капитализм может стать угрозой для нашего мира. И в этом смысле предостережение Иоанна Павла II верно: если распространяться станет радикальная идеология капитализма, марксизм вновь оживет.

«Шпигель»: Капитализм, особенно его турбоверсия, в настоящее время прилагает к этому все усилия. Нет ли у Вас идеи, как его снова обуздать?

Маркс: На сцене актуальной политики епископ не является непосредственным действующим лицом. Но социально активные христиане должны изменять и структуры, существующие в политике. Тут одной лишь благотворительной деятельности недостаточно. Экономику нужно организовывать с учетом этических принципов, не отменяя законов рынка как такового. Но у правил игры непременно должна быть этическая грань. И в этом смысле социальная доктрина католической церкви несет в себе заряд критики в адрес капитализма.

«Шпигель»: Социальная рыночная экономика была не только успешным ответом на чистый капитализм — ее понимали и как модель, противопоставляемую социализму. Вы согласны с необходимостью возврата к идеологии социальной рыночной экономики?

Маркс: Без этического и правового каркаса капитализм оказывается враждебным человеку. Это главное, что приходится осознать в наши дни, это мой вывод из финансового и банковского кризиса.

«Шпигель»: Есть ли взаимосвязь между крахом коммунизма и тем, что капитализм стал совершенно разнузданным?

Маркс: К сожалению, да. Пока шло соревнование систем, не все можно было себе позволять. И вдруг давление исчезло. Я уже несколько лет назад высказал свой взгляд на это: разнузданная спекуляция — это грех. Многие тогда нападали на меня — как можно, мол, такое утверждать. Только-только люди получили возможность заработать немного денег, и тут ты объявляешь это грехом. А я отвечал: это же безрассудство. Уже тогда чувствовалось, что так можно зайти слишком далеко.

«Шпигель»: То есть альтернативой Вы считаете возвращение к рыночной экономике, но не полностью свободной, а регулируемой?

Маркс: Да. Нам нужна хорошо налаженная рыночная экономика, а не революция. Приходится ставить простые вопросы: что полезно для людей? Отводится ли человеку главное место? Как он находит работу, как получает образование? Все это вещи, которые нельзя регулировать только рыночными механизмами. Мне странно, что эта мысль оказалась забытой.

«Шпигель»: А есть ли у Вас объяснение этому?

Маркс: Наверное, очень простое — во всем виновато корыстолюбие.

«Шпигель»: Но ведь жадность — одно из свойств, лежащих в самой основе модели человека.

Маркс: Мне, как епископу, вы можете не доказывать, что что-то такое в человеке сидит. Алчность есть всегда, как и грех есть и будет — до Второго пришествия. Но существуют структуры, которые, если говорить в понятиях теологической морали, буквально соблазняют человека ко злу. Есть и ситуации, в которых зло оказывается вознагражденным. В 2000 году я в одной серьезной газете обнаружил редакционную статью под названием «Похвала алчности». Мне, как епископу, остается развести руками и сказать: подождите, это к чему же мы пришли?

«Шпигель»: Ваш однофамилец, работы которого вы так глубоко изучали, видит первопричину всего зла в самих отношениях собственности. Якобы это они в конечном счете приводят к эксцессам и конфликтам. Как Вам этот основополагающий тезис?

Маркс: Он неверен. Проблема не в отношениях собственности, а в порядках, регулирующих собственность. То, что человек своим трудом зарабатывает собственность, — составная часть человеческого достоинства. Неверно понятое отношение равенства губит свободу.

«Шпигель»: Почему защита собственности для вас такой важный пункт в дискуссии с марксистской теорией?

Маркс: Потому что собственность, как сказано у Фомы Аквинского, есть важная основа свободы. У кого нет ничего, кроме рабочей силы, тот становится объектом эксплуатации. Это философский довод, дающий нам право сказать о теории Маркса с ее враждебным отношением к собственности: марксизм ведет туда, где человек лишается свободы.

«Шпигель»: Что делает католического епископа экспертом по финансовым катастрофам и биржевым обвалам?

Маркс: Экономика совершается не только в сфере экономики. Она касается нас всех, и епископов тоже. И вообще, я интересовался этими вопросами, еще будучи профессором социологии.

«Шпигель»: Какие ориентиры церковь может предложить обществу на этом сложном этапе?

Маркс: Социальная доктрина католической церкви, социальные энциклики Папского престола указывают ясные направления, которым должны следовать политические решения и экономические действия. Объявлять прибыль с капитала единственной целью экономики — это неверный подход. Мы, как церковь, должны сказать: так быть не должно.

«Шпигель»: Требуете ли Вы, чтобы банкиры, которые довели свои банки до разорения, принесли покаяние и получили по заслугам?

Маркс: Я призываю их опомниться. И это я говорю всем, кто рассчитывал быстро и не трудясь разбогатеть. Например, отчаянно спекулируя на бирже и не думая о последствиях. Ведь было же так: люди сидели с ноутбуками у стойки бара, щелкали по клавиатуре и зарабатывали миллион за миллионом. Один из капитанов немецкой экономики мне рассказывал: приходят юнцы из университета, и им устанавливают начальный оклад в миллион евро в год. Нy, они и теряют рассудок. Вся эта выдумка с участием банков в биржевых спекуляциях — абсолютное сумасшествие. Изобретены системы поощрения, влекущие человека в направлении, которое ему вредно. Нужно призывать этих людей вернуться к благоразумию.

«Шпигель»: В Германии две партии, сотрудничающие между собой, называют себя христианскими — Христианско-социальный союз и Христианско-демократический союз. До недавнего времени они прославляли неолиберализм. Вы верите, что они тоже могут опомниться?

Маркс: Было бы очень хорошо.

«Шпигель»: Но вы на это надеетесь?

Маркс: Надежда у меня на это есть, и она распространяется на все партии. Конечно, Христианско-демократический союз был партией, пытавшейся после Второй мировой войны развивать идею социальной рыночной экономики. Тогда это был важный шаг вперед, потому что все понимали: с тем капитализмом, который был до Второй мировой, нам не выжить. Нужны были новые идеи, новое устройство общества, новые порядки в экономике. И тогда снова появился спрос на социальную доктрину католической церкви. Социальная рыночная экономика есть результат развития цивилизации. Многие об этом забыли.

«Шпигель»: Нынешние дебаты столь глубоко не заходят. Сегодня политика, скорее, похожа на ремонтную контору. Главный вопрос: как бы чуть-чуть починить капитализм.

Маркс: Еще придет время и для глубоких вопросов. Будем говорить и о хедж-фондах, и о мировом социальном экономическом порядке. Может быть, придется задуматься и об укреплении валютных фондов, о правилах и об этике. Сейчас еще не время. Но это впереди. Я согласен открыть дискуссию.

«Шпигель»: Кое-где делаются уж очень радикальные выводы. Например, в Латинской Америке происходит просто поразительное возвращение социализма.

Маркс: Сама эта реакция понятна, нечему удивляться. Но левые популисты в Венесуэле столь же опасны, как и популисты правые. Мессианство популистов опасно всегда.

«Шпигель «: И в Германии усилился приток людей в левые партии.

Маркс: Но все-таки это еще не большинство.

«Шпигель»: Вы сейчас не скупитесь на политические рекомендации. А ведь сама церковь долгое время игнорировала проблемы нищеты и раскола в обществе.

Маркс: Минуточку, минуточку. Социальная доктрина католической церкви началась не с первой энциклики 1891 года. Социальное движение церкви началось раньше. Церковь стала протестовать против детского труда, когда о марксизме еще никто не слышал. Но социальное движение никогда не стремилось к революции, а только к социальной реформе. Оно желало и желает постоянного реформирования системы. В этом мы существенно отличаемся от марксизма.

«Шпигель»: Но это дела давние. А потом очень долго насчет социальной доктрины католической церкви ничего и слышно не было.

Маркс: Это верно. Действительно, в течение долгого времени систематической работы не велось. Многие режимы в Латинской Америке считали ее или устаревшей, или опасной. А в Европе она была включена в социальные законодательства. Например, страхование против безработицы было внедрено по инициативе католического священника Хайнриха Браунса, который восемь лет был министром труда в Веймарской республике. Тогда существовало совсем иное представление о том, как превратить социальную доктрину церкви в политическую программу. Во многих странах ничего похожего не произошло, и об этом можно только сожалеть.

«Шпигель»: В своей книге Вы резко критикуете капитализм. Создается впечатление, что у вас есть и свой интерес, поскольку церковь долгое время не участвовала в политических дискуссиях.

Маркс: Этот упрек я принять не могу. Я давно работаю в области социального движения и социальной доктрины католической церкви. И надо сказать, что первый отчет о бедности в Германии был подготовлен церковным объединением Caritas. Наши священники лишь тогда выполняют миссию, возложенную на них Иисусом, когда помнят и о благотворительной стороне: где в нашем районе сконцентрированы бедняки? Если это утратить, то в церкви будет чего-то недоставать.

«Шпигель»: Именно так церковь и воспринимается в обществе — как благотворительное учреждение. Но Вам этого подхода, кажется, недостаточно?

Маркс: Без сомнения, эти задачи важны, и они — в центре внимания. Но этот подход недостаточен. Иначе мне не нужна бы была католическая социальная доктрина, а мне очень хотелось бы, чтобы люди вновь открыли ее для себя. Идеального мира мы не создадим, но структуры общества надо менять. Нужно, чтобы сложилось государство социальное, нужна справедливая глобализация и нужно, чтобы каждый мог участвовать в распределении доходов. Бедные и обделенные должны получить свой шанс.

«Шпигель»: Является ли ваша книга одновременно и попыткой предостеречь — хотя и не напрямую — от марксизма?

Маркс: В какой-то степени это полемика с левыми, выступление против возрождения марксистской политики.

«Шпигель»: Вы имеете в виду партию «Левые»?

Маркс: Конечно. Потому что в моем понимании это партия, не осмыслившая своего прошлого и не заявляющая открыто, что она понимает под марксизмом.

«Шпигель»: Несколько странно, что католический епископ дает наставления левым в вопросах марксизма.

Маркс: Ну, меня к этому обязывает фамилия.

«Шпигель»: Г-н архиепископ, мы благодарим вас за эту беседу».


Я не собираюсь обсуждать отдельные положения, высказанные архиепископом Марксом в этой беседе. Не собираюсь полемизировать с этими положениями. Я привел столь длинную цитату для того, чтобы читатель мог в полной мере оценить интонацию. Все, что говорит о Карле Марксе его высокопоставленный католический однофамилец, проникнуто огромным уважением, пониманием масштаба обсуждаемой фигуры, значимости для XXI века и фигуры самой по себе, и сделанных этой фигурой открытий. В «Бесах» один герой говорит другому. «Оставьте ваш тон и возьмите человеческий». Архиепископ Маркс разговаривает о своем однофамильце, взяв верный — именно человеческий — тон. В таком же тоне — тоне восхищенной ответственности — говорит о Карле Марксе Далай-лама.

К сожалению, есть и другой тон. Он особо огорчителен тогда, когда на него переходят люди умные и интонационно чуткие. Такие, как Сергей Георгиевич Кара-Мурза. Я читаю его новую книгу «Маркс против русской революции» и мучительно пытаюсь ответить на вопрос: что происходит с некоторыми моими далеко не маргинальными соотечественниками?

Почему они, во-первых, вообще становятся в весьма специфический строй?

Почему они, во-вторых, становятся в этот строй именно сейчас? В условиях, когда весь мир отказывается от антимарксистского скепсиса. И ладно бы речь шла о пересмотре идей Маркса. Так нет, надо выяснить с покойником отношения на очень специфическом уровне. Тон, который задан далеко не лучшей нашей традицией, согласно которой сильно выпивший человек начинает приставать к соседу с вопросом: «Ты меня уважаешь? Нет, скажи: ты меня уважаешь?»

Это достойно? Нет. Это умно? Опять же, нет. Может быть, это хотя бы оригинально? Так ведь тоже нет.

О русофобии Маркса в нынешней России сказано столько, что хочется выть от тоски и стыда за страну, которая 70 лет держала на стенке портрет бородатого еврейского гения, а потом начала с ним эту пошлую, безмерно унизительную разборку. Если бы Маркс был ультра-русофобом, маркизом де Кюстином, возведенным в сотую степень… Если бы, повторяю, это находилось на одной чаше весов, а на другой — какая-то новая истина о мире и человечестве, то что бы перевесило?

Это — первое.

Второе — раньше думать надо было… «Побегала ты, голубушка Россия, 70 лет под красным знаменем, восклицая: «Под знаменем Маркса—Ленина, под руководством Коммунистической партии — вперед к победе коммунизма!»»… Выяснила через 70 лет, что поклонялась черте кому… Тогда еще 70 лет постой-ка в уголке и поисправляйся… Кайся за дурь, тебе будут нравоучения читать и учить уму-разуму. А поскольку 70-ти лет на исправление нет, то умри — прими наказание за грех свой, дурь свою и так далее». Вот так примерно смотрят на русских, когда они пытаются отречься от Маркса и «коммунистического греха».

Ну, а теперь третье. Маркс русофобом не был. Повторяю — если бы он был русофобом и тайным каннибалом, это ничего бы не изменило в его вкладе в развитие человечества. Но он не был ни русофобом, ни каннибалом. Сказки о русофобии Маркса должны не только дискредитировать то, что не потеряло для России исторической актуальности, не только породить у нации стыд за свою историческую глупость и неразборчивость… Они, сказки эти провокационные, должны скрыть один из самых загадочных интеллектуально-политических сюжетов XIX века. Имя этого сюжета — зачарованность Маркса Россией, и именно Россией.

Зачарованность — третье состояние души. Это не любовь. И это не ненависть. Маркс — не Шубарт, любящий Россию, и не Энгельс, ненавидящий оную. У Маркса… Стоп! У какого Маркса? Маркса-обывателя? Маркса-политика? Маркса-журналиста? Маркса — наймита тайных сил? Маркса — разведчика, планирующего спецоперации? Мало ли сколько еще можно выявить — и напридумывать — Марксов? Неужели все эти фантомы (и неотменяемые реальные ипостаси) надо анализировать, испытывать, принимать или отвергать, описывать?! А зачем?

Кому это интересно? Если Маркс, завершив день философа, переодевался и начинал действовать как агент 007 или Збигнев Бжезинский, то заслуживает ли подобное нашего интереса? Понятно, почему это интересно для биографа, историка, сценариста. Но нас-то все это может интересовать только в одном случае, если данные обстоятельства оказывают давление на философию Маркса, искажают его интеллектуальные построения, превращают концепт из самоцели в средство ведения разного рода игр.

Все это невозможно, если Маркс — гений. Гений так играть не способен. Захочет так сыграть — и не сможет. Для такой игры нужен блистательно холодный и творчески стерильный ремесленник.

Гению — закажи что угодно, а он в итоге напишет только то, что будет рваться наружу из его творческого вулкана.

Что анализируют господа и товарищи, запоздало обнаруживающие омерзительную (или восхитительную) русофобию Маркса? Философскую концепцию, принадлежащую XXI веку, или причуды, заморочки, бытовые синдромы некоего бородатого еврея, имеющие исторически и психологически обусловленное частное содержание? Зачем умные люди путают одно с другим?

Зачем это делают пошляки — ясно. Пошляк смакует человеческие недостатки гения: «Вот ведь — и он как я!».

Зачем тем же самым занимаются провокаторы — тоже понятно. Им и их хозяевам все еще страшно от мысли, что Россия может вернуться к Марксу, переосмыслить его.

Но почему… почему цэкисты топчут большевизм, христиане — церковь, христианские философы — христианскую философию, левые неосоветские обществоведы — Маркса и все вместе — себя и свою страну? В общем-то понятно, почему. Не было бы от этого понимания так тошно — можно было бы сказать, что концепция превращения под влиянием Танатоса блистательно подтверждается.

Запоздалые марксоеды, успокойтесь! Маркс сам дал на себя признательные показания. Мол, человек и ничто человеческое не чуждо. Вот-вот, подхватываете вы, не чуждо… И вот это ему не чуждо! И это!

Ему или его философии? Человек может быть не чужд тех или иных фобий. А также изжоги и кариеса. А гений и фобийность — две вещи несовместные. Когда приходит гений и водит рукой философа — его фобии оказываются изгнаны. Только вот роль экзорциста исполняет не монах, а творческий гений.

Фобии берут реванш тогда, когда заурядность торжествует над гениальностью. А она часто торжествует. «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон»… Гений отличается от других людей не тем, что в нем нет заурядности, а тем, что в нем есть нечто, кроме заурядности. Смакование проявлений заурядности у гения есть абсолютно точный симптом обыкновенности самого смакующего. Что (сверьтесь с классиками) и есть не что иное, как «дух пошлости». Даже не сама пошлость, а ее дух.

Тем, кто, как говорят на уголовном сленге, «фильтрует базар» и тычет пальцем в проявления человеческой заурядности у того или иного гения, однажды — раз и навсегда — Пушкиным была дана убийственная отповедь: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе».

Предположим, что у Шекспира-человека есть фобия. Или Шекспиру-разведчику заказали дискредитацию… Ну, например, рода Йорков, к которому принадлежал король Ричард III. Что происходит дальше?

Шекспир берет перо и… И приходит к человеку его творческий гений… Рождается трагедия «Ричард III». Ричард III у Шекспира — это «антийоркизм», политическая фобия? Может быть, так хотел заказчик или сам автор. До тех пор, пока его не потребовал «к священной жертве Аполлон». А потом Аполлон потребовал. Священная жертва была принесена. И вот уже пять столетий все плачут, ужасаются, восхищаются демоническим горбуном. Нет ни Алой, ни Белой Розы… Все забыли, кто такие Ланкастеры или Йорки… Помнят их, поскольку они есть у Шекспира.

Говорят, что Шекспир баловался разведкой. Конспирологи (Ларуш и другие) тут же подхватывают: «И Маркс тоже». Сомневаюсь… Но предположим, что так… И что? Трагедии Шекспира — это спецоперации? Масонские происки? Это дарованная нам правда о человеке.

То же самое — с Марксом. Оказывается, он был ничтожеством, завербованным британскими разведчиками, которые…

Что ж, приходится играть и в эту игру, ибо крыша поехала у слишком многих и… Люди, вы понимаете, что такое вербовка? Вам, шипящим на эту тему, ведомы ее правила?

Если разведка (британская или любая другая) завербовала гения, то одно из двух.

Либо она использует этого гения не по назначению и забивает компьютером гвозди, либо…

Либо не она использует гения, а он ее. Если бы господин Ларуш был не только конспирологом, но и разведчиком, то он бы знал, что запрет на вербовку гениев носит неотменяемый характер именно по этой причине.

Рассмотрим в качестве яркой иллюстрации миф о Ленине как немецком шпионе.

Пока подобным балуется заурядный работник аппарата А.Ф. Керенского, отрабатывающий «активку» с тем, чтобы скомпрометировать в 1917 году Ленина в глазах озлобленной «низовки», курьеза не возникает. А работника можно даже наградить за проявленное им абсолютно правомочное рвение. Но когда из этого собираются соорудить (и сооружают) чуть ли не интеллектуальную субкультуру, то это… Это очень смешно.

Во-первых, даже достаточно профессиональных фальшивок на эту тему соорудить не сумели.

Во-вторых, если какой-нибудь немецкий спецслужбист подобное учинил, то он нарушил все правила, все инструкции, которые гласят: «Не вербуй кидалу». Вербовать можно и должно того, на кого по каким-то причинам можно положиться. Остальных следует ситуационно использовать по договоренности или без оной (втемную).

В-третьих, обычный кидала обычным образом и кинет. А гений (политический гений — в случае Ленина) кинет так, что мало никому не покажется. Ленин эту самую Германию истоптал, как никто другой. И этого не могут не понимать даже самые замшелые конспирологи. Тогда заводится разговор о том, что Ленин — не немецкий, а британский шпион и… Становится грустно, смешно и стыдно… «А у алжирского дея под носом шишка»…

Проведем мысленный эксперимент и представим себе, что Эйнштейна, пока он работал в патентном бюро, кто-то завербовал с целью кражи патентов. Ну и что? По максимуму, этот кто-то постарается в дальнейшем красть эйнштейновские расчеты. Это если Эйнштейна засекретили. Но вряд ли даже самый остромаразматический «криптолог» заявит, что Эйнштейн написал E = mc2 под диктовку резидента иностранной разведки.

С Эйнштейном этот номер не проходит, не правда ли? Но с Марксом-то почему проходит? Потому что «бобок-с»?

Маркса могут использовать не по назначению — как журналиста или «подрывного политика».

К нему могут прийти и сказать: «Вы передовой теоретик! Посоветуйте британскому руководству, как с позиций вашей теории надо играть против России». Но ему не могут заказать теорию с русофобскими целями. Заказать теорию можно продажной посредственности. Причем точно зная, что исполненное будет абсолютным барахлом.

Если британская разведка завербовала Маркса, то она сошла с ума и оказалась жестоко наказана. Ибо, совершив этот шаг, она вся и навсегда оказалась завербована Марксом, стала «плясать под его дуду» и… Развалила свою империю.

Прочтение Маркса с выискиванием фобийных деталей унизительно для читающего. Так могут читать работники общепита, желающие иметь… «ну, как там, эта… национальную идентичность». Или уголовники, которые, не понимая содержания разговора, выхватывают из него отдельные слова: «Вона куда этот козел клонит!» Это-то как раз и называется «фильтровать базар». Общественная мысль постепенно заражается криминальным вирусом и вирусом регрессивной закомплексованности. Философы Отечества моего, опомнитесь! С кем поведешься, от того и наберешься. Помните Чацкого: «Из огня тот выйдет невредим, кто с вами день пробыть успеет, подышит воздухом одним, и в нем рассудок уцелеет». Желая врачевать Россию, давайте начнем с себя.

Бытовые фобии Маркса должны интересовать нас не больше, чем, например, состояние его зубной эмали. Служебные высказывания «нефилософских Марксов», о которых я связал выше, ничуть не более интересны.

Интересно только философское содержание Марксовой критики России и некий экзистенциал Маркса, который неотрывен от гения. То есть эта самая «зачарованность», значащая еще больше, чем непосредственно философское содержание.

И давайте все же договоримся, что Волга впадает в Каспийское море, а Маркс — не Шубарт и не Энгельс. Россия рассматривается Марксом (а) как источник странной революционности и (б) как Российская империя. Российскую империю он по определению любить не может. Для этого не надо быть русофобом или агентом британской разведки. Надо быть революционером и человеком своего времени. А также мыслителем, одержимым «страстью по Историческому».

Страсть эта может быть страстью гения или страстью идиота. Для идиота Историческое всегда право и всегда является благом. Это-то и называется «прогрессизм». Маркс относится к Историческому совсем не так. Он влюблен в историю — трагической и зрячей любовью. И поверяет историей все на свете. Народы в том числе.

А вы? Вы их вообще ничем не поверяете? Для вас они все равны-равнехоньки и замечательны по определению? А любая другая позиция — это расизм, ксенофобия, союз с Розенбергом и Гиммлером? Извините — в этом случае вы уже дозрели до того, чтобы стать функционером Организации Объединенных Наций. Вам осталось признать концепцию устойчивого развития — и перестать философией заниматься. Тут ведь или — или… Или ООН и устойчивое развитие, или философия.

Маркс убежден не в спасительности прогресса, а в спасительности Истории, которая должна завершить свою амбивалентную — слышите, не благую, а амбивалентную — миссию. Она должна накопить благо и зло. И когда ему говорят: «Вот ведь как она зло накапливает», — он отвечает: «Не хуже вас это вижу, но назад пути нет и не может быть».

Маркс — и это в нем важнее всего — не только изучает историю или поклоняется ей. Он ее делает! Он обнаружил, где накапливается историческая лава, и с этой лавой «работает». Он формирует для этой лавы полость (освобождение через коммунистическую революцию), создает канал. Он не историк, он Вестник, то есть Пророк. Светский пророк, разумеется, носитель исторической новизны. Он субъект для субстанции, дух для души, смысл для времени, жених для невесты. Поппер ненавидит Маркса и восхищается им именно по этой причине.

Если бы Огонь не загорелся и не объял собой все человечество и весь XX век, Маркс был бы амбициозным сектантом со смехотворными претензиями. Очередным гуру, окруженным малочисленными сюсюкающими поклонниками. Но Огонь-то ведь загорелся! Ох, как он загорелся! А раз он загорелся, то взятая на себя историческая роль Марксом была, согласитесь, выполнена. И потому его можно назвать Пророком в строгом и единственно возможном смысле слова. Кто светский Пророк Нового времени? Коллективный гений энциклопедистов? Ведь не Руссо же? Марат — это Ленин Нового времени. Наполеон — Сталин Нового времени. А Маркса (поименованного пророка) у Нового времени нет. Пророк Нового времени — не личность, а коллектив (энциклопедисты). Пророк Новейшего времени — личность (Маркс). И это пусть и не артикулируют, но очень многие понимают.

И что же? Мы ждем мелочных ООНовских добродетелей от пророка, влюбленного в Историю и считающего себя мессией, открывателем последней страницы, эсхатологическим вестником?

Мы хотим, чтобы такой Пророк относился к племенам Амазонки так же, как к народам Европы? Но для того, чтобы к ним так относиться, надо ненавидеть историю. Маркс видит, что человечество развивается неравномерно. Что где-то уже капитализм, где-то феодализм, где-то племенная архаика. А кто в последней трети XIX века этого не видел? Только слепой!

Как относиться к отсталым племенам и народам? К странам, явно находящимся на феодальном или даже предфеодальном этапе исторического развития?

Как должны к ним относиться люди, верящие в прогресс, понятно. Для таких людей отсталые племена и народы — это бедолаги, обделенные единственным благом, коим как раз и является этот самый прогресс. Они «почти как люди».

Как к подобным отсталым племенам и народам должны относиться антипрогрессисты, тоже понятно. Для них отсталые племена и народы — источник неповрежденности, незараженности злом, подлинно природные люди.

Но Маркс — не прогрессист и не апологет возврата к природе. Относиться к проблеме отсталых народов индифферентно он не может. Решать ее он может и должен. Вот-вот разгорится полемика по вопросу о том, что важнее — класс или народ (нация). Быть тут в роли догоняющего Маркс никоим образом не желает. Он ведь еще и политик. А для политика догонять — значит проигрывать.

Марксу и политически, и философски важно разобраться в соотношении между национальным (историко-культурным) и классовым: «Национальное в ущерб социальному? Социальное в ущерб национальному? Гармония национального и социального? В чем решение?»

Неужели же у тех, кто затеял расправу с Марксом, настолько короткая память, что они забыли о бурных дискуссиях по этому вопросу внутри самого марксизма? Забыли о прыжках через формацию или через несколько формаций, которые должны были осуществлять азиатские и африканские страны, попавшие в орбиту СССР? Забыли о развитии марксизма Лениным (империализм как высшая стадия развития капитализма), Каутским, Розой Люксембург, а также всеми, кто говорил об ультраимпериализме, этой самой «железной пяте», о Троцком, выдвинувшем концепцию приоритетности национально-освободительных революций в колониях, что должно лишить капитализм его последнего империалистического прибежища? О госкапитализме как специфическом ответе капитализма на вызов 1917 года?

Почему все надо заново обсуждать на пещерном уровне, сводя невероятно сложный комплекс вопросов к наличию или отсутствию русофобии? И почему надо до такой степени забыть о том, как в принципе любой философ решает подобного рода проблемы?

Рассматривая любую проблему, Маркс, как философ, обязан ответить на вопрос о том, где Форма и где Содержание. Ну, не может философ не спрашивать себя об этом! Государство для Маркса — классовое по содержанию и национальное по форме. Ровно в той степени, в какой Маркс понимает наличие обратной зависимости базиса от надстройки, он понимает и то, что национальное как Форма будет влиять на классовое как Содержание. Какой философ не понимает значения Формы!

Но это не означает отсутствия прерогатив. У Формы — свои прерогативы, у Содержания — свои. Оформив себя как производительный субъект нового качества, класс должен обратиться к народу (обществу) с новыми предложениями, обеспечивающими его легитимацию. Он не от своего имени должен выступать, а от имени истории! Французская буржуазия не о «своем девичьем» говорила с народом Франции в 1789 году, а о неслыханном для человечества новом благе — политической свободе, ломке всех сословных перегородок. Да и вообще… «Свобода — Равенство — Братство».

Ничего себе масштаб! Даже «братство». Что удалось реализовать, а что нет, но мессидж был таков. И он сформировал Новое время.

Класс, благословленный Духом истории, не является «классом для себя». Это первое.

Он является классом для других, классом-лидером, а не классом-паханом. Это второе.

Являясь классом для других, класс обращается к этим «другим» (своему народу) с неким предложением исторического характера. Это третье.

Четвертое. Сделанное классом предложение позволяет народу, который его принял, получить новые параметры бытия. Не быта только (это часто путают), а бытия. «Свобода — Равенство — Братство» есть новое качество бытия. В любом случае, когда сословные перегородки сломаны, это уже новое, совершенно новое, качество социального бытия. Да и культурного, согласитесь, тоже…

Пятое. Новое качество бытия позволяет народу, построившему государство, придать новое качество государству. Государство делает народ, а не класс. Марксу это очевидно не в меньшей степени, чем его оппоненту Гегелю. Класс рулит государством, легитимируя свою роль рулевого этим самым историческим предложением. Но классы приходят и уходят, а государство остается до тех пор, пока есть история. Народ в государственной (или иной) форме длит и развивает свое историческое предназначение.

Шестое. История — это конкуренция. И Дарвин, и Маркс считали конкуренцию (видов, производительных сил, государств) средством выхода из некоего инферно. Средством восхождения. Сильный уничтожает слабого? Во-первых» не сильный, а совершенный. И это ужасно важно… А во-вторых… Да, уничтожает! Иного средства восходить на этапе, именуемом историей, у человечества нет. Отбор совершенного — в основе истории и восхождения как такового.

Седьмое. Совершенство дарит исторический дух. Он вселяется в класс, класс пробуждает народ. Народ, пробуждаясь, дает Форме новое Содержание. Государство как Форма, воспринимая новое Содержание, меняет качество и грозит уничтожением другим государствам, не вобравшим в себя этот самый исторический дух. Смертельная угроза побуждает другие народы подравниваться. Или же — убирает их с исторической сцены.

Маркс в такой же степени не является «добрым дедушкой», в какой не являлся им Ленин. Советские обществоведы сначала создают некие «добрые» фантомы, а потом сами же начинают с ними бороться. Убивал Ленин зайчиков веслом… не убивал… Тьфу, мерзость! Он столько людей (людей, а не зайчиков!) на смерть отправил! И что? Наполеон не убивал? Линкольн не убивал? Тоска зеленая…

Восьмое. Форма, неспособная вместить в себя Историческую Новизну и обновиться, истлевает. Маркс не отдает себе отчета в том, что есть исторические черные дыры, что гибнут цивилизации? Он об этом осведомлен ничуть не хуже, чем Шпенглер.

Девятое. Истлевшие Формы могут рухнуть от самого тления или оказаться сметенными неистлевшими, пусть даже и более примитивными, формами. Маркс знает и о гибнущих цивилизациях, и о темных эпохах вторичного одичания (регресса).

Десятое. Сложные и совершенные Формы (государства) могут истлевать даже быстрее, чем Формы грубые и несовершенные. Чем сложнее — тоньше, гибче — Форма, тем больше она нуждается в историческом обновлении.

Установив подобное, Маркс начинает решать две проблемы — большую и малую. Большая проблема — это судьба Формы. Любой Формы вообще. В том числе и государства. Форма может истлеть… Может обновиться… Что еще она может? Маркс чувствует, что этими двумя возможностями судьба Формы никоим образом не исчерпывается. Но вся современная ему наука просто надрывается, доказывая, что есть только две эти возможности.

Либо Форма получает энергетический допинг, либо она… изнашивается, истлевает, рассыпается, умирает. Это-то и называется «Второй закон термодинамики». А также тепловая смерть, энергетическая смерть и так далее. Ну, а значит, и смерть вообще. Смерть — это умаление жизни. Жизнь — энергийна. Смерть — умаление энергийности и не более.

Маркс, как представитель своего времени, должен был бы низвести судьбу Формы — любой Формы вообще — к двум возможностям.

Возможность № 1 — обновление.

Возможность № 2 — истление.

Но Маркс рассматривает еще одну возможность.

Возможность № 3 — ПРЕВРАЩЕНИЕ.

Да, рассматривая эту возможность, Маркс выходит за пределы всего, что предоставляет ему его время в качестве интеллектуального инструментария. И что?

Представьте себе разум Маркса как суперкомпьютер. Если существо по имени Маркс — это гений, то что из этого вытекает? А то, что данное существо является не пользователем своего суперкомпьютера (он же — мозг), а программистом, способным создавать новый софтвер для своего же суперкомпьютера.

Улавливая что-то новое, гений бросает вызов всему на свете — своему времени, почитаемым им традициям, высшим авторитетам… И, наконец, себе самому. Что может быть для интеллектуала (и ученого, и иного сложного искателя истины) дороже, нежели своя теория, своя система? Но Маркс, улавливая новое, готов бросить вызов и делу своей жизни. Точно так же, как бросили этот вызов Эйнштейн и Фрейд. Маркс бросает этот вызов, осмысливая превращенные формы.

Невероятно интересно наблюдать за тем, как ощупывает гениальный мозг неизвестное ему самому, странное, чуждое… Обычный мозг от этого шарахается. Или гибко уклоняется, обходя препятствия. Гениальный мозг зачаровывается именно неудобным и непонятным. Зачаровывается всем тем, что опасно для его мышления. Мозг может находиться при этом на грани саморазрушения — гению плевать. Лучше это, чем удовлетвориться комфортными ответами. Гений может не понимать природы того странного и опасного, с чем он столкнулся. Но он будет двигаться навстречу этой природе, как рыба на нерест. Предназначение гения и его страсть — все опасное, странное, невероятное, противоестественное. Все то, чего не должно быть.

Обычный человек, погружаясь в это, сходит с ума. Гений сходит с ума тогда, когда этого нет. Он должен жить в среде, несовместимой с обычным, удобным, понятным, комфортным, правильным. В каком-то смысле гений — это мегаошибка, суперошибка. А одновременно и жертва, принесенная на алтарь человечества. Нет этой мега- или суперошибки — нет истории и нет человечества.

Маркс не понимает, как это может быть, чтобы Субстанция, отвергшая исторический дух, самосохранилась. Для Маркса очевидно, что Субстанция, отвергшая исторический дух, должна тлеть. Чуть быстрее или чуть медленнее разлагаться, вовлекая Форму в это разложение. Исторический дух для Маркса синонимичен энергии. А безэнергийность — наращиванию энтропии и тлению.

Превращенная Форма ведет себя не так, как предписывает подобный закон. Она ведет себя странно. Марксу абсолютно непонятно, в силу каких причин может возыметь место подобная странность. Форма лишена исторической энергии, но не истлевает? За счет чего? Маркс убежден, что нет и не может быть того, за счет чего Форма, обесточенная историческим духом, может не истлевать. Но эта его убежденность — входит в противоречие с его же гениальностью. Гений Маркса нашептывает ему, что возможен такой вариант, при котором Форма вместо того, чтобы мирно истлеть, начнет пожирать свое Содержание, покупая себе этим право на другую бытийственность, а точнее, антибытийственность. Маркс прислушивается к тому, что ему нашептывает его гений, и начинает изучать такую войну Формы с собственным Содержанием. Он называет эту войну — превращением.

Но тут мало дать название. Мало даже описать исследуемый парадоксальный феномен. Нужно еще и определить генезис.

Маркс понимает, что Форма не может сама воевать с Содержанием. Ибо на стороне Содержания — энергия, она же исторический дух. Содержание подключено к этому сверхгенератору. И чтобы нечто вторичное давало отпор Содержанию, да еще и побеждало его, нужен сверхгенератор, альтернативный Духу истории. Только такой сверхгенератор — самодостаточный и автономный — способен инициировать войну Формы с собственным Содержанием и ее победу над этим Содержанием. Но подобный, альтернативный духу истории и самодостаточный, сверхгенератор немыслим в рамках любой метафизики повреждения.

А значит, для исследования генезиса превращенных форм Марксу нужна новая метафизика. Он хочет к ней прикоснуться, страстно ищет ее и… и ужасно боится ее найти. Совсем как Фрейд.

Глава IV. Марксизм как мистерия


Если бы марксизм был только теорией, то, может быть, страстное желание Маркса прильнуть к какому-то метафизическому источнику, позволяющему проникнуть в тайну превращения, тайну войны Формы со своим Содержанием, ничего бы не привнесло в марксизм. Но марксизм — это не только теория. Обсуждать неявную метафизику марксизма — дело рискованное, ибо явной метафизики нет. И я лишь потому иду на риск, что, не рискнув подобным образом, нельзя нащупать третью (не эйнштейновскую и не фрейдовскую) светскую метафизическую трассу. Ту трассу, которая одна лишь только и может указать на что-то, способное утолить невероятный смысловой голод XXI века.

Но, повторяю, присвоение мировоззренческим системам неявного метафизического содержания — дело рискованное. Очень рискованное. В случае с марксизмом оно было бы и вообще безнадежным, если бы не одно обстоятельство. Это обстоятельство, как я уже не раз подчеркивал, пугало и восхищало Поппера, получившего заказ на дискредитацию Маркса и выполнившего этот заказ очень скверно, как и подобает посредственности, которая что ей заказали, то и отрабатывает.

Но даже Поппер — посредственность, отрабатывающая заказ, — столкнувшись с феноменом Маркса, завибрировал. А также испугался своих вибраций. И начал истошно вопить о том, что у Маркса есть амбиции светского пророка. И что это ужасно плохо. Почему это ужасно плохо? Читатель, спроси у Поппера и его поклонников. Я не знаю, почему это плохо. Но я знаю, что это действительно так. Что Маркс не чужд пророческих амбиций. И что возможность выявить действительную метафизичность Маркса (а не навязать Марксу чужую ему неявную метафизику) состоит как раз в том, что пророческие амбиции Маркса очевидны. А где пророческие амбиции, там и мистериальность. А где мистериальность, там и метафизичность.

Какова же мистериальность марксизма? Марксизма вообще и политического марксизма прежде всего, ибо оторвать марксизм от политики нельзя, в чем и состоит, по-видимому, особая притягательность марксизма даже для тех, кто не разделяет его отдельные положения.

Политическая мистерия, сочиненная Марксом, такова.

Есть исторический дух. Или — Дух истории.

Дух истории не может напрямую разговаривать с субстанцией. Ему нужен субъект. Для Маркса это социальный субъект. И Маркс называет социальный субъект, способный выйти на рандеву с Духом истории, классом.

Итак, есть Дух и есть класс, являющийся Избранником этого Духа. Класс-избранник — это передовой класс.

Кому-то не нравится классовый подход. Замените его субъектным и назовите другие субъекты, способные выйти на рандеву с Духом истории. Но, в принципе, важно не то, как назвать этот субъект (класс, элита, корпорация, каста). Важна сама логика отношений. Она описана Марксом блистательно.

Дух истории соединяется с Избранником, превращая этого Избранника в субъект, «класс для других». Только это соединение Духа с Избранником может превратить «класс для себя» в «класс для других».

Кстати, это разграничение между «классом для себя» и «классом для других» имеет для нас сейчас принципиальное значение. Ибо нам надо понять, (а) является ли российское правящее сословие классом, (б) является ли оно капиталистическим классом и (в) является ли оно «классом для себя» или «классом для других». Последнее важнее всего. И нет для нас сейчас более важной конкретной политической задачи, чем внятность в понимании этих самых (а), (б) и (в). Они-то и определяют все. Концепцию развития в том числе. Но дорога к этой внятности перекрыта пренебрежительным отношением к Марксу.

Итак, «класс для себя» — это мертвый реакционный класс, который не может соединиться с Духом истории. Дух истории говорит такому классу «адью!» — и класс корчится, не понимая даже, что с ним происходит. Ибо, говоря такое «адью!», Дух истории лишает класс способности мыслить, разрушает классовое сознание и самосознание.

Одновременно с мертвым «классом для себя» на арене истории действует «класс для других». Этот класс открыт Духу истории. Он как невеста для этого жениха. Вбирая в себя историческое, «класс для других» становится субъектом, классом-лидером.

На этом завершается первая фаза Марксовой мистерии. Но именно первая фаза, а не вся мистерия как таковая.

Во второй фазе класс-субъект обращается к субстанции под названием «народ».

Субстанция может быть исторически впечатлительной. И тогда она является историческим народом. Но она может быть лишена исторической впечатлительности. И тогда она спящий народ, а то и народ-мертвец и так далее.

Предположим, что субстанция исторически впечатлительна. Тогда, откликнувшись на историческое, привнесенное классом-лидером, исторический народ создает Форму — новое, более совершенное государство. Действующими лицами мистерии являются трое — исторический дух, передовой класс и народ. Эта троица создает государство.

Вторая фаза мистерии заканчивается. Начинается третья фаза. Передовое государство, уничтожая или поглощая другие, побуждает их к исторической состоятельности как единственной альтернативе исчезновению. Таков, например, смысл наполеоновской Франции. Такова классическая, между прочим, очень глубокая марксистская схема. И никто пока что не предложил схемы (теории, модели, доктрины) более глубокой, чем эта.

Исторический дух, соединяясь с классом-лидером, создает субъект.

Субъект движется к субстанции («народу»), которая может откликнуться на его вибрации (исторический народ), а может и не откликнуться (неисторический народ).

Откликнувшаяся на вибрации субстанция создает Форму (государство). Совершенная Форма через поедание несовершенных форм побуждает несовершенные формы к совершенствованию.

Формы, покинутые историческим духом и недоступные для субъекта, подвергнуты тлению (распаду). Субстанция, лишенная субъектных вибраций, истлевая, разрушает мертвую форму. Истлевшая форма или рушится сама за счет истлевания как такового, или разрушается, сталкиваясь с формами неистлевшими, живыми, прочными, более совершенными.

Что же нового, причем не укладывающегося в описанную схему, видится Марксу, предощущается им?

Превращение… С классом соединяется не исторический дух, а его антагонист. Что за антагонист? Откуда вообще может вынырнуть какой-то антагонист? Марксу неясно, но он чувствует, что это возможно. С каким классом соединится вынырнувший антагонист? Тоже неясно. Видимо, с уходящим. Маркс не дает ответов. Он в ужасе глядит на то, как предощущаемые им возможности съедают его теорию.

Но Маркс не был бы Марксом, если бы теоретическое (а также метафизическое) не осмысливалось бы им под политическим углом зрения.

Субстанция становится ареной борьбы двух классов, наделенных равномощными духами разного качества. Один дух — исторический (протагонист). Другой дух… Марксу неясно, что за дух, откуда может он появиться. Но он зачем-то «разминает» такой, находящийся за рамками его теории, парадоксальный сценарий.

В этом сценарии у субстанции появляется новая роль. Она может завибрировать в ответ на историческую энергетику субъекта. Она может тупо отвергнуть любые вибрации и истлеть. И, наконец, она может завибрировать, откликаясь на мессидж антисубъекта. А раз так, то субстанция судьбоносна, она может быть ареной борьбы субъекта и антисубъекта. Одно дело, если у субстанции две возможности — принять благо или мирно истлеть. Другое дело, если субстанция может принять и не благо, а нечто альтернативное, но не обнуляющее субстанциональный потенциал. Она может это принять, а может этому другому и воспротивиться.

Понятно же, что в этом случае ее роль намного важнее, чем в случае, если, не приняв благо истории, она всего лишь истлевает. И Маркс, нащупывая эту другую, неизмеримо большую важность субстанции, устремляет взгляд именно на Россию — как на ту субстанцию, от чьего выбора, видимо, зависит отпор контристорической энергетике и ее странному альтернативному Суперактору.

Маркс обладает высочайшей интуицией вообще и высочайшей интеллектуальной интуицией в частности. Он ощущает и понимает, что Россия XIX века — неистлевающая форма. Что она каким-то своим образом, не через капитализм, связана с историческим духом. Что она не Африка, не Китай, но и не Германия. Энгельс этого не понимает: раз мало капитализма — страна плохая. А Маркс тоньше, чувствительнее, у него с мессианством другие отношения. И… он иначе ненавидит капитализм, с иной остротой переживает угрозу постисторического.

Энгельсу Гегель совсем не чужд. А Маркс считает Гегеля мудрейшим и опаснейшим из врагов. Кроме того, Маркс чует, что превращенческая коллизия возымеет место в Германии как передовой стране, скрыто, но сосредоточенно враждебной Духу истории. Позже об этом напишет Томас Манн, влюбленный во все немецкое. В Марксе же нет и тени такой влюбленности, в отличие от Энгельса, который потаенно фанатично предан идее пангерманизма. Маркс читает полемику Бакунина с Энгельсом и… учит русский язык… А ну как способ, в котором исторический дух позиционирует себя в России, станет спасительным?

Маркс — враг царизма? Эка невидаль! Волга и впрямь впадает в Каспийское море… Маркс, конечно же, задан в своем отношении к России революционной обязаловкой своего времени: «Царизм — душитель народов и революции, царизм — обитель феодальной реакции и так далее». Но Маркс этим задан на 75–80 %. А Энгельс — на 120 %. Вот в чем разница. И это разница между гением и начетчиком.

Зачарованность Маркса Россией не отменяет ни его предвзятости, ни его обусловленности революционными стереотипами эпохи (а также многим другим). Но он учит русский язык, пишет письмо Вере Засулич, работу «Formen» и, убежден, многое другое. Когда историк работает с архивами любой, даже весьма важной для современности исторической фигуры, он сталкивается с кругом проблем по части установления подлинности архивного материала. Но когда речь идет о Марксе, исторической фигуре, замкнувшей на себе все властные проблемы XX века, фигуре, находящейся в фокусе неслыханной политической борьбы… Тут все намного сложнее.

Погружаться в эти сложности я не хочу. Могу лишь привести аргументы в пользу того, что слово «зачарованность» правомочно, коль скоро мы хотим что-то понять в действительном отношении Маркса к России. Зачарованность — это не влюбленность и не безразличие. Не ненависть и не любовь. Проще всего сказать «заинтересованность». Но это тоже будет не вполне правильно. Потому что заинтересованность — и у политика, и у ученого — является всегда рациональной. Политику или ученому (а Маркс был и тем, и другим) ясно, чем является нечто и чем оно интересно. Когда же все неясно, то речь идет не о заинтересованности, порожденной «рацио», а о притягательности совсем иного рода. Такая притягательность у Маркса связана с тем, что он чувствует (и именно чувствует) в России неясный ему потенциал. Он ощущает (и именно ощущает) Россию как загадку. Как нечто, не укладывающееся в его схемы и потому особо важное.

Когда Энгельс — умный начетчик — видит нечто, не укладывающееся в схему, то он либо это нечто отбрасывает в раздражении, либо любой ценой в схему запихивает. А что еще ему делать-то? Не перерабатывать же схемы своего кумира. Не может он это делать. Да и не хочет. А Маркс и может, и хочет. Ему как раз и интересно то, что не укладывается в его схему. Потому что в нем не угасла страсть к Новому, страсть к истине. Да и по другим причинам.

Итак, я настаиваю на том, что «зачарованность» — это более точное слово, чем «заинтересованность». Что заинтересованность порождает понятное (то есть определенное) отношение к предмету. А зачарованность порождает отношение странное (то есть неопределенное). Обнаружив аномалию магнитного поля на поверхности земли, вы можете считать эту аномалию доказательством наличия рудного тела. Обнаружив определенную странность в отношении, вы можете считать свое обнаружение доказательством зачарованности.

Так есть ли странности? Есть. Маркс почему-то (уж никак не в силу рациональных политических причин) не принял Плеханова и его команду влюбленных в Маркса представителей этой самой «странной России».

Между тем Маркс был не только гениальным ученым, но и очень крупным политиком. Своих сторонников во всем мире он очень грамотно выстраивал. Организовывал, обхаживал, как и полагается любому политику.

Но марксистов из России он отверг с порога, причем с несвойственной ему в целом категоричностью.

Плеханов молился на Маркса и хотел того, что получили марксисты из других стран: поддержки Маркса, встреч с ним, его благословения, его наставлений.

Маркс же гнал от себя Плеханова и его единомышленников так, как будто они были прокаженными. Кто-то видит в этом проявление той самой Марксовой русофобии… Но как объяснить совсем иное отношение Маркса к Бакунину? Это отношение до сих пор остается загадкой.

Рациональность поддержки Марксом Плеханова и борьбы с очень чужим идеологически Бакуниным была бы очевидна. Но ведь все по-другому! Да, Маркс называл Бакунина ослом, но и впитывал каждое его слово! А почему? Потому что Бакунин зачаровывал Маркса так же, как и Россия.

Неизвестно, как воспринял бы Маркс Ленина. Но, судя по глубине расхождений Ленина с Плехановым, Маркс мог бы и заинтересоваться этим, далеким от марксистских канонов, представителем загадочной и ни на что не похожей России.

Маркс, конечно же, не был чужд не только пророческим амбициям, но и амбициям мессианским. И мессианский российский драйв угадывал не как ученый, а как пророк новой эры, эры науки.

Маркс, конечно же, мыслил в категориях, адресующих не к истине, а к спасению. Он понимал, что эра науки потребует от самой науки чего-то нового. Что не существующая наука станет спасителем, а наука новая. Нет и не может быть мессианства без страсти по Новому. Спасает — Новое.

Старое — повреждено. Чем? Ответ на этот вопрос определяет тип мессианства. Для Маркса повреждением является отчуждение. Человек поврежден в той мере, в какой от него отчуждено его личностное, сущностное начало. Человечество, оно же «род человеческий», повреждено в той мере, в какой от него отчуждено родовое, сущностное начало. Нет человека без человечества и человечества без человека. Снять отчуждение — это значит исправить повреждение, наращиваемое в ходе исторического процесса.

Стоп! Если исторический процесс лишь наращивает отчуждение (например, через увеличение разделения труда), то он воплощенное зло? Есть и такое (убежден, что абсолютно бесплодное) прочтение Маркса. Впрочем, есть и другие — гораздо более «раскрученные» — попытки обвинить Маркса в идиотско-прогрессистском историческом оптимизме. Мол, верил старик в то, что исторический процесс неотвратимо волочет всех нас в светлое коммунистическое будущее.

Это несусветная чушь, навязываемая Поппером и его последователями с абсолютно прозрачными и сугубо идеологическими целями. Поппер, человек, хотя и посредственный, но далеко не глупый, навязывает эту чушь в не лишенном скрытой иронии стиле. «Мол, заказано мне это, и вы понимаете, почему»… Но ироническая извинительность пропадает, как только Поппер начинает возводить напраслину не на любимого им Маркса, а на Платона и Гегеля… Ну, да бог с ним, с Поппером… Главное, что и исторически пессимистический, и исторически оптимистический Маркс к реальному Марксу никакого отношения не имеют.

Для Маркса ценность истории в том, что она наращивает личностное и родовое сущностное начало. А ужас истории — в том, что она это же, наращиваемое ею, сущностное начало отчуждает. Не было бы истории — сущностный потенциал оставался бы крохотным, и не отчужденное от него жалкое существо было бы мало отличимо от зверя. Но если история, создав другой сущностный потенциал (научный, культурный, но и не только), разорвет связь между этим потенциалом и человеком, то… познанная необходимость, не став свободой, будет неизмеримо страшнее и мрачнее непознанной, дочеловеческой, природной необходимости. Почему?

Прежде всего, потому, что производительные силы, отчужденные от человека и человечества и при этом развитые до невероятных размеров роком истории, уничтожат человека и мир. Как именно уничтожат? Тут возможны варианты. Я не хочу сказать, что Маркс все эти варианты (включая, между прочим, фашистский) предвидел и описал. Но делать из него «клинического прогрессиста», пускающего исторические сладкие слюни, смешно и стыдно. Вообще смешно и стыдно, и невероятно смешно и стыдно в так страстно принявшей Маркса стране. Маркс был влюблен в историю трагической любовью, лишенной всякой сентиментальности.

Но дело не только в опасности отчужденных от человека производительных сил, в опасности противопоставленной конкретному человеку абстрактной человеческой сущности. Этой социально-исторической Тени, пожирающей того, кто ее своим существованием порождает.

Дело еще и в том, что отчуждаемая сущность меняет качество по мере наращивания этого самого отчуждения. Легче всего это увидеть, отслеживая динамику культуры — живописи, архитектуры, скульптуры, литературы etc. Сначала произведение целостно по причине своей примитивности. Потом возникают детали, обогащающие целостность. Количество деталей нарастает. Но целостность от этого не страдает, напротив — она восхищает своим богатством, тонкостью структуры, изяществом нюансировки. Затем возникает совсем уж много деталей. Своими деталями (деталями второго ранга) обрастает каждая деталь. Возникают детали третьего, четвертого ранга. Наконец, окончательно исчезает целостность. Деталей слишком много.

Целостность умирает. Но тут же начинают менять качество и сами детали. Они грубеют, тупеют, коснеют в своей надменной самодостаточности. Нарастает формализация, кичащаяся отсутствием внутри нее всякого содержания. Дальше начинается перерождение форм. Наконец, на месте тонкой и восхищающей вас структуры появляется ее антитеза — хищная, прожорливая слизь, булькающий Танатос. Тление производительных сил, не выдерживающих роста собственного отчуждения от человеческой сущности, заражает все своими бациллами. Система проваливается в бездну самоотрицания, в пучину собственного Ничто.

На смену утянутому в этот зловещий водоворот может прийти нечто новое. А может и не прийти. Придя, оно поражает простотой. Потом начинается усложнение. Потом отчуждение становится достаточным для того, чтобы часть стала пожирать целое.

Чем выше качество производительных сил, чем они тоньше по своей структуре («сложнее»), тем чудовищнее их перерождение под давлением нарастающего отчуждения.

Наконец, производительной силой становится сама наука. Отчуждение способно переродить ее больше, нежели все предшествующее. Впрочем, то же самое происходит с экономикой. Прежде всего, с финансами (с рынками вторичных — а затем третичных, четвертичных и так далее — ценных бумаг). А раз с финансами, то и со всей экономикой. Маркс не филистер, он не может восхвалять реальный сектор и проклинать спекулятивный финансовый капитал. Он понимает, что нет и не может быть одного без другого. Что же касается науки, то достаточно рассмотреть все то, что порождает неуправляемый рост числа дисциплин. Уже этого роста — при отсутствии адекватных по силе интеграционных, трансдисциплинарных тенденций — достаточно для того, чтобы наука уничтожила человечество.

Отчуждение лишает смысла все, к чему оно прикасается. Лишенное смысла начинает уставать… Затем сходить с ума… Затем перерождаться… И — рушиться в воронку антибытийности. Маркс не понимал этого? Он понимал это, как никто другой! Маркс думал о производстве и не думал о человеке? Это полная чушь! Маркс думал ТОЛЬКО о человеке. Он боролся с повреждением, преследующим человека и род людской. И назвал это повреждение отчуждением.

Маркс искал повреждение, которое необходимо исправить. Он понимал, что все отягощено злом. Но считал, что зло может быть изгнано. Ощущение остроты зла делало его пессимистом. Вообще пессимистом — и историческим в том числе. Маркс понимал, что история «расширенно воспроизводит» повреждение, то бишь это самое отчуждение. Но лишь она, по мнению Маркса, только и может это самое повреждение излечить («снять»). А может и не излечить! Идея исторического торможения, отказа от истории, войны с нею Марксу абсолютно чужда. Но так же чужда ему идея прогресса, автоматического спасения в ходе благодетельного исторического процесса. Маркс с ужасом следит за тем, как история на отрицательном своем полюсе накапливает это самое отчуждение… Но он влюблен в положительный полюс, на котором эта же история накапливает невероятное богатство беспощадно отчуждаемой сущности.

Представление о повреждении и его снятии — вот что лежит в основе созданной Марксом мистерии. Вот что позволяет нащупывать связь между мистериальностью и метафизичностью марксизма. Подобные нащупывания всегда используют метод сопоставлений. Почему бы не сопоставить мистерию Гегеля и мистерию Маркса? Почему бы не попытаться с помощью такого сопоставления добраться до метафизики Маркса (а также и Гегеля, благо с Гегелем все, как ни странно, проще)? Потому что Маркс, видите ли, всего лишь перелицевал Гегеля, использовал его диалектику, дополнив оную экономической теорией и «оматериалистичнив»? А кто вам сказал, что это так? Профессора с кафедры марксизма-ленинизма? Профессора Гарварда?

А я вот, например, считаю, что они грубо извращают существо дела. И не просто сообщаю читателю свое мнение, а и берусь доказать, что это мнение мое отнюдь не является голословным.

Глава V. Метафизика Творческого Огня


Маркс — гегельянец? Полно! Маркс — единственный серьезный оппонент Гегеля в XIX столетии. Гегель — исторический оптимист. Маркс — нет. Исторический оптимизм Гегеля чудовищен. Гегель уверен в неизбежности конца истории. И его конец истории (примитивной копией которого является конец истории Фукуямы) — это царство Нового духа. Дух истории перестает наращивать и сущность, и отчуждение. Новый дух снимает отчуждение в особых условиях — условиях постистории, условиях, когда сущность превращается в константу. И в этом превращенном в константу виде начинает осваиваться человеком и человечеством во имя очень специфического снятия отчуждения.

Накопленная сущность прекращает самодвижение и потому может рассматриваться как коллекция музейных экспонатов. Каждый элемент накопленного (и не подлежащего дальнейшим метаморфозам) должен всесторонне исследоваться и вводиться в самые причудливые сочетания с другими элементами, представляющими собой такие же музейные экспонаты. Творчество, в виде создания чего-то неслыханного и ранее невозможного, отменяется. Нет истории — нет напряжения — нет и источника подобного творчества.

Кроме того, снятие исторической напряженности размывает грань между возможным и невозможным. Теперь, в отсутствие напряженности, возможно все. Но поскольку эта возможность ровным счетом ничего не значит, то можно сказать, что она и наличествует, и отсутствует. А поскольку она и наличествует, и отсутствует, то это мир, где, с одной стороны, как бы возможно все («Что нам стоит дом построить? Нарисуем — будем жить!»), а с другой — все одинаково невозможно, ибо ни в каком из нарисованных домов жить нельзя.

Творчество уступает место бесконечной комбинаторике, той самой «игре в бисер», которую так подробно и талантливо описал Гессе в своем одноименном романе. Перебирая застывшее прошлое, мух истории, замурованных в янтарь постистории, лишенный исторического действия, «обесточенный» человек что-то постигает, преодолевая дистанцию между собой и достигнутым. Когда дистанция сокращается до нуля, человек и человечество, слившись со своей сущностью, вливаются в тот Сверхдух, который властвует и над Духом истории, и над его наследником — постисторическим Новым духом. Исчезает не только человечество, но и все, что не есть этот самый запредельный Сверхдух. Смысл же возникновения и самодвижения — формы к человеку, человека к сущности и так далее — в том, чтобы напитать этот самый запредельный Сверхдух. Вот что такое Гегель. Именно Гегель олицетворяет собой одну из двух возможных метафизик — метафизику «пост».

«Пост» — это не невинная приставка к словам «индустриализм», «модерн», «история». Это нечто гораздо большее. Впрочем, и сама приставка далеко не так невинна, как кажется.

Начнем с индустриального и постиндустриального. И то, и другое изобретено с до тошноты очевидными идеологическими целями. Нужны были словечки, позволяющие вывести за скобки производственные отношения и охарактеризовать общество, адресуясь только к характеру производительных сил. В этом смысле можно с прискорбием констатировать, что Маркс сказал хоть что-то, а те, кто, насмехаясь над ним и рассуждая о несовременности Маркса, обсуждает этот самый постиндустриализм, не говорят ничего.

И когда изнутри рвется: «Маркса на них нет!», то вовсе не от любви к этому самому Марксу. У меня лично никакой любви к Марксу нет. И Маркс, и Гегель жили в XIX веке. После них должно было быть сказано что-то новое. Но нового нет. Есть ученик Гегеля — Кожев, и ученик ученика Гегеля — Фукуяма. То есть эта самая линия «пост». А еще есть линия учеников Маркса. Она везде есть, кроме России, которая на Маркса молилась как никакая другая страна. Теперь ее представители называют Маркса «Карлой-Марлой». Это очень изысканно, тонко, умно. А главное — это неопровержимо свидетельствует об их высочайшем чувстве собственного достоинства. Впрочем, все это частности…

Главное, что все немарксистское (а пора бы оному состояться!) создает картины на порядок более примитивные, чем у Маркса. И стократ более (более, а не менее!) идеологизированные. Вот от чего хочется «волком выть». Не от пошлости российской, а от российской и общемировой скудости. Ну, постиндустриализм… Постиндустриальное реально. В том смысле, что возникли новые производительные силы. В какой мере они новые — можно обсуждать.

Но предположим, что они достаточно новые. Или, как сказал бы Маркс, «качественно новые». Повторяю — никто из теоретиков постиндустриализма мне не доказал, что эти производительные силы качественно новые. А почему не доказал? Потому что нет критерия, позволяющего определить, чем обычное изменение производительных сил отличается от изменения качественного.

У Маркса есть очень внятный ответ на такой вопрос. Качественное изменение производительных сил отличается от их обычного изменения (которое происходит постоянно) тем, что при качественном изменении производительных сил (базиса) создаются предпосылки для изменения производственных отношений (надстройки). Говорится, что Маркс ошибся, придав базису избыточное значение, а его оппоненты (например, очень тонкий и глубокий философ Макс Вебер) исправили ошибку Маркса.

Но Маркс прекрасно понимал, что надстройка может оказать свое, в том числе и катастрофическое, влияние на базис. Примерно это он и называл азиатским способом производства. Не питал Маркс и избыточных (постоянно ему приписываемых) иллюзий по поводу однозначной благодетельности всех рекомендованных им средств преодоления повреждения (оно же — отчуждение). Он, конечно, отдавал себе отчет в том, что все средства амбивалентны (а то и поливалентны). Что средства преодоления отчуждения могут стать средствами наращивания оного.

Но даже если признать, что Маркс огрубленно описал связь между производительными силами и производственными отношениями, то, согласитесь, он как минимум не редуцировал все к производительным силам. А те, кто фыркает по поводу Марксовых огрублений, сделали именно это. Они-то осуществили (по скудости мысли или по чьему-то заказу) такое огрубление, которое Марксу и не снилось.

Услышав про постиндустриальное общество, Маркс сначала уточнил бы, насколько новы по своему качеству производительные силы, а потом спросил бы: «Ну, если даже они и новы, то каковы альтернативы производственных отношений? Это постиндустриальный капитализм? Коммунизм? Социализм? Фашизм?» Скажут, что о фашизме Маркс знать не мог. И что его-то он никоим образом не предсказал, хотя должен был бы. И да, и нет… Маркс говорил о неких формах неофеодальной реакции. А его последователи и о сценариях, еще более близких к фашизму. Об империализме, ультраимпериализме и — даже о всемирной олигархическо-капиталистической диктатуре. Той самой, которую близкий к этому кругу марксистов Джек Лондон еще в начале XX века описал в романе «Железная пята». Но фашизма Маркс не мог предсказать! Он не мог и не хотел отказаться от мировоззрения, основанного на том, что (а) есть некое повреждение, (б) раз оно повреждение, то его можно исправить.

В принципе — можно! Но можно и не суметь это сделать. Никаких автоматических гарантий нет, однако шанс у человечества есть. А почему он есть? Потому что имеет место всего лишь повреждение. Да, страшное, ужасное повреждение. Но если присмотреться к повреждению, то у этого зла есть общий (и благой — вот что всего важнее) корень с тем, что порождает и добро тоже! История — вот общий источник повреждения (отчуждения) и альтернативного повреждению блага (возрастания той, безусловно, благой человеческой сущности, которая лишь в истории и может до определенного момента наращиваться).

Тут просто нельзя не увидеть прямых параллелей между светской метафизикой Маркса и классической монотеистической метафизикой, которую — с легкой руки Гайденко, Лоргуса и других — все более опасаются теперь именовать «иудеохристианской». Мне же, прикованному к галере «политического par excellence», сподручнее всего ее назвать «обобщенно либеральной».

Обобщенно либеральная монотеистическая метафизика, присущая всем трем монотеистическим религиям — иудаизму, христианству и исламу, — именно в силу их монотеистичности, предполагает следующее.

Первое. Есть единая высшая инстанция — Творец.

Второе. Это — благая инстанция.

Третье. В своем благом промысле эта инстанция создала человека как «венец Творения».

Четвертое. Создав его как «венец Творения», инстанция наделила созданное своими потенциалами — творчеством и неотделимой от оного свободой воли.

Пятое. Даровав свободу воли как высшее благо, инстанция не могла не дать человеку права любого использования этого блага.

Шестое. Чтобы не играть в поддавки (а какая там свобода воли при игре в поддавки!), высшая благая инстанция даже дала некие прерогативы злу, чтобы оно могло отменить поддавки через «институт искушения».

Седьмое. На самом деле институт искушения — это вторичная, жалкая и подражательная инстанция. Дьявол — обезьяна Господа, и не более.

Восьмое. Искушение состоялось. Человек, наделенный свободой воли (как благом!), пал, и возникло повреждение (смерть, зло и так далее). Тем самым зло — это отходы производства блага, не более того.

Девятое. Повреждение исправимо. И будет исправлено.

Десятое. Человек будет участвовать в этом исправлении.

Одиннадцатое. После исправления повреждения те, кто в этом исправлении участвовал, получат даже больше, чем имели до повреждения.

Двенадцатое. Тем самым даже во зле (повреждении) есть благо. Есть благой смысл в Истории как накоплении воли к исправлению повреждения. Высшая инстанция непогрешима в своем — провиденциально благом — промысле.

Теперь сравним эту, не единственную, но преобладающую в монотеизме, метафизическую модель, ту, которую я назвал либеральной, со светской метафизикой Маркса. Для вящей внятности сравнения вновь назовем двенадцать метафизических (теперь уже светско-метафизических) принципов.

Первое. Высшая инстанция — Огонь Творчества.

Второе. Творчество — это благо. Высшая инстанция носит благой характер.

Третье. Благом обладает человек. Из всего живого он и только он наделен творческой способностью.

Четвертое. Наращивание творческой способности (то есть блага) взыскует истории.

Пятое. История амбивалентна. Обретя ее как благо (способ наращивания творческой способности), человек ее же обретает как зло (отчуждение этой обретенной способности). Чем больше блага создает история, тем больше она же создает зла, этого самого отчуждения.

Шестое. Нет блага без зла, но зло служит благу, а не наоборот. Творчество преодолевает отчуждение. Отчуждение — это повреждение. Творчество — то, что искупает повреждение. Оно — благая суть того, что повреждено.

Седьмое. Творчество и Разум как его генератор выше отчуждения и могут его преодолеть («снять»).

Восьмое. Отчуждение — отходы производства, имя коему творчество. Так, а не наоборот!

Девятое. Творчество останется и после снятия повреждения. Оно возгорится, а не погаснет.

Десятое. Спасение — это «творчество минус отчуждение». Спасение возможно, но не предопределено. Все — в руках человека и человечества.

Одиннадцатое. То, что будет после избавления от отчуждения, неизмеримо выше того, что было до отчуждения. Первобытный коммунизм — ничто перед коммунизмом подлинным.

Двенадцатое. Тем самым даже во зле (повреждении) есть благо. История может спасти и должна спасти. Нет спасения иного, нежели на крестном пути истории. В истории накапливается благой смысл, воля к исправлению повреждения. История блага по сути своей, хотя и амбивалентна.

Согласитесь, совпадения впечатляют. Но что же в фокусе этих совпадений? Сама идея повреждения. Есть Благо — Творчество. Чье творчество? Маркс не дает ответа. Но и не отмахивается от подобного вопроса. Ясно, что и для Маркса, и для его последователей предпосылкой (или недопроявленным светским метафизическим основанием теории) является присутствие в мире некоего Великого Творческого Огня.

Галина Серебрякова написала (далеко не лучший) роман о Марксе. И назвала его «Прометей». В советскую (конкретно — хрущевскую) эпоху роман о Марксе мог быть написан и опубликован только с высочайшей политической санкции. Санкцию давал лично Хрущев. Серебрякова только что вышла из лагеря, являлась наглядным примером не потерявшей веру в коммунизм жертвы сталинского режима. Хрущеву нужно было восполнить чем-то «красным» издержки проведенной им десталинизации. Серебряковой дали поработать в соответствующих (тогда еще не вывезенных на Запад) архивах. Продираясь к смыслу сквозь иносказания и плохую литературу, можно что-то понять. Это что-то вертится вокруг образа Огня.

Булгаков пытался проникнуть в тайну сталинской революционной веры и написал ради этого пьесу «Батум» (первое название — «Пастырь»). В пьесе молодой Сталин поднимает тост за некое братство революционеров. Вот что булгаковский Сталин говорит об этом братстве:

Сталин. Ну, что же… По поводу Нового года можно сказать и в пятый раз. Хотя, собственно, я и не приготовился. Существует такая сказка, что однажды в рождественскую ночь черт украл месяц и спрятал его в карман. И вот мне пришло в голову, что настанет время, когда кто-нибудь сочинит — только не сказку, а быль. О том, что некогда черный дракон похитил солнце у всего человечества. И что нашлись люди, которые пошли, чтобы отбить у дракона это солнце и отбили его. И сказали ему: «Теперь стой здесь в высоте и свети вечно! Мы тебя не выпустим больше!» Что же я хотел сказать еще? Выпьем за здоровье этих людей! Ваше здоровье, товарищи!

Ну, вот… Так много сказано о каком-то «ордене меченосцев». А если верить Булгакову, речь идет о совсем другом ордене. Об ордене «огненосцев», который хочет отбить Солнце у дракона, некогда укравшего этот вселенский огонь у людей. Ясно, что солнце — это подлинная человеческая огненная творческая сущность. А дракон — то, что эту сущность отчуждает. Что Прометей, вернувший людям огонь, что орден огненосцев, освободителей огня…

О таком же акте возвращения огненного дара говорит Горький в легенде о Данко.

«Данко смотрел на тех, ради которых он понес труд, и видел, что они — как звери. Много людей стояло вокруг него, но не было на лицах их благородства, и нельзя было ему ждать пощады от них. Тогда и в его сердце вскипело негодование, но от жалости к людям оно погасло. Он любил людей и думал, что, может быть, без него они погибнут. И вот его сердце вспыхнуло огнем желания спасти их, вывести на легкий путь, и тогда в его очах засверкали лучи того могучего огня… <…>

— Что сделаю я для людей?! — сильнее грома крикнул Данко. И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из нее свое сердце и высоко поднял его над головой. Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал, освещенный этим факелом великой любви к людям, а тьма разлетелась от света его и там, глубоко в лесу, дрожащая, пала в гнилой зев болота».

Горький написал об огненном сердце Данко задолго до революции 1917 года. Булгаков вложил в уста Сталина слова о людях, вернувших человечеству Огонь творчества, похищенный драконом капитализма, в эпоху зрелого сталинизма.

А в 1925 году Назым Хикмет в своем стихотворении «Песня пьющих Солнце» предъявляет совершенно такую же, причем достаточно развернутую, метафизическую концепцию. Она заслужи вает того, чтобы быть развернуто процитированной.

Итак, «Песня пьющих Солнце»…

Эта песня — песня людей,

пьющих Солнце

из круглых кувшинов.

Это — космы волос,

водопадом огней

обдающих шеи и спины.

Это — огненный войлок гончих собак,

догоняющих зверя воем,

это — бешеный смерч

на обугленных лбах

босых медноногих героев.

Я тоже с героями рядом шагал,

я волосы солнечным светом обвил,

по мосту, ведущему к Солнцу, гремел,

трубил в разъяренные местью рога;

я Солнце из круглых кувшинов пил,

я песню с героями пел. <…>

В нашем походе

не нужно таких —

скованных по рукам и ногам

каторжной цепью слез родных,

тоской по родным очагам.

Нету места в нашей толпе тому,

кто трусливо на Солнце щерится,

тому, кто живет в пустой скорлупе

своего одинокого сердца.

А в этой расплавленной руде,

вылитой Солнцем на нас,

горит миллион кровавых сердец

в этот восторженный час.

Тот, кто с нами,

всегда и везде

сердце свое отдаст

этой клокочущей руде,

вылитой Солнцем на нас.

Нападение на Солнце.

Нападение на Солнце.

Мы захватим Солнце!

Мы захватим Солнце!

Наши пращуры —

железо, вода и огонь.

Наши жены

кормят Солнцем детей.

Наши медные бороды пахнут землей,

наша ладонь

пропитана жирным потом полей.

Наша радость густа

и нагрета кровью,

ею каждый путник повит,

как горячее юношеское изголовье

раздражением первой любви.

Вскидывая крючья лестниц на звезды,

ступая по черепам

погибших друзей,

мы подымаемся к Солнцу по воздуху

баснословной ордою людей.

Те, кто погибли, — погибли в борьбе.

Солнце служит для них могилой.

Их отвага гремит

в боевой трубе,

содрогаясь, как бычьи жилы.

Нападение на Солнце.

Нападение на Солнце.

Мы захватим Солнце!

Мы захватим Солнце!

Дымятся кровавые капли винограда,

грузные кирпичные трубы,

вращаясь, ревут.

Громко кричит вожак отряда,

тот, за которым идут.

Голос нашего вожака,

гремящий в пустынной мгле,

леденит глаза

голодным волкам,

пригибает траву к земле.

Прикажи нам умереть.

Прикажи.

Мы не боимся ни боя, ни казни.

Мы пьем в твоем голосе солнце и жизнь.

Мы — в энтузиазме энтузиазма.

На туманном занавесе

воспаленных пожарами дней,

в этой лаве светил,

в этом неудержимом потопе мчатся люди,

горяча огнегривых коней,

раздирая червонное небо

концами обугленных копий.

Нападение на Солнце.

Нападение на Солнце.

Мы захватим Солнце!

Мы захватим Солнце!

Земля медная,

небо медное,

вся вселенная — огненный водоем.

Песню пьющих Солнце пой.

Поем…

Мы снова сталкиваемся с огненосным рыцарством и метафизикой творческого огня. Огненосец Данко… Огненосец Сталин у Булгакова… Огненосная партия у Назыма Хикмета… Узкая традиция, передаваемая внутри метафизической коммунистической секты? Но Булгаков-то никак к этой секте не принадлежит. В том-то и дело, что некая огненосная тема возникает и у преданного коммунизму Назыма Хикмета, и у ненавидящего коммунизм Булгакова. Который не коммунизм хочет воспевать, а в личности Сталина разобраться. Интересно именно то, что об одном и том же Огне совершенно аналогичным образом говорят люди, не присягнувшие марксизму, подобно Назыму Хикмету или Галине Серебряковой. И даже не протянувшие ему руку, подобно Горькому. Булгаков марксизму враждебен, Леонид Андреев чужд. Но ведь и Андреев в своей метафизической пьесе «Анатэма» говорит то же самое, что и Назым Хикмет в «Песне пьющих Солнце». То есть буквально то же самое! Не нечто сходное, а один к одному:

Некто. Но не мерою измеряется, и не числом вычисляется, и не весами взвешивается то, чего ты не знаешь, Анатэма. У света нет границ, и не положено предела раскаленности огня: есть огонь красный, есть огонь желтый, есть огонь белый, на котором солнце сгорает, как желтая солома, — и есть еще иной, неведомый огонь, имени которого никто не знает — ибо не положено предела раскаленности огня. Погибший в числах, мертвый в мере и весах, Давид достиг бессмертия в бессмертии огня.

Метафизика Творческого Огня… Не увидеть ее в марксизме можно только в одном-единственном случае. Когда целенаправленно избегаешь всего, что не укладывается в очевидно ущербный, но почему-то нужный, стереотип. Стереотип атеистического марксизма. То, что этот ложный стереотип был нужен и врагам марксизма, и его весьма специфическим почитателям, понятно. Но почему сейчас мы должны приносить истину в жертву стереотипам имени М.А. Суслова? Или — в жертву контрпропагандистским клише Гарварда? При том, что эти стереотипические крайности сходятся? А почему они сходятся — вот вопрос. Это игра случая или нечто совсем другое?

Итак, высшее благо — это Творческий Огонь.

О метафизике Огня в иудаизме (неопалимая купина), христианстве (таинство Пятидесятницы, благодатный огонь) и других религиях сказано так много, что развернутые экскурсы мне представляются излишними. А вот не обратить внимание читателя на очень странные строчки глубоко религиозного Фета я не могу.

Не жизни жаль с томительным дыханьем,

Что жизнь и смерть? А жаль того огня,

Что просиял над целым мирозданьем,

И в ночь идет, и плачет, уходя.

Мы видим, что речь идет о трансцендентальном Огне, об Огне, по сравнению с которым жизнь и смерть ничего не значат. Об Огне, просиявшем над целым мирозданьем. То есть об Огне Высшего Творчества. В какую же (понятно, что более могучую) трансцендентальную Ночь идет этот Огонь? Почему он уходит? И почему он, уходя, плачет? Что это за могучая трансцендентальная Инстанция — Ночь? Она же — Тьма? В этом нам придется разбираться подробнее. А пока зафиксируем само наличие метафизики Огня в мировых религиях и так называемой «светской метафизике», которой мы сейчас занялись.

Можно ли говорить о неявной (скрытой) метафизике Маркса? В XIX веке у ученого и революционера явной метафизики быть не может. Заявив о ней, он сразу «выбывает из игры», переходит в другой разряд — разряд так называемых оккультистов.

Но может ли НЕ БЫТЬ неявной метафизики у самого Маркса и его последователей? И о какой неявной метафизике можно тут говорить хотя бы предположительно?

Огонь как высшее благо… Последний из развивавших Маркса советских философов, Эвальд Ильенков, грезил о том же Огне, нащупывая ходы к метафизике Маркса. Этот благой Огонь, являющийся высшим благом, благом Творчества, с благой целью создал другое благо — человека. Чтобы пылал огонь блага в благом горниле по имени «человек», нужен кислород — История.

История несет в себе Возможность и Повреждение. Она спасает, она испытывает. Во имя полноты блага — благо должно допустить, да, именно допустить, возможность повреждения. Повреждение — это зло. Но оно порождено благом, подчинено закону блага, находится во взаимосвязи с благом, контролируется и используется благом и так далее. Благо несопоставимо по своей мощности с этим самым злом, превосходя его не только количественно, но и качественно. Повреждение не суть того, что повреждено, а изъян. Соответственно, от повреждения можно избавиться, причем не только без издержек для поврежденного, а именно триумфально. Поврежденное, избавившись от повреждения, получает огромное воздаяние. И за то, что было повреждено, и за то, что смогло от этого повреждения избавиться. Оно станет Творчеством без Отчуждения. В светском смысле слова это совершенно равносильно религиозному обожению. Но если повреждение снято, если уже нет ни отчуждения, ни противоречия между трудом и капиталом, то за счет чего предполагается дальнейшее развитие? И предполагается ли оно? Если источником развития является противоречие, то каково оно, противоречие в условиях отсутствия отчуждения?

Гегель предполагает остановку возрастания творческой сущности, дабы, постигая остановленное, обладатель сущности мог соединиться с ней окончательно, а соединившись с собственной сущностью, превратиться в каплю, пополняющую Сверхсущностный Океан Абсолюта. Это и есть постистория, переходящая в полное небытие, нирвану, освобождение через слияние и самоотдачу.

Но Маркс, освобождая творческую сущность от отчуждения, не останавливает мгновение, не прекращает творчество, не преобразует его в «игру в бисер». Маркс хочет не погасить, а раздуть огонь. Для него нет постистории — есть сверхистория. В этом — весь смысл Марксова наследства, его значение для XXI века. Отрицая на новом этапе свое отрицание советского, Россия должна увидеть неявный и провиденциальный смысл того, что было принято ею в 1917 году, а не размениваться на закомплексованные сужденья о чьей-то там (неважно даже — выдуманной или подлинной) русофобии.

Россия сделала ставку на сверхисторию. В момент, когда альтернативой этой ставке все в большей степени является постистория (не постиндустриализм, не постмодерн даже, а именно постистория), в момент, когда последователь Гегеля, забивая в историю осиновый кол, исключает сверхисторическое и потирает руки, лукаво скорбя о неизбежности постисторического, — что скажет Россия? Она откажется от своего наследства? Она увязнет в его буквальности? Или все же у нее хватит сил для того, чтобы за буквальным разглядеть суть?

Представьте себе нечто наподобие двухполюсной электрической машины. На положительном полюсе наращивается творческая сущность (она же — производительные силы).

На отрицательном полюсе — отчуждение от этой сущности, косные, неменяющиеся (или слабо меняющиеся) производственные отношения. Напряженность между полюсами нарастает… Она становится невыносимой. Наконец, бьет разряд, молния. Она низвергается из этой самой творческой сущности в косную стихию противостоящего ей отчуждения. Молния меняет структуру этой косной стихии. Производственные отношения приводятся во временное соответствие с производительными силами. И… И все повторяется на новом этапе в условиях нового качества этой самой творческой сущности и нового механизма отчуждения оной.

Предположим, что отчуждение снято… Что дальше? В самом грубом и первом приближении — нет противоречия между трудом и капиталом… Какое противоречие создает тогда не историческое (борьба классов), а сверхисторическое развитие? Ведь не на пустом же месте родилось все сразу: и теория бесконфликтности, породившая пародию на соцреализм, и теория обострения классовой борьбы по мере приближения к моменту, когда борьбы уже не должно быть… Что же должно быть побудителем к иному, сверхисторическому движению? А если нет побудителя, то нет и движения. Но тогда чем Маркс отличается от Гегеля, а Ильенков — от Фукуямы?

Гегель — немец. Он очень легко начинает играть с отрицательным, с нирваной, растворением, смертью. Ему легко представить себе, что окончанием исторического наращивания творческой сущности (движения–1) и постисторического соединения обладателя с обладаемым (движение–2) является Покой. Его метафизика, наполненная движением, порождаемым противоречием (противоречиями), является, по сути своей, метафизикой движения к Покою. А значит — по большому счету — метафизикой Покоя. Ибо качество метафизики определяется не промежуточными фазами, а финалом.

Маркс — еврей. Он органически не способен удовлетвориться метафизикой с Покоем в виде финала. Он видит в этом глубокий подвох. Начав как ученик и последователь Гегеля, он с каждым новым шагом ощущает все острее постисторический подвох. И — борется с ним. Его постоянные апелляции к метафизике борьбы (тому, что Блок позже назовет «вечным боем») не ограничиваются борьбой за преодоление отчуждения. Борьба продолжается и после этого преодоления. Но что это за борьба?

Если метафизический конфликт, этот источник движения, является в конечном счете конфликтом между добром и злом… И если зло — это повреждение (тут уже не важно какое — отчуждение, первородный грех или что-либо еще)… То преодоление повреждения избывает зло. Конфликт длится, лишь пока есть история. История длится до тех пор, пока преодолевается («снимается») повреждение. Повреждение снято? Конфликт исчерпан! Конфликт исчерпан? Движение (развитие) прекращено. Наступает высший Покой.

Источник развития — повреждение. В этом смысле повреждение может быть и не грехом, а благом. Но оно есть благо предуготовления, «накопления потенциалов», создающих предпосылки для избавления от зла. Предпосылки созданы? Повреждение можно снять. Оно снимается. Неважно — вторым пришествием или коммунистической революцией. Повреждение снято, зло исчерпано, конфликта нет. Есть покой?

Но как же Шестоднев? Если он является Высшим творчеством, творчеством без отчуждения, сверхисторией, то в чем пружина противоречия? Противоречив сам Творец? Повторяю. Маркс может тысячу раз заявить о своей светскости, он может расплеваться не только с иудаизмом, но и с еврейством (кто сказал что-нибудь более жесткое, чем он в своей «критике еврейского вопроса»?)… Но он не может себе представить противоречивого Творца. Он не Ахер еврейской мистики, вскричавший «на троне — двое!». И он не гностик, рвущийся к запредельному Покою. Но… Но он настоящий философ, он понимает, что нет развития (исторического или сверхисторического) без борьбы, без противоречия. Чем дальше он идет по своему пути, тем сильнее его метафизический ужас, его предощущение чего-то враждебного.

Глава VI. Спасение и погибель


В этом Маркс буквально, один в один, повторяет с опережением на 60 лет путь Фрейда. «Я» имеет повреждение в виде «Оно» (какая разница в методологическом плане: «Оно» — «отчуждение» или «первородный грех»?). Человек — это динамическая система. Источник динамики — конфликт между Я и Оно…

Снимаем конфликт? Где динамика? Нет динамики? Что происходит с системой? А главное — напряженность не исчерпывается повреждением. Напряженность, порождаемая повреждением, — это напряженность первого рода (так сказать, источник истории). После снятия этой напряженности обнаруживается вторая (так сказать, источник сверхистории). Но что же это за вторая напряженность, когда над всем царит одно начало — Эрос? Фрейд — ученый. Обнаружив напряженность второго рода, он должен ее признать. Признав, назвать. Он вздыхает, говорит сквозь зубы «Танатос» и… Умирает.

Что по существу сказал Фрейд? Он вначале заявил, что некая высшая сущность, именуемая Эрос, согревает своим огнем мир. Внутренний? Как специалист, Фрейд был сосредоточен именно на внутреннем мире человека. Но он же был не только специалист! Он был, прошу прощения, гений. Такой же как и Эйнштейн. И — Маркс. Гений на рубеже XIX и XX века (да в общем-то и всегда) мыслит шире, чем этого требует его конкретная профессия (психология, физика, социология). Метафизика Фрейда — это метафизика огня, имя которому Эрос. В содержательном смысле между фрейдовским огнем по имени Эрос и марксовским огнем по имени Творчество есть огромная разница. А в культурно-типологическом смысле разница равна нулю. Огонь он и есть Огонь. «Крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее — стрелы огненные». Ну и, разумеется, Огонь огней… И так далее.

Итак, Фрейд заявил, что есть Огонь, имя которому Эрос. И что есть повреждение, оно же вытеснение. Что вытеснение, что отчуждение… В содержательном смысле разница, конечно, огромная. А в общесистемном (культурно-типологическом, методологическом или как хотите еще) — речь идет о гомеоморфизме всего подряд: понятий, образов, метафизических метафор, подходов, аналитических схем.

У Фрейда причина вытеснения, то есть повреждения, — культура. У Маркса — история. Вновь этот самый гомеоморфизм гносеологии и метафизик. Спасение — это освобождение от вытеснения через познание оного. Тут все одно к одному… Свобода как познанная необходимость. По сути, оставалось сказать, что возникнет после познания вытеснения, то есть снятия повреждения, то есть освобождения, то есть спасения. Что возникнет? ПОСТ- ИЛИ СВЕРХ-культура? Что заменит напряжение–1, порожденное культурой? Возникнет напряжение–2? Борьба между Я и Оно будет заменена другой борьбой? Или же напряжение просто исчезнет? И на кушетке посткультуры разляжется успокоенный (или упокоенный) постчеловек?

Как мы убедились выше, в кабинетные размышления Фрейда по поводу подобных вопросов вдруг постучалось нечто метафизическое — Первая мировая война, чей ужас для современников мы сейчас (после Второй мировой, Хиросимы и прочего) ощутить не можем. На своем горбу Первая мировая приволокла нечто еще более страшное, чем она сама — фашизм с его фундаментальным отрицанием всего, кроме Танатоса.

Фрейд не был зашоренным академическим ученым. Он был первооткрывателем и философом. Если бы он был только тонким психологом — не стал бы тратить время на занятия историей культуры, исследование египетского фараона Эхнатона и прочее. Фрейд был метафизически чуток. И когда к нему в дверь нечто постучалось, он дверь открыл.

Тяжелая болезнь превращает завершающее шестнадцатилетие жизни Фрейда в затянувшуюся мучительную агонию. Тем самым, мы вправе говорить, что о Танатосе Фрейд-ученый заговорил в конце активного исследовательского периода своей жизни. Почему заговорил? Было ли в этом предчувствие фашистской угрозы, причем угрозы метафизической? Многие считают, что да.

Восприятие фашизма (а им запахло сразу же после Первой мировой) как обычной исторической, политической и даже культурной неприятности не сподвигло бы Фрейда на столь рискованные для него апелляции к Танатосу. Фрейд не был политиком. Он не был даже социологом, как Маркс.

А раз так, то есть основания для гипотезы о том, что Фрейд увидел в первых черных всполохах фашизма вызов совсем иного масштаба. Вызов гносеологический и метафизический. Гений отвечает на вызовы такого типа всегда и при любых издержках. Даже под конец жизни и рискуя обрушить этим ответом все то, чему жизнь была посвящена. Тут и впрямь жить или умереть не важно, а важно «мысль разрешить».

Как мы убедились, с метафизической точки зрения ответ Фрейда на новый вызов, лишь олицетворяемый фашизмом, был сопряжен с колоссальными издержками. Но каково содержание этого, столь издержечного, ответа? Фрейд отрекается от монизма, являющегося светской версией монотеизма… В ПОЛЬЗУ ЧЕГО? Дуализма? Или чего-то более созвучного его изначальным чувствованиям? Нельзя по одной работе «По ту сторону принципа удовольствия» и воспоминаниям учеников об устных размышлениях учителя восстановить то, что не получило своего развития и оформления. В Дверь постучало нечто. Человек открыл дверь, остолбенел, что-то начал говорить и… Недоговорив, умер.

Постучало ли то же самое нечто в метафизическую дверь Карла Маркса? Никто из людей, всю жизнь занимавшихся исследованием Маркса, не отвечает на сей вопрос. Кое-кого из этих, причем не худших, исследователей я знал лично. И по многу часов говорил с ними об этом. Сами эти люди, в свою очередь, пытались обсуждать данный круг вопросов с совсем уже каноническими корифеями марксизма. Наверное, тут окончательный ответ в принципе невозможен. Крупные философы секулярной эпохи избегали публичных «презентаций» своих метафизических и онтологических концепций. Может быть, Маркс и делился какими-то соображениями со своими ближайшими единомышленниками. Но они молчали как рыбы. А было таких, ближайших, ну никак не более пяти человек.

Метафизика Маркса косвенно задана его проговорками, рассыпанными по многочисленным текстам. Но для того, чтобы извлечь их из текстов доказательным образом, нужно посвятить этому жизнь. Вот уж чего не собирался и не собираюсь делать. Единственное, что я могу предложить читателю, — это дедуктивный метод. Сам-то я опираюсь на свою интеллектуальную интуицию, которая меня редко подводила. Но ее я никоим образом не собираюсь никому навязывать. Подмена доказательств таким навязыванием представляется мне верхом бестактности. Просто фиксирую, что по соображениям, носящим недоказуемый характер, я уверен — Маркс лично для себя нечто формулировал и на метафизическом, и на онтологическом уровне. Зафиксировав эту мою (никому не навязываемую) уверенность и оговорив ее недоказательный характер, я перехожу к так называемым косвенным доказательствам.

Во-первых, Маркс слишком много говорил о борьбе. Не только о классовой борьбе, а о борьбе как таковой. Когда люди уровня Маркса об этом говорят так часто, то речь идет о явной или неявной метафизике. Человек для Маркса — это «существо борющееся». С кем? За что? Отдельный разговор. Ясно, повторяю, что это не борьба классов и не конкуренция. Это именно Борьба с большой буквы.

Во-вторых, Маркс слишком остро, я бы сказал, интимно остро, полемизировал с Гегелем. Маркс ощущал в Гегеле все то, что ему было глубоко чуждо. Это самое «пост», оно же «погашение Огня». Работая на одной гносеологической территории с Гегелем, будучи мыслителем сопоставимого масштаба, Маркс явно ощущал себя антитезой Гегелю, а не разработчиком его идей. Но ведь гегелевская философия очевидным образом метафизична! И, согласитесь, не может Маркс построить желательной для него фундаментальной антитезы Гегелю, не апеллируя хотя бы неявно к альтернативной метафизичности.

Метафизика Вечного Покоя Гегеля (пост-постистория, она же Финал, это Вечный Покой) не могла не превратиться у Маркса в метафизику Вечного Боя. Близость гегелевского и марксистского методов весьма обманчива и двусмысленна. Антагонист не может не начать оформление своего антагонизма на всех уровнях, включая онтологию и метафизику. Крупный мыслитель не может, вступая во внутреннюю полемику со столь же крупным мыслителем, игнорировать предельные основания. Гений — это и мыслитель, и ученый. В разные исторические периоды у разных людей эти роли находились в разных соотношениях. В большинстве случаев ученый — это главная роль. Эйнштейн — ученый. Физик. И Фрейд — ученый. Психолог.

Маркс и Гегель — философы. Философия ближе всего к «одноролевой», только лишь «мыслительской» деятельности. Но Марксу сподручнее все же быть ученым — политэкономом, социологом. Гегель не стесняется абсолютной философичности. Хотя… То же ведь — «философия истории», «философия права». Да, «наука логики» как универсальный подход к пониманию любого предмета. Однако ведь предмета!

Но это — Гегель. Маркс гораздо больше, чем Гегель, дорожит своей научной ролью. И гораздо меньше, чем Гегель, — статусом мыслителя как такового. Хотя и для Гегеля сподручнее не засвечивать свои предельные метафизические основания. И понимать философию как науку.

Ведь наука же логики! Наука, а не как-нибудь! XIX век боготворит науку. И все хотят быть ей сопричастны. Это ведь и профессиональный вопрос. Место ученого в интеллектуальной деятельности определено. А что такое мыслитель? Религия? Она не в моде. Чтобы не сказать — в загоне. Она сама цепляется за науку. И жизнь-то как построить, играя по ее правилам? Постриг принять? Тейяр де Шарден принял — попал под неумные цензурные ограничения Церкви. Но и Тейяр де Шарден хотел быть не мыслителем, а широко мыслящим антропологом.

Предельные основания — это внутренняя кухня для Эйнштейна, Фрейда… Да и Маркса! Да и Гегеля тоже… Но это-то как раз может быть достоверно реконструировано! Обсуждение того, чем именно Маркс делился с Эжени или Лафаргами, — дело недостоверное и уж очень специальное. Реконструкция же пределов, вытекающих из структурного качества построенных интеллектуальных систем, как ни странно, и надежнее, и экономнее по трудо- (и я бы сказал жизне-) затратам.

Мне очень было бы интересно ознакомиться с чьими-то достоверными исследованиями неафишируемых архивов, — Маркса, Гегеля, Гуссерля и других. Но я точно знаю, что сам я таких исследований проводить не буду. И вообще не буду, и уж тем более — в книге, посвященной не истории определенных идей, а политической теории развития.

А вот герменевтику интеллектуальных оснований я осуществить и могу, и должен. Я уже начал это делать, проводя параллели между Марксом, Фрейдом и тем, что назвал либеральной версией иудео-христианской метафизики. Иначе эту версию можно назвать «метафизикой повреждения».

Приводя к одному знаменателю Маркса и Фрейда, я вовсе не хочу сказать, что их идеи, их представления о человеке и бытии, смысле и существовании, истории, культуре и творчестве хоть в чем-нибудь сходны. Я не об идеях говорю! Я говорю о подходах, интеллектуальной архитектуре, скелетных схемах, принципах. Один и тот же подход, одна и та же интеллектуальная схематизация могут давать абсолютно разные результаты. Тождество «интеллектуальных скелетов» не означает тождества «интеллектуальных тел». Но почему бы, оговорив абсолютное несовпадение между этими самыми «интеллектуальными телами», не попытаться все же просветить тела рентгеном? И — сопоставить данные полученных рентгеновских снимков?

Снимок № 1 выявляет противоречие № 1. Таковым является противоречие между спасительным (благом) и губительным (злом). Противоречие имеет благой генезис. Оно порождено тем, что источник блага даровал человеку свой сущностный потенциал — Творчество. Именно поэтому говорится о том, что человек — венец Творения, что он создан по образу и подобию Творца, что ему должны поклониться ангелы и так далее.

Истоком коллизии является феномен творчества, дар творчества, возможность творчества. А дальше — «назвался груздем — полезай в кузов». Нет творчества без свободы воли. Нет свободы воли без выбора. Нет выбора без альтернатив. Если речь идет об альтернативе благу, то ясно, что это за альтернатива.

Это — как с оппозицией. Власть хочет такого блага как демократия? Она должна допустить искушение в виде оппозиции. А также возможность отпадения от блага. Возможность была допущена и использована. Человек поддался искушению. Возникло повреждение (первородный грех). Противоречие — спастись, исправив грех, или погибнуть, усугубив оный, — заработало. Противоречие — это как бы двухполюсная система. На одном полюсе накапливается спасительное. На другом — губительное. Нарастает напряженность. Рост напряженности создает «трассу», вектор, устремленность, историческое время. «Вчера» отличается от «сегодня» степенью этой напряженности. Достигая предела, напряженность порождает эсхатологическую молнию. Повреждение исправляется. Противоречие, порожденное этим повреждением и необходимостью с ним бороться, снимается. Такова классическая иудео-христианская метафизика в версии, которую можно назвать «либеральной», или же «версией повреждения».

Делаем снимок № 2 и… Видим все то же самое… Исток № 2, повреждение № 2, противоречие № 2, направленность № 2, эсхатологию № 2.

Исток № 2 — тот же. Творчество. Нет высшей инстанции (Творца). Но творчество как уникальный дар… Разве не оно является исходным событием в марксистской метафизической драме?

Творчество опредмечивает мир, создает систему средств развития человеческой сущности. Предметный мир освобождает человека от пут природной необходимости. Но нет свободы без выбора, нет выбора без искушения, нет искушения без падения и нет падения без повреждения. Творчество порождает деятельность по этому самому опредмечиванию, то есть освобождению. Порождая освобождение, творчество одновременно создает предпосылки для искушения. Предметный мир можно отчуждать. Отнять у обезьяны банан, заставить обезьяну собирать бананы и не есть? Обезьяна сдохнет! Да и дрессировка, при которой она вам отдаст собранные бананы, — это уже предметная деятельность, в которой банан не средство жизнеобеспечения (ресурс), а продукт высокоорганизованной деятельности, приводящей к отчуждению бананов. Деятельность может дать неизмеримо больше и этим освободить. Но она может и отнять неизмеримо больше и этим поработить.

В деятельности есть соблазн, присвоение продукта деятельности. Соблазн вытекает из свободы, из творчества и противостоит оным. Но ведь не только противостоит! Он, предлагая выбор, и конституирует наличие этой самой, деятельностью порожденной, свободы. Выбор… Он же искушение — изыми! Уступил искушению — пал (присвоил изъятое). Пал — заработал это самое повреждение № 2. То бишь отчуждение. Исток № 2 — творческая деятельность. Повреждение № 2 — отчуждение. Противоречие № 2 — между возрастанием возможностей, творческого потенциала, творческой сущности и изъятием (отчуждением) порожденных этим потенциалом предметных и иных благ. Напряженность определяется ростом возможностей (положительный полюс) и бесчеловечностью их изъятия (отрицательный полюс).

Эта напряженность создает историческую направленность. Она наращивает сразу и человечность (творческую возможность) и бесчеловечность. Сам человек, создавая для освобождения производительные силы, в условиях повреждения под названием «отчуждение» рискует стать придатком созданного, предметом. Совсем примитивным предметом (рабом) или предметом более сложным, но еще более расчеловечивающе емким. Предметом купли-продажи. Напряженность очеловечивания (наращивание возможностей) и расчеловечивания (экспроприация того, что удалось нарастить) определяет направление, то есть историю. Которая порождает и спасение (рост творческой сущности), и погибель (отчуждение). Наконец, молния, ударяя в отрицательное, испепеляет его.

Спасение становится окончательным. Творчество освобождается от отчуждения. Таков рентгеновский снимок № 2 «интеллектуального тела № 2», именуемого марксизм. При рассмотрении снимка № 2 оказывается, что скелет тела № 2 поразительно похож на скелет тела № 1. Тело же № 1 — это иудео-христианство в той его версии, в которой теодицея (объяснение генезиса зла) основана на благе свободной воли, рождающей выбор, искушение, падение, повреждение, исправление в ходе истории, накапливающей и спасительное, и губительное.

Теперь рассмотрим интеллектуальное тело № 3 — фрейдизм. Сделаем снова рентгеновский снимок (снимок № 3). Что обнаруживается? Поразительное сходство с тем, что мы обнаружили при анализе двух предыдущих рентгеновских снимков.

Снимок № 3 вновь выявляет некое благо — Эрос. Да, это не дар творчества и не его аналог, творческая деятельность. Но… В метафизическом смысле Огонь творчества и Огонь любви имеют общую природу. В любом случае — есть исток № 3, этот самый Эрос. Есть противоречие № 3 — между Я и Оно. Есть повреждение № 3 — вытеснение. Есть направленность № 3 — культура. Это в ее амбивалентном лоне возникают и новые (сублимационные) потенциалы Эроса, делающие человека человеком, и деструктивные потенциалы Оно, порождаемые разного рода табу и вытеснениями. Напряженность между этими двумя полюсами нарастает. Познав Оно, Я ударит в него молнией этого спасительного познания и… Короче, эсхатология № 3 тоже без труда обнаруживается, стоит только взглянуть на этот, третий по счету, рентгеновский снимок.

Можно делать другие снимки и получать сходные результаты. Но жанр исследования предполагает скорейший переход от получения таких результатов к их осмыслению. Ну, мыслят разные исследователи в одном ключе, задаваемом «теологией повреждения»… И что? Почему они так мыслят? Это следствие их скрытой религиозности? Это не скрытая, а инстинктивная, не осознаваемая ими самими религиозность? Базовая метафора?.. Неявное парадигмальное основание? Код культуры? Всосали, так сказать, с молоком матери?.. Или же речь идет о неких, даже и не слишком замысловатых, вызовах, на которые они отвечают и как исследователи, и просто как люди? Как мыслители, желающие не только успеха на выбранном поприще добиться (кто этим мотивирован — тот не гений), а разобраться с тем, что им вменено фактом появления на свет. С безусловностью удела человеческого.

Есть ли такая, не зависящая от взятой на вооружение системы понимания происходящего, незамысловатая безусловность? Несомненно!

Человек — единственное живое существо, знающее о неизбежной смерти. Как он заполучил это трагическое, невыносимое знание? Я вовсе не хочу сводить варианты ответа на такой, конечно же важнейший, вопрос к какому-то общему знаменателю. Мы живем в эпоху, когда подобное «общезнаменательство» в принципе невозможно. Ибо кто-то верит — хочет верить, укрепляется в этой обретенной или сохраненной им вере. И для него объяснение выглядит одним образом. Мол, нарушил человек запрет, вкусил плод с древа познания и… Возжелал плода с древа жизни… Но поздно было: изгнали преступника, нарушителя запрета. И остался горемыка со знанием (о смерти прежде всего), но без того, чем оно должно быть дополнено (бессмертием).

Кто-то скажет так, а кто-то иначе. Например, что Форма, отстаивая себя (а без такого отстаивания нет и не может быть Формы), усложнялась. Усложняясь же, создала Разум. А где Разум — там и понимание того, что к чему. Разум понял, что к чему, а дальше… На то он и Разум, чтобы так или иначе осваивать то, что понял. Мало ли как еще можно объяснить, почему человек стал таким вот существом — живущим и знающим, что смерть маячит за горизонтом. Объяснения и впрямь могут быть слишком разными.

А тот факт, что человек стал именно таким существом, объединяет нас, дающих разные объяснения того, почему он… «подзалетел»… «сподобился»… и так далее…

Признаем этот факт и двинемся дальше. Человек получил не только это страшное, невыносимое для него знание. Если бы он получил только это знание, то можно было бы вслед за радикальными экологами назвать человека «смертельно опасным вирусом». Человек и станет таковым, если… Если нечто, возникшее одномоментно с этим знанием о смерти, отбросит. А само это сокрушительное знание сохранит.

Но пока что человек — это конструкция (система, сущность), на отрицательном полюсе которой находится знание о смерти, а на положительном — нечто, уравновешивающее это знание. И опять-таки, нахождение единого ответа на вопрос о содержании подобного «нечто» невозможно. Люди, имеющие разную веру (и уж тем более верующие и неверующие) никогда не сведут свои ответы к общему знаменателю. Но вряд ли кто-то откажется признать уникально-позитивной прерогативой человека творчество.

Человеческое творчество направлено на преобразование окружающего мира и самого человека. Я не хочу обсуждать генезис творчества, ибо в этом вопросе согласие, опять же, недостижимо. Творит ли сам человек… Творит ли через него нечто высшее… Я всего лишь спрашиваю:

а) имеет ли место несомненный факт человеческого творчества как уникальной способности, раскрывающей сущность человека как такового?

б) в чем уникальность человека по отношению к рассматриваемому факту этого самого творчества?

Мой выход за рамки этих двух простейших вопросов означал бы присоединение к одной из многочисленных объяснительных схем, гордо именующих себя теориями или доктринами. А этого-то я категорически не хочу делать. Я хочу задавать лишь те вопросы, ответ на которые очевиден.

Человек творит, преобразуя мир и самого себя? Вряд ли кто-то скажет «нет», не правда ли?

В чем уникальность этого творчества, тоже понятно. Никто, кроме человека, не преобразует себя параллельно с миром. И никто, кроме человека, не осуществляет фундаментальных преобразований мира за счет индивидуального творчества (творчества малых групп), причем творчества, преобразующего мир на временных интервалах, соизмеримых со временем жизни отдельной человеческой особи. Эйнштейн и узкий круг его коллег открыли субатомный мир, описали его, увидели, как воплотилось в атомном взрыве описанное ими, и даже успели отреагировать, призвав мир к отказу от оружия массового уничтожения.

Муравьи, преобразуя мир, создают муравейники. Однако ни один отдельный муравей не может изменить конструкцию муравейника. Муравьи обладают некой программой преобразования окружающей среды. Но эта программа носит видовой характер. Отдельный муравей не может внести в нее коррективы. А отдельный человек (Эйнштейн) может. Качество деятельности по преобразованию окружающей среды у человека и других живых существ несопоставимо. Скорость преобразований, их спектр, их вариативность, тип преобразующего субъекта — все совсем другое.

И, наконец, направление преобразующей активности на самого себя — это совсем уж уникально. Человеческая прерогатива. Соответственно, человеческая и только человеческая преобразующая активность (деятельность) имеет право называться творческой.

Глава VII. Творчество и Танатос


Негодовать на запрещенные приемы, конечно, можно. Однако не зря ведь говорится: «На войне как на войне». Воевавшие против всего советского перестройщики использовали любые запрещенные приемы. Негодовать по этому поводу бессмысленно. Но обнажать используемые ими приемы необходимо.

Один из приемов — искажение цитат. Якобы Сталин по поводу рассказа Горького «Девушка и Смерть» написал: «Эта штука посильней, чем «Фауст» Гете». На самом деле Сталин написал: «Эта штука посильней, чем «Фауст» Гете. Здесь любовь побеждает Смерть».

Фрейд, говоря об Эросе и Танатосе, воспроизвел ту же схему. Эрос — это Бог любви (для Фрейда — дух любви). Танатос — Бог смерти (для Фрейда — дух смерти). Противопоставление любви и смерти давно стало метафизическим стереотипом. В конце концов, есть жизнь и смерть. А внутри жизни что главное? Любовь. Она для жизни важнее всего. Как в высшем смысле, смысле согревающего жизнь благого начала, так и в смысле буквальном. Нет любви как воли к продолжению жизни — нет жизни.

Так-то оно так… И слишком многие убедительно доказывают, что это именно так. Не только ведь Фрейд, но и Данте: «Любовь, что движет Солнце и светила»… Ну, а где «любовь, что движет солнце и светила», там «Бог есть любовь».

И становится понятно, почему любовь побеждает смерть. Потому что Бог побеждает смерть. «Я есмь воскресение и жизнь»…

Восхищение личностью воскрешающего Бога, причем Бога, воскрешающего своею любовной жертвой, создало культуру, в которой живет огромная часть человечества. Не все живущие в этой культуре — христиане. Но ведь не одни христиане заполняют Лувр или галерею Уффици. Личность Бога, воскрешающего своей любовной жертвой, — это личность Христа. Христианин зачарован Богом-Сыном, пожертвовавшим собой ради человечества. Эта влюбленная зачарованность создала тот мир, в котором мы все живем. Трудно даже себе вообразить, каким бы был мир без этого. И был ли бы он.

Однако, кроме Бога-Сына, есть Бог-Отец. Для иудея, например, только он и есть. А значит, только он и является объектом поклонения, восхищения и любви. Этот Бог не приносил себя в жертву на алтарь человечества и не может быть любим за это. За что же он может быть любим? Каков его основополагающий подвиг? Сотворение мира. То есть высшее Творчество.

Мы видим, что апелляция к Творчеству как некоему благому полюсу тоже возможна. Да, преобладает апелляция к Любви (в каком-то смысле Эросу) как благому полюсу. Но и Творчество может выступать в качестве такого полюса.

Помимо приведенной мною выше религиозной аргументации, есть и аргументация светская. Любовь (Эрос) есть благой полюс для всего живого или большей его части. Не наличие и отсутствие Любви маркирует границу между человеком и животным миром. Эту границу маркирует Творчество. Творчество, а не Любовь. Но если мы помещаем на благой полюс Творчество, то что на другом полюсе? С чем борется Бог-Творец? С той самой Тьмой, которая над Бездной. Вопреки этой Тьме он утверждает свое Творение и осуществляет акт Творчества.

Так мыслит и чувствует религиозный человек. А светский?

Светский человек понимает, что для животного в каком-то смысле смерти нет. Что она есть только для человека. Что только человек знает о ее неизбежности и живет вопреки этому знанию. Знание о смерти отчуждено от человека быть не может. А то существо, которое «освободят», отчуждая от подобного знания, человеком уже не будет. Воля же человека — пока он остается человеком и у него есть воля — будет или волей к жизни, или же… Или же, опять-таки, волей, но волей к смерти. При этом и жизнь, и смерть — не предельные инстанции, к которым адресована воля. Та воля, которую называют «волей к жизни», как минимум, нетождественна животным инстинктам, с которыми эту волю иногда путают. Эта воля к жизни метафизически обусловлена отношением к тому, что называется Бытием. В человеке стремление быть и жить совпадают. И этим человек отличается от животного, которому неизвестно, что значит быть.

Но если за волей к жизни (Эросом) стоит влечение к Бытию, то что стоит за волей к смерти (Танатосом)? Об этом мучительно думал Фрейд. Стоит ли за Танатосом только влечение к небытию? Или же Танатос предполагает наличие влечения человека к фундаментальному антагонисту Бытия? Которым является не небытие как чисто отрицательная категория, а Тьма, Иное. Нечто, обладающее отрицательной активностью. Причем активностью фундаментально метафизической.

Мигель де Унамуно, осудивший испанских фалангистов за некорректность их восклицания «Да здравствует смерть!», был, конечно, прав. Ибо смерть как таковая, равно как и ее олицетворение — Танатос, не могут здравствовать. Но и фалангисты были правы. Поскольку на самом деле их пожелание здравствовать было адресовано совсем не к смерти в узком смысле слова и даже не к Танатосу, а к Тьме Предвечной, как к предельному основанию оных. Тьма же Предвечная, в отличие от узко понимаемого Танатоса, может здравствовать. В метафизически отрицательном смысле слова.

Таковы мои соображения в пользу рассмотрения не вполне стандартной двухполюсной схемы, на одном (благом) полюсе которой Творчество. А на противоположном… Можно было бы сказать — Тьма. Но с учетом характера вопросов, которые я сейчас хочу обсудить, удобнее говорить — Танатос. В каком-то смысле Танатос и есть Тьма. Поэтому противопоставление Творчеству Танатоса мне представляется корректным. Но, даже если это и не до конца так, стоит немного пожертвовать корректностью и строгостью противопоставления ради выявления существа дела.

Человек знает, что он смертен. И противопоставляет этому знанию Творчество. Не Любовь все-таки, а именно Творчество. Видимо, это и впрямь так. Но, как минимум, это так для Маркса и его последователей. Для них Творчество способно преодолеть все на свете. В том числе неизбежность человеческой смерти, неизбежность коллапса Вселенной, неизбежность тепловой смерти этой самой Вселенной и так далее. Человек потому и велик, что в нем горит Огонь Творчества. В нем и только в нем. Так это сформулировано Марксом. Конечно, не только им одним. Но Марксом это сформулировано с беспрецедентной категоричностью и страстностью.

Высшее благо — Творчество. Наделен этим высшим благом — человек. И только человек. А потому он вознесен надо всем остальным. Таков гуманизм Маркса. Как может такой гуманизм, будучи мистериальным, мессианским и пророческим, не иметь метафизики? Как может эта метафизика не быть заряженной особыми страстями по Творчеству?

Если есть те, для кого Творчество — это высшее благо, то есть и те, для кого Творчество — это зло. Враги неизбежно должны быть не только у развития, но и у Творчества. Тем более, что слишком они близки друг к другу — Творчество и Развитие.

Посягнувшие на развитие и назвавшие его грехом (Андрей Лоргус) обязательно посягнут на творчество. Ибо где развитие, там творчество как его источник. И, наоборот, где творчество — там развитие.

Посягательство может и должно носить двоякий характер.

Наивным и непродвинутым адептам будет сказано, что человек узурпировал нечто, являющееся исключительной прерогативой Высшего Начала. И потому человеческое творчество греховно (в пределе — порождено не сотворением человека по образу и подобию Божьему, а первородным грехом). Я не говорю, что А.Лоргус и его единомышленники уже сказали нечто подобное. Но связь развития и творчества выведет на это с логической неумолимостью.

Продвинутым же адептам будет сказано, что творчество является уделом жалкого и мерзкого Демиурга (он же иудейский Бог-Творец).

Поскольку советизация и большевизация восхваляла творчество, то десоветизация и дебольшевизация должна его низвергнуть с ложного пьедестала. А как иначе?

Но если человеческая сущность — в творчестве (а это так), то низвержение творчества с пьедестала — это отчуждение человека от его сущности. То есть наивысшее отчуждение.

Вне рассмотрения подобного отчуждения (оно же — дегуманизация) нет политической теории развития.

Вот почему я считаю важным рассмотреть ту «двухполюсность», которую только что описал (творчество и знание о смертности, Творчество и Танатос), еще и с политической точки зрения. Указав на следующие, в каком-то смысле уже именно политические, конечно же, обстоятельства.

Первое обстоятельство — проработанность темы двухполюсности на уровне отдельных дисциплин…. И антропологи, и культурологи, и психологи (причем достаточно разные) накопили очень большой массив данных, свидетельствующих в пользу предлагаемой двухполюсной (знание о смерти — творчество) схемы человеческой уникальности.

Второе обстоятельство — философская освоенность этой темы. Да, тему творчества в основном осваивали марксисты, а тему смерти — экзистенциалисты и неофрейдисты. Но ведь существовали и интеллектуалы, которые сознательно работали на стыке марксизма, экзистенциализма и неофрейдизма. Эти люди просто не могли не заниматься человеческой уникальностью именно в том ее понимании, которое я здесь излагаю.

Третье обстоятельство — советский интеллектуальный вклад в освоение этой проблемы. Советские философы не могли публично обсуждать синтез марксизма, экзистенциализма и неофрейдизма. Но они хотели и умели развивать представления о человеческой уникальности. Может быть, тема смерти (в силу ее близости к религии и так называемой пессимистической философии) была им не так близка, хотя… Кто может сказать, что она была так уж чужда, например, Ильенкову? Но уж деятельностью-то они занимались как никто! И творчеством тоже.

Принц Гамлет, помнится, сказал своим университетским коллегам: «Смотрите же, с какой грязью вы меня смешали!» Но те хотя бы его мешали с этой грязью. Его, а не себя! Как надо внутренне захотеть смешаться с нынешней грязью, чтобы, имея такое интеллектуальное наследство, таких учителей и такую школу, начать по зову сердца обслуживать какую-то прорву… Понимая при этом, какова настоящая повестка дня в вопросе о творчестве. Чем занимаются сегодня за пределами России и что реально нужно… И России, и человечеству.

Да, творчеством под данным углом зрения занимались Маркс и его последователи. И что?

Предлагаю рассмотрению читателя такой, сугубо политический, алгоритм.

Вначале Россия невероятно увлечена Марксом. И не только как борцом с эксплуатацией, но и как апологетом творчества, исторического освобождения творческой сущности от отчуждения. Это увлечение, переплетаясь с конъюнктурой, порожденной идеологией, породило специфический интеллектуализм. Все ведь — по своей воле или из-за внешнего (идеологического) давления — двигались в русле Маркса и его «страстей по творчеству». Выготский и Леонтьев, Библер и Мамардашвили, Ильенков, Зиновьев, Щедровицкий… Сотни других — все двигались в этом русле. Кто-то — совсем из-под палки. Но большинство-то, согласитесь, иначе. В итоге был создан некий коллективный продукт — знания о творчестве. Школа слепо-глухо-немых Ильенкова… Методологическая школа… Ряд культорологических школ… Интеллектуальная школа, исследовавшая проблемы так называемого «духовного производства». Да мало ли еще что! Короче, был создан Продукт. Продукт был неразрывно связан с советским, очень особым, марксизмом.

Затем началась эпоха перемен. Перестройка отплясала канкан на Марксе с беспрецедентной беспощадной пошлостью. Люди, молившиеся на Маркса, начали его проклинать. Но если бы только его! Оказался отброшен весь Продукт, невероятно важный и для России, и для человечества в беспрецедентном по жестокости XXI столетии, когда проблема отчуждения человеческой сущности оказалась ключевой. Какой там Продукт! Рынок, монетаризм! Человек — машина для потребления…

Проехали этот этап… Бывшие марксисты, обнаружившие в себе демократов и рыночников, отбросили и это увлечение… И перекрасились в патриотов. Политики, поняв, что дело движется к войне, заговорили о развитии. На что опираться в этом разговоре, к чему апеллировать? К существующей интеллектуальной традиции. Демократы и рыночники ничего нового по определению привнести не могли, ибо сразу же встали в позу колониального ученичества. Продукт же сохранился. Да, о него вытерли ноги, да, его двадцать лет держали на помойке. Да, умерли почти все, кто мог работать с этим Продуктом. Но, кроме него, у России нет ничего своего.

Да-да, конечно! Есть пишущие сейчас люди — и что? Я не о людях, я о школе, традиции… Об оригинальных результатах, о чем-то внятном для мира…

Россия хочет суверенности? Нет политической суверенности без суверенности интеллектуальной. Вчера ввозили из-за рубежа двусмысленных гарвардских экономистов. Сегодня приволакивают бывших западных корифеев типа Тоффлера. Но это (а) продукт давно стухший, (б) чужой и (в) весьма специфически потребляемый.

Один «новый русский» хочет, чтобы у него на гульбище «покувыркалась, блин» культовая американская актрисуля… Другой, желая интеллектуального прикида, ввозит модного когда-то психолога или Нобелевского лауреата. Это все — зоопарк для прорвы. И, уж в любом случае, — не к интеллектуальному суверенитету взывает, а к укреплению интеллектуальной десуверенизации.

Сколько ни ввози чужие интеллектуальные продукты и как их ни оприходуй — тебя рано или поздно спросят: «Где твой Продукт?» Россия без такого, своего собственного, Продукта не нужна, неинтересна, отвратительна. Причем для всех сразу. Говорите сколько угодно о русофобии, вздыхайте, причитайте, упрекайте, проклинайте, усовестливывайте… Это ничего не изменит… Ничего не изменит и попытка ввезти вместо Тоффлера каких-нибудь азиатских духовных учителей. Запад их уже наввозился — начиная с 50-х годов XX века.

А главное, получите вы не интеллектуальную зависимость от Запада, а духовную зависимость от Востока… Тиграм очень важно, кто вами полакомится. А вам-то… Вы — жить хотите? Или примериваетесь — кого собой накормить? А знаете, когда так примериваются? Когда в глубине души понимают, что песенка спета, игры своей нет, страна действительно лишняя… Тогда-то и происходит негативный синтез амбиций, комплексов неполноценностей, суицидальных комплексов и… Много чего еще.

Итак, для демократов (последнее десятилетие XX века) Маркс был плох тем, что коммунистичен. Для патриотов (первое десятилетие XXI века) он плох тем, что русофоб. Да еще, наверное, и сионист… Но главное — русофоб… Все это делают люди, восхвалявшие Маркса… Но главное — зачем они делают именно сейчас именно это? Сейчас, а не пятью годами позже или пятью годами раньше?

Сейчас, когда с болезненной для власти, элиты и общества очевидностью выясняется, «что к чему». Что либо Россия в неслыханно короткие сроки и на непонятной основе соберет вокруг себя новую сверхдержаву, либо мир вступит в фазу глобального коллапса со всеми его последствиями. Простейшим из которых является мировая война.

И ведь всем понятно, что сверхдержавная сборка осуществляется лишь вокруг исторической новизны. А историческая новизна всегда является зовом творческой сущности, задыхающейся в постисторической отчужденческой душегубке!

Кому-то нужно, чтобы Продукт, созданный в советский период, был окончательно скомпрометирован, но теперь уже другими людьми. Теми, кто возмущался предыдущей — яковлевско-новодворской — компрометацией. Людьми умными, тонкими, прекрасно знающими, что такое единство места, времени и обстоятельств. Людьми, знающими, что в политике все всегда имеет не то значение, которое выдвигает на первый план историческая наука. То есть не буквальность — кем кто был, — а интенциональность (кого, когда, как и зачем «уделываем»). Людьми, никогда к строгой исторической науке не тяготевшими и узкими «марксоведами» не являющимися. Людьми, имеющими широкий круг интересов и в принципе вполне способными писать (и пишущими) о чем-то еще.

Бог им судья. Каждый делает то, что считает нужным. Они считают нужным писать о русофобии Маркса. Я не буду им развернуто оппонировать. У них свой Маркс, у меня свой. Тот, который нужен XXI веку. Тот, который нужен России и для реабилитации своего прошлого, и для сверхдержавного будущего, буде оно возможно.

Мой Маркс — это ревнитель Сверхистории и враг Постистории. Постистория уничтожает мир. Спасти его может только Сверхистория.

Кто-то может сказать об этом лучше, чем Маркс? Это было бы замечательно. Но даже в этом случае все уже сказанное на тему, чья актуальность понятна только теперь, — на вес платины. Маркс утверждал, что коммунизм отменяет труд. Не делает его владыкой, а отменяет. Или, точнее, как только труд станет владыкой, он будет отменен. В пользу чего? Кайфа? Релакса? Бесплатных проездов на трамвае, которые обещал новому поколению советских людей Н.С.Хрущев на ХХII съезде КПСС?

Нет, в пользу творчества. «Освобожденный труд» — это уже не труд. Труд — это прикованный Прометей. Освобождение же понимается как замена труда творчеством. Творчеству мешает отчуждение. Эксплуатация для Маркса — это лишь одна из форм отчуждения, отчуждения прибавочной стоимости. На самом же деле отчуждению может подвергаться нечто большее. Маркс не говорил о душе. Это не его язык. Но в одной строчке Маркса больше духовного пафоса, чем в десятках тысяч напыщенных страниц, нашпигованных сюсюканьями по поводу бездуховности исторического материализма.

Отменить труд! Ничего себе масштаб! И с социальной, и с философской и… с метафизической точки зрения. Потому что труд — это наказание за первородный грех. Отменяя труд, Маркс отменяет наказание… Заменяя труд творчеством, уподобляет человека Богу и… И возвращает человека в иной, более высокий, нежели то, что было потеряно, рай. Ведь не зря Маркс называл потерянный первобытный рай «первобытным коммунизмом», сравнивая его с коммунизмом высшим, в котором отсутствие отчуждения, порожденного все большим разделением труда и социальным неравенством, окажется соединено с высочайшим развитием средств преобразования мира и — самого человека.

Вы предлагаете иначе преодолевать нарастающее отчуждение? Предлагайте! Скажите — как! Никто не держится за Марксовы схемы! Или же вы предлагаете отчуждение наращивать? Ведь если его не преодолевать, то оно обязательно будет нарастать в силу… В силу тысяч причин, приводящих в действие это самое неумолимое отчуждение человека от его высшей — творческой — сущности… Этих причин, повторю, тысячи. Но я скажу лишь об одной и решающей. Опять же — ну никак тут от Маркса не открестишься! Что есть, то есть…

Налицо и впрямь очередной, предкатастрофический, конфликт между производительными силами и производственными отношениями. Наука становится производительной силой. И, становясь оной, вступает в конфликт с существующими и не предназначенными ни для чего подобного производственными отношениями, основанными на нарастающем и неснимаемом отчуждении. Человечество вошло в этап, на котором сохранение этого самого отчуждения непоправимо уродует характер производительных сил. Отчуждение диктует нарастание разделения в рамках нового типа производительности…

Разделение научного массива — в сочетании с его новой ролью — чревато далеко идущими последствиями. Наука не может преодолеть отчуждение, не меняя характера производственных отношений. Но она не может и отказаться от роли новой производительной силы. Не меняя производственных отношений, она не преодолевает отчуждения. Отчуждение же чудовищным образом давит на характер входящей в новые права производительной силы.

Как именно оно давит и что уродует? Давит оно тысячами способов, каждый из которых заслуживает отдельного изучения. Уродства, порождаемые этим давлением, крайне разнообразны. Начни я только перечислять их — мы утонем в деталях и дискуссиях. Пойди разберись — это уродство или новый лик? Мутант или «гадкий утенок» Андерсена? Поэтому я укажу на одно самое очевидное и опасное свойство новых производительных сил, вытекающее из отказа породившего их человечества от преодоления навязанного производительным силам повреждения, названного Марксом «отчуждением».

Наука дифференцируется. Дифференциация неуправляемо нарастает. Тем более неуправляемо нарастает и само отчуждение. Ибо суть отчуждения состоит в том, что человечество порождает нечто, с чем оно после этого порождения уже не способно соединиться. Порожденное тогда превращается в «антитезис без синтеза». Наука в виде антитезиса начинает не обогащать духовно, а пожирать породившее ее человечество. Любой предметный мир, будучи отчужденным, выступает в амбивалентной, освобождающе-порабощающей, роли. Чем выше степень отчуждения, тем в большей степени порабощение (погибель) доминирует над освобождением (спасением). Вещи воюют с людьми самыми разными способами. Что, разве ядерное оружие — не разновидность такой войны? А потребительское безумие? А экология, глобальное потепление?

В пределе человек сам становится вещью. А то и придатком к вещам, оседлывающим его.

Вещи (предметный мир) могут погубить и спасти. Спасти они могут лишь если отчуждение будет снято. А снято оно будет лишь когда опредмечивание (создание предметного мира) будет сочетаться с распредмечиванием (возвращением сотворенного предметного мира человеку). Такое сопряжение опредмечивания с распредмечиванием как раз и является отменой труда, его превращением в творчество.

Творчество предполагает возвращение творящему того, что вложено в Творение. И неважно, что именно вложено. Рабочий вложил труд? Верните вложенное, не отчуждайте созданное трудом. Не отчуждайте никаким образом. Не только прямым (через прибавочную стоимость), но и косвенным. Любая новизна во внешнем мире, материализованная в предмете, созданном человеком, должна вернуться в человека, меняя его внутренний мир, интеллектуально и духовно обогащая создателя новизны.

Человек, создав предмет, должен иметь возможность увидеть себя в созданном и, постигая себя через творчество, соединить внешнее (мир) и внутреннее (себя). Нельзя оторвать возможность опредмечивания (создания нового во внешней по отношению к человеку среде) от возможности распредмечивать. То есть нельзя не возвращать человеку, его творящей сущности, порожденное опредмечиванием новое знание о мире в виде нового знания о себе.

Нельзя разбить зеркало, в котором человек, увидев творчески преобразуемый мир, должен увидеть и себя как преобразуемое единовременно и соответственно миру. Нельзя, чтобы порожденное вовне творческим духом не возвращалось самому же этому духу в виде возрастания его, духа этого, творческой самости.

Вполне уместен вопрос: «Почему нельзя? Что значит нельзя?» И так далее. В самом деле, отчуждение столь же почтенно по возрасту, как и само человечество. Или почти столь же почтенно. Но и поправка на «почти», вычитающая из эпохи отчуждения время первобытного рая (первобытного коммунизма по Марксу) ничего особенно не меняет.

Наверное, когда полузверь изготовил первые орудия и оказал первые воздействия на окружающую среду, отчуждения еще не было. Ибо по сути нечего было отчуждать. Но, как только он преуспел и опредметил достаточно для накопления разного рода излишков, сформировавших минимально дооформленного человека на месте проточеловека, началось и это самое отчуждение.

Так почему бы этому самому отчуждению не возобладать окончательно? В своем описании ужасов капиталистического отчуждения Маркс превзошел самых радикальных и далекоидущих романтиков. Того же Гейне, например. Чего стоит хотя бы «Коммунистический манифест».

А обсуждение того, за сколько процентов прибыли капиталист продаст родного отца? Обсуждая это, Маркс поднимает тему, которую потом разрабатывает человек, соединивший марксизм и фрейдизм, — Эрих Фромм.

Для Фромма (а я убежден, что и для Маркса тоже) нет разницы между процентами прибыли, за которые капиталист продаст родного отца, и продажей первородства за чечевичную похлебку. Капитализм для Фромма, Маркса и очень многих других — это не очередной этап истории. Это ее финал. Мрак перед рассветом, почти окончательная смыслооставленность, время отчаяния и погибели. Но в отличие от тех, кто понимает финал как фиаско, Маркс и его сторонники твердо придерживаются эсхатологического подхода, согласно которому накопление энергии на отрицательном полюсе приведет к тому, что из альтернативного энергетического сгустка, накапливающегося на положительном полюсе, ударит очистительная молния.

Однако, во-первых, кто сказал, что она ударит? Маркс доказывает ее неизбежность или он в эту неизбежность верит также, как Иоанн Богослов? И, во-вторых, почему бы молнии не «долбануть» в обратном направлении? Почему она не может быть отрицательной, уничтожающей творческую сущность во имя торжества отчуждения? Ведь, по сути, фашизм и был такой, отрицательной, метафизической молнией.

Почему бы… Почему бы… Почему… К чему адресуют всегда подобные «почему»? К неявной аксиоматике, заложенной в любую теорию. Если, конечно, это всего лишь теория. В XIX веке, да и в XX тоже, теория считалась венцом научного знания, да и знания как такового.

Понадобился Гёдель, критика теоретического знания с позиций, завоеванных самим же этим теоретическим знанием (а не с позиций веры), чтобы почитание теорий вошло в определенные рамки, чтобы обнаружилась парадигмальная, культурная и иная (метафизическая в том числе) обусловленность теоретического вообще.

И тогда выяснилось, что во всех теориях есть эта самая неявная аксиоматика, адресующая к мыслимому и немыслимому. Для любого, самого крупного ученого грань между мыслимым и немыслимым носит абсолютно неснимаемый характер. Но гений — это тот, кто переступает грань. Подвергает ревизии все, включая неявную аксиоматику, и идет до конца. Нет гениев без метафизики. Если встать на позицию постмодернистов, утверждающих невозможность в XXI веке метафизики по причине отсутствия подлинности как ее предпосылки, то и гениев в XXI веке (да и в последующем) быть не должно.

Короче — Маркс переступает грань и испытует свой (да и всеобщий) принцип противоречий. Философ любой школы — хоть строгий постриг прими, хоть йогом стань, хоть даосским монахом — все равно, оставшись философом, не может не понимать, что для любого движения нужно противоречие. И что развитие — это тип движения, которому противоречие особо необходимо. Философ, ушедший в ту или иную мистику и не до конца забывший о философии, может начать этот императив противоречия лукаво отрицать. Но все, что в нем осталось от философии, будет ему нашептывать: «Пожалуйста, не лукавь!»

Маркс в мистику не ушел. Он не зашоренный теоретик, а гений. И он, конечно, не может не спросить себя о том, какое противоречие будет двигателем человечества и источником развития после победы коммунизма и снятия отчуждения.

Бобики из числа советских аппаратных партийных начетчиков могут бормотать что-то о том, что двигателем будет противоречие между хорошим и лучшим. Они могут… Маркс — нет.

Как ученый, как гениальный мыслитель, как человек своей культуры и своего времени, он должен (во сне или наяву) спросить себя о том, какова динамика по ту сторону задаваемой им коммунистической эсхатологической перспективы. Как альтер-эго Гегеля, он не может не понимать, что его философский ближайший сосед (и непримиримый антагонист) свой ответ дал. И этот ответ в том, что динамики не будет, потому что не будет противоречия (сравни — «Времени больше не будет»). Маркс понимает, что это блистательный и совершенно для него неприемлемый ответ. Но он мыслитель. Он не может проклинать такой ответ, ощущая всю меру его убедительности и не имея другого ответа, своего. Он его страстно ищет. Чем он хуже (проще, грубее) Гегеля?

Гегелю можно черпать средства из метафизики прошлого, в том числе восточной (индийской), а Марксу—нет? Совершенно не нужно свято верить в Тору для того, чтобы точить на ней, как на оселке, мысль свою, свою неявную аксиоматику, свой светский метафизический пафос. «Движение после» испытуется «движением до».

Интерес Маркса к этому вопросу не имеет никакого отношения к личной религиозности или попыткам внести эту религиозность в свою теорию. Точнее — интеллектуальную систему. Чего нет — того нет. А вот что есть (и чего не может не быть) — это интерес к истории человеческой мысли. Маркс как бы испытует себя, поверяет себя Историей:

«А ну-ка посмотрим, как мыслители, жившие до меня, имевшие совсем другие представления и подходы ко всему на свете, отвечали на мучающий меня вопрос! Ну, хотя бы и раввины какие-нибудь! Отбросим то, что нас разделяет! Они верили в Бога, а для меня эта вера архаична и мракобесна! Но ведь умные люди были! И как же эти умные люди объясняли мотивы почитаемого ими Бога-творца? Ведь если он начал творчество, то имело место какое-то противоречие!

Ах, они, раввины эти, не философы, в отличие от меня? Но они же умные и тонкие люди! Они не читали греков? Во-первых, читали… Во-вторых, Маймонида-то они читали? Они не так амбициозны, чтобы познавать Творца? Всегда найдется один амбициозный на сто неамбициозных! Он-то что думает? Это называется Каббала? А хоть Каббала, хоть что-то другое. Я не верю в их картину мира и их результаты! Меня интересует ход мысли! Ход мысли тех, кто мучился над тем же, над чем мучаюсь я! Когда угодно мучился — хоть в Древнем Египте, хоть в Средние века! Я мыслитель, и я верю в историю! Если я верю в историю и являюсь мыслителем, я не могу пройти мимо истории той мысли, которая меня волнует! Я не верю в предельные ответы, полученные Гегелем! Но он хоть какие-то предельные ответы получил! А я? Необязательно публиковать эти ответы, но их надо иметь хотя бы для самого себя. А также — чтобы развивать теорию, опираясь на что-то!»

Маркс не может не обращаться к предшественникам с тем, чтобы почерпнуть нечто для своей… теории, системы — неважно! Важно, что, как и любой мыслитель, Маркс черпать будет из разных, в том числе и совсем несозвучных ему, источников.

Маркс не может также не оглядываться на современников. Как тех, кто ему созвучен, так и тех, кто ему категорически оппонирует.

И, наконец, он не может не выяснять отношения с тем, что берет за исходную точку в своем интеллектуальном поиске. С учителями? У людей масштаба Маркса в каком-то смысле не бывает учителей. Но без отправной точки обойтись невозможно. Чем дальше от нее уходишь, тем чаще оглядываешься назад и тем острее с этим, исходным, полемизируешь.

Маркс понимает, что убить его «дитя», порожденную им и живущую уже отдельно от него интеллектуальную сущность, может только Гегель. Все остальное в его понимании опасности не представляет. А это — представляет. И будет представлять до тех пор, пока у его послания, призванного завоевывать и преобразовывать мир, не будет того, что есть у Гегеля, — эзотерики. Внутреннего ядра, которым теория тоже обладает (неявная аксиоматика — это и есть внутреннее ядро теории), но которое для интеллектуальной системы, претендующей на большее, чем теория, уже совсем обязательно.

Маркс — ученый XIX века. Афишировать то, что его система — это не теория, а нечто большее, он не может. Потому что для его века нет ничего выше теории. Но самоощущение у Маркса уж совсем не теоретическое, хотя говорить он будет именно о передовой теории, завоевывающей мир. Каждый мыслитель этого уровня на что-то неявным образом молится.

Гегель молится на понятие.

Маркс — на практику. Мыслитель не может молиться на практику и создавать всего лишь теорию.

«Философы лишь различными способами объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы его изменить». Параллельно с Марксом Дильтей скажет по сути нечто «скелетно сходное». Мол, ученые слишком долго объясняли мир, тогда как все дело в том, чтобы не объяснять его, а понимать.

Не объяснять, а… Вот что объединяет Маркса с Дильтеем. Все остальное разъединяет. А это объединяет. Не объяснять, а преобразовывать, говорит Маркс… Не объяснять, а понимать, говорит Дильтей… Но в любом случае — не только объяснять. То есть сделать шаг в сторону от того, на что опирается объяснение. От мышления с помощью понятий и только понятий. Маркс понимает, что источник отчуждения — понятие, шире — понятийное мышление как таковое, что оно будет воспроизводить повреждение, от которого он стремится спасти человека и человечество.

Вовсе не хочу преувеличивать масштаб амбиций Маркса. Он был человеком своей эпохи и в качестве такового боролся с чем-то реальным, а не с ветряными мельницами. Реальным для его эпохи было погружение рабочего в то, что вполне можно было бы назвать социальным адом. В нищету, выматывающий сверхнапряженный труд, чудовищную систему социальной дискриминации. Причем для подавляющего большинства тех, кто не был помещен в этот реальный ад, наличие оного было естественным. «Да, что поделаешь, таков порядок вещей!»

Ну, и что, что порядок таков! Сначала изучим этот порядок, потом изменим! Восстанем и против порядка, который нас не устраивает, и против того, что метафизически порядок этот, так сказать, обеспечивает. А что его обеспечивает?

Глава VIII. Восстание против ада


В каком-то смысле, ненавистный Марксу и его последователям порядок обеспечивает — и метафизически, и социально — ад. Маркс восстал против порядка вещей, нашел внутри него то, что, как ему казалось, может этот порядок действительно изменить. Что будет после того, как осуществятся благие изменения? Маркс не мог вообще не задумываться об этом, что-то писал по этому поводу. Но не осмысление посттрансформационных благих перспектив было для него главным, а осуществление трансформаций, избавляющих от зла, которое вполне правомочно было в его эпоху называть адом. Луи Арагон не зря написал нижеследующие строки:

Да, существует ад! И в нем живут мильоны.

Да, существует ад! Его свидетель ты.

Ад — это труженик коленопреклоненный,

Смиренные черты, запретные мечты.

О, дети черствые! Вы об одном мечтали —

Беспечно загорать в своем цветном раю,

А ваш народ меж тем бесчестно убивали

Под флагом голода, в измученном краю…

Ведь не он один так писал! Это было способом мыслить и чувствовать, свойственным определенной эпохе, уже более мягкой, нежели эпоха, когда жил Маркс, на которого этот самый социальный ад дышал неслыханным и именно инфернальным злом.

На него дышал, а на нас?

В конце 80-х меня первый раз выпустили в страну западного мира. Страна называлась Великобритания. Было очень интересно все… Например, что советская перестроечная надпись на рекламе автомобилей «Хонда»: «Это — будущее сегодня!» — имела в английском варианте совершенно другой смысл. На правой части рекламного щита было написано future (в будущем), на левой — today (сегодня). А дальше без всякой идеологии перечислялись параметры нынешних и будущих моделей покупаемой машины.

Но больше всего меня поразили лежавшие на улицах унизительно неопрятные люди. Я понял, что это часть культуры, что эти люди должны лежать на Трафальгар-сквер или Пикадилли. И что проходящие мимо должны радоваться, что они не эти люди, а эти люди не они. И почему-то вспомнились стихи Луи Арагона, те самые, которые я только что процитировал.

Социальный ад — это не поэтическая метафора. Это вызов, на который так или иначе надо отвечать. Либо вам нравится, что рядом с вами воют и корчатся ваши ближние, которые отчуждены не от яхт и вилл, а от того, без чего они в принципе не могут осуществлять человеческое предназначение… Либо, повторяю, вам это нравится, либо не нравится. Можно, конечно, сказать, что вам это просто безразлично. Но, как мы помним, если «ты ни холоден, ни горяч»…

Нет, дело не в том, что кто-то безразличен. Дело в том, что есть культура, в которой вопли из социального ада ласкают слух слаще Моцарта…

Было понятно, что стихи Арагона — это одно представление о должном, а унизительно неопрятные люди на тротуарах — это другое представление о должном. Но это именно представление о должном! Я не буду редуцировать это представление, например, к протестантизму как целому. Но, честно говоря, глубокое вчитывание в дантовские строки об аде, констатирующие, что (а) Зодчий был вдохновлен правдой, высшей силой, полнотой всезнанья да еще и первою любовью и (б) ад пребудет с Вечностью наравне, вызывает у меня лично (при всей гениальности строк) очень сложные чувства. А у тебя, читатель?

Ты вправе, конечно, возразить мне, указав на то, что мое исследование посвящено не аду и его метаисторической судьбе, а развитию. И что чрезмерное внимание к частной, изощренно-отвлеченной религиозной проблематике в чем-то ущемляет прерогативы светской части читательской аудитории.

Но мы с тобой, читатель, худо-бедно договорились о том, что светская метафизика не только возможна, но и необходима.

Договорились мы и о том, что только определенная светская метафизика (равно как и метафизика вообще) может быть основой отношения к развитию как к благу.

И о том, что истоки светской метафизики следует искать на религиозной смысловой территории, мы тоже договорились.

Мы вроде бы договорились еще и о том, что накаленность любви к развитию достигает максимума в красной историофильческой (в первом приближении — хилиастической) метафизике. А накаленность ненависти к развитию достигает максимума в черной историофобческой (в первом приближении — гностической) метафизике.

Договорившись обо всем этом, мы не можем ссылками на свою светскость оправдывать отказ от углубления в религиозные традиции. Ибо светскость-то наша метафизическая, то есть уходящая корнями в тотально религиозное прошлое. Кроме того, если часть читательской аудитории вне религий, то другая часть — внутри оных. И интерес, согласись, читатель, представляет только то, что эти две части объединяет, то есть метафизика. Светская ли, религиозная ли, но метафизика.

Мы видим, что метафизика светская (красная, марксистская, неомарксистская, левая, коммунистическая etc.) в разных своих модификациях равно тяготеет к тому, чтобы использовать ад как минимум в виде фундаментальной идеологической метафоры. Проводя зачастую весьма далеко идущие параллели: «Мы, как Христос, выведем народ наш из ада». Это свойственно не только латиноамериканским левым. Там это оформлено в особую теологию — теологию освобождения. Но то же самое продекларировано и европейскими левыми. Приведенный мною пример с Луи Арагоном тут лишь один из возможных.

А наши отечественные традиции? Те, в которых революционер, как мы помним, изображается (на картинах передвижников, и не только) как Христос, беседующий с жандармом Пилатом, и т. д.?

В любом случае — даже очень радикальный революционер, апеллирующий к левой традиции, считает своим врагом ад, а не Бога. И отнюдь не солидаризируется с властелином ада. В силу чего называть этих революционеров «сатанистами» очень странно. Но это ремарка по ходу дела. Главное же в том, что фундаментальное значение метафоры ада (только ли метафоры?) для определенной светской метафизики неоспоримо. Без рассмотрения этой метафизики разговор о судьбах развития если не бессмыслен, то неполон.

А раз так, то надо нам хотя бы в финальной части исследования попытаться рассмотреть «судьбу развития» и «судьбу ада» как две связанные между собою проблемы. Конечно, связи между этими двумя проблемами очень тонкие, опосредованные, неявные. Но они есть. Да, «судьба ада» — проблема метаисторическая. Но мы ведь и судьбу развития рассматривали под метаисторическим углом зрения, говоря о восхождении из Рая на третье или седьмое небо.

Почему бы сейчас, на завершающем, подчеркну еще раз, этапе исследования, не заняться метаисторическим сопряжением двух проблем? Согласись, читатель, это сопряжение может что-то приоткрыть в главном из того, что нас интересует. Конечно, если можно его осуществить в избранном нами диалоговом, то есть не оторванном от современности и политики, ключе. Что уже удалось нам сделать по отношению к другим вопросам, благодаря А.Лоргусу и П.Гайденко.

Но существует ли такая возможность, коль скоро речь идет о столь абстрактном вопросе, как метаисторическая судьба ада, то есть о так называемом апокатастасисе? Да, существует. И я, надеясь на определенный исследовательский результат, позволю себе воспользоваться этой возможностью. В данном случае речь идет о возможности вести особый — позволяющий доуточнить исследуемое — диалог с А. Кураевым. В этом (да и в других) «диалоге на понимание» я хотел бы избежать прямолинейной полемической заостренности. Тем более, что вопрос уж слишком изощрен и абстрактен.

Кроме того, мне весьма созвучны (созвучны, а не чужды!) мысли А.Кураева по поводу развития. Равно как и его готовность обсуждать сложную проблематику. В самом деле, никто, кроме А.Кураева, не рискует соотносить (пусть и достаточно косвенно) в публичных, а не кулуарных дискуссиях проблематику развития с проблемой апокатастасиса. Как тут не выразить благодарности по поводу столь редкого сегодня желания идти на глубину, рисковать интеллектуально и политически.

Повторяю — я с большим интересом прочел работы диакона Андрея Кураева, посвященные проблемам развития.

Во-первых, я считаю в принципе крайне важным, чтобы проблема развития обсуждалась как можно шире и на разных уровнях. Особо важно — если мы хотим уйти от роли ведомых кем-то неизвестно куда, — чтобы проблема развития обсуждалась на метафизическом уровне, что сегодня, увы, скорее всего будет происходить не в светской среде.

Хотелось бы, чтобы и светская метафизика вошла в свои права. Но пусть войдет хоть какая-то. Все, что сказано Андреем Кураевым в его работах «Может ли православный быть эволюционистом?», я воспринял «с чувством глубокого облегчения». Ибо, конечно, хочется, чтобы у развития было побольше сторонников.

Но и наличие оппонентов — это не зло, а благо. Только в дискуссиях по этим вопросам может быть обнаружен тот предельный смысл развития, который, я абсолютно убежден, невероятно важен для современного российского общества.

Так что наличие позиции отца Лоргуса тоже очень важно. И очень не хотелось бы, чтобы эта позиция была растворена в уклончивостях (мол, признаем развитие, но такое-то и при таких-то оговорках). Хватает у интеллектуала мужества сказать «не признаю» и обосновать почему, ему за это надо высказать искреннее спасибо.

Но если бы позиция Андрея Лоргуса была главенствующей, то интеллектуальное уважение к ее жесткости сочеталось бы у меня с политической тревогой за институт Церкви. Работы Андрея Кураева доказывают, что это не так. Во всем не так, включая отношение к стихам А.К.Толстого. Отсюда — чувство глубокого политического облегчения.

Оно еще усиливается, когда А. Кураев предлагает жить не в пику советской власти, но «исходя из наших собственных, внутренних мотивов и ценностей».

Есть один принципиальный пункт, в котором я расхожусь с Андреем Кураевым. Он говорит, что в Библии теогонии нет. Я бы не стал на его месте утверждать это с такой категоричностью. Теогонии в языческом смысле, конечно, нет. Но ведь теогония теогонии рознь. Кураев пишет: «…в Библии теогонии нет. «В начале создал Бог». Гадания о том, что было прежде этого нашего «начала» бессмысленны. В иудейской традиции обращалось внимание на то, что написание буквы «бейт», с которой начинается слово «Берешит» (а значит, и вся Библия), представляет собой квадратную скобку, открытую в сторону продолжающегося чтения текста и закрытую в противоположную. Начертание буквы отгораживает пространство текста с трех сторон: от того, что сверху, что выше нашего понимания, от того, что снизу, то есть не достигает уровня нашего восприятия, ниже порогового уровня его, и от того, что было до. Отсюда выводится мысль о том, что исследованию может подлежать лишь то, что сообщается в дальнейшем тексте, но не нечто предшествующее или запредельное».

Андрей Кураев — очень образованный человек. И он не может не знать, что адресация к «Берешит» никак не может быть исчерпана тем, на что он указывает.

Он наверняка знает традицию «Алеф», в которой указано, что факт написания Торы, начиная со второй, а не с первой буквы алфавита, означает наличие других священных текстов, в которых и говорится о том, что было до Берешит. Он наверняка знает и эти тексты, и образы (или символы) которыми они оперируют, например общеизвестные клипы (клипот), являющиеся прямым указанием на наличие того, что было до Берешит, до Творения «нашего начала», как говорит А. Кураев. Да, есть и традиция, в которой не рекомендуется этим заниматься. Но есть и другая, вполне внутрииудейская традиция, о которой А.Кураев, я думаю, осведомлен ничуть не хуже меня.

Еще важнее то, что в самом библейском тексте есть нечто, адресующее именно к наличию чего-то, существующего прежде «нашего начала» (по выражению А.Кураева). Об этом «что-то» говорится «и тьма над бездною». Тьма над Бездной — это «что-то», по преимуществу трактуемое как первоначальное, предвечное. В связи с особой важностью этой темы я просто не могу не возразить А.Кураеву, подчеркивая, что мое возражение относится не ко всему вообще, что А.Кураев сказал в своих статьях о развитии. Но зато оно имеет прямое отношение к тому, что я обсуждаю в связи с метафизикой развития вообще и метафизикой Маркса в частности.

Тьма над Бездной — это не хаос, к которому апеллирует в своих построениях А.Кураев. Хаос — это у греков. А Тьма… В любом случае — по поводу Тьмы есть разные точки зрения, я думаю, хорошо известные Андрею Кураеву.

Что касается веры науки в изохронизм и изоморфизм Вселенной, о которой говорит А.Кураев, то ее нет и в помине. Не буду загружать текст доказательствами. Пусть А.Кураев в этом вопросе поверит мне на слово. Последним из тех, кто еще брал изохронизм и изоморфизм в качестве опорного утверждения, был бесконечно уважаемый мной Лев Давыдович Ландау. Но и он, скорее, играл в подобную аксиоматичность, чем верил в нее. Теперь же мы все знаем, что Вселенная неизохронна и неизоморфна.

Насчет того, что нет в Библии войны Бога с хаосом… Как мне кажется, это верно лишь отчасти. Войны с хаосом нет, ибо хаоса нет. Только что (в соседней статье на тему об эволюции) А. Кураев утверждал, что хаос есть… А что с ним Богу делать-то, как к нему относиться? Но, на самом деле, как мне представляется, хаоса в Библии нет, а Тьма — есть. И каковы ее отношения с Богом — вопрос непростой.

Если Творение — это развитие, то развитию нужно противоречие. Это может быть либо внутренняя противоречивость Творца (что, согласитесь, не вполне монотеистично), либо противоречие между Творцом и Тьмой. На что-то подобное, разумеется, иначе называемое (или мысленно произносимое), и вышел Маркс в своей борьбе с Гегелем, сделавшим конечную метафизическую ставку на Покой, Слияние, Нирвану.

Завершая свое (крайне позитивное) рассмотрение исследований развития, предпринятых А.Кураевым, я всячески хочу поддержать его тезис: «открыто идти на конфликт с научными мнениями стало возможно только в нашей ситуации fin du siecle».

Подлежит ли спасению Космос или человек? Это открытый вопрос. А.Кураев считает, что только человек. Могу повторить то (умное и корректное), что А.Кураев сказал о позиции отца Серафима (Роуза), который не так толерантен к развитию, как А.Кураев: «Это не единственная позиция, которой имеет право придерживаться православный человек».

И уж совсем близко мне то, что, обсуждая отсутствие необходимости единства в понимании ряда вопросов, говорит А.Кураев по поводу ТЕОЛОГУМЕНА. То есть мнения отцов церкви, к которому православный может присоединяться или же не присоединяться, коли есть на этот счет другое мнение других отцов церкви.

Но почему тогда А. Кураев так категоричен при обсуждении теологумена, не имеющего прямого отношения к теме развития, но очень важного для обсуждения метафизики оного?

Я имею в виду апокатастасис, о котором очень проникновенно сказано у Владимира Соловьева в книге «Оправдание добра»:

«…Для того, чтобы достигнуть своей высшей цели или проявить свое безусловное значение, существо должно прежде всего быть, затем оно должно быть живым, потом — быть сознательным, далее — быть разумными, наконец, — уже совершенным. Дефективные понятия небытия, безжизненности, бессознательности и неразумности логически несовместимы с понятием совершенства. Конкретное воплощение каждой из положительных степеней существования и образует действительные царства вселенной, так что и низшие входят в нравственный порядок как необходимые условия его осуществления.

Но этим инструментальным отношением (явная, данная в опыте) мировая связь не исчерпывается: низшие типы сами тяготеют к высшим, стремятся их достигнуть, имея в них как бы свой предел и свою цель, в чем также обнаруживается целесообразный характер всего процесса (самое наглядное проявление этого стремления есть (…) уже указанный факт человекообразности обезьяны).

Наконец, положительная связь постепенных царств в том, что каждый тип (и чем далее, тем полнее) обнимает собою или включает в себя низшие, так что мировой процесс не есть только процесс развития и совершенствования, но и процесс собирания вселенной.

Растения физиологически вбирают в себя окружающую среду (неорганические вещества и физические воздействия, благодаря которым они питаются и растут); животные сверх того, что питаются растениями, и психологически вбирают в себя (в свое сознание) уже более широкий круг соотносящихся с ними, через ощущения, явлений; человек, кроме того, разумом включает в себя и отдаленные, непосредственно не ощущаемые круги бытия, он может (на высокой степени развития) обнять все в одном или понять смысл всего; наконец, богочеловек, или сущий разум (Логос), не отвлеченно только понимает, а в действительности осуществляет смысл всего, или совершенный нравственный порядок, обнимая и связывая все живою личною силой любви. Высшая задача человека как такого (чистого человека) и чисто человеческой сферы бытия состоит в том, чтобы собирать вселенную в идее, задача богочеловека и Царства Божия состоит в том, чтобы собирать вселенную в действительности.

И как растительная жизнь не упраздняет неорганического мира, а только указывает ему его низшее, подчиненное место, как то же мы видим и на дальнейших ступенях всемирного процесса, точно так же и в конце его Царство Божие своим явлением не упраздняет низших типов бытия, а ставит их все на должное место, но уже не как особенные сферы бытия, а как неразрывно соединенные безусловною внутреннею солидарностью и взаимодействием духовно-физические органы собранной вселенной.

Вот почему Царство Божие есть то же, что действительность безусловного нравственного порядка, или — что то же — всеобщее воскресение и восстановление всяческих (αποκατάστασις των πάντων). ((αποκατάστασις των πάντων) — всеобщее (полное) спасение (греч.)).

Я понимаю, что вообще полное спасение, то есть апокатастасис (неизбежное спасение, просветление и соединение с Богом всех, включая дьявола), — это одна из главных идей Оригена.

Я знаю про Константинопольский собор 543 года, осудивший апокатастасис Оригена.

Я знаю и о подтверждении этого анафематствования V Вселенским Собором. Император Юстиниан предложил анафематствовать Оригена следующим образом: «Если кто говорит, что наказание демонов и нечестивых — временное и будет иметь после некоего срока свой конец, то есть что будет восстановление (апокатастасис) демонов и нечистых людей, — анафема».

Знаю и об Архиерейском соборе 1935 года, проходившем под председательством Заместителя Патриаршего местоблюстителя митрополита (впоследствии — патриарха) Сергия (Страгородского) и посвященном учению протоиерея Сергия Булгакова. Знаю, что было сказано: «Нельзя забывать, что диавол уже не может обратиться, а равно и все ему всецело предавшиеся. Значит, рядом с «градом Божиим» и «вне» его (Апок 22:15) навеки останется область отвержения, «смерть вторая» (Апок 21:8). Откровение не знает апокатастасиса всей твари, а лишь обожение тех, кто будет со Христом. «Бог будет все» лишь в «сынах Царствия», все во всех, чья воля сознательно отождествилась с волей Божией».

Все это я знаю. А еще я знаю, что пришедший в гости человек не должен поучать хозяина. Вот это я знаю точно. Решать, что делать с апокатастасисом, должна Церковь и только Церковь.

Решать, что делать с Мавзолеем, должен народ, который в большинстве своем не воцерковлен и для которого мнение церкви — это одно из мнений. Начиная продавливать те или иные политические решения, церковь выходит за рамки своих абсолютных прерогатив. И тут ей можно и должно оппонировать достаточно твердо, хотя и в этом случае деликатность абсолютно необходима.

Необходимость деликатности проблематична только когда представитель церкви проявляет фантастическую социально-политическую бестактность. Сказал, например, член Синодальной комиссии по канонизации святых, профессор Санкт-Петербургских Духовных школ протоиерей Георгий Митрофанов: «В годы Второй мировой войны немецкие оккупационные власти открыли на территории СССР около 9 тысяч храмов, а Сталин на территории, не подвергшейся оккупации, допустил открытие лишь 716 храмов».

А есть апокатастасис, нет его… Пусть решает церковь, она и только она. Приведенных данных достаточно для того, чтобы сказать, что Церковь — влиятельный для части наших сограждан Институт под названием РПЦ — склоняется к тому, что апокатастасиса нет. Я, в отличие от этих сограждан, к Институту не принадлежу. И не могу сказать, что в качестве светского религиоведа помираю от желания реабилитировать апокатастасис. Ибо куда ни кинь, все клин. Оставил ад (да еще и навеки, ибо как-никак — Второе пришествие и все разделено на спасшихся и погибших) — плохо. Часть человечества гимны поет, ликует, а где-то поблизости от этой части — вой, муки… Можно ли ликовать под аккомпанемент этого воя? Согласитесь, у такой метафизической перспективы есть социально-политический эквивалент. Да и вообще… Что испытываешь ты, читатель, внимательно читая великие строки Данте:

Я увожу к отверженным селеньям,

Я увожу сквозь вековечный стон,

Я увожу к погибшим поколеньям.

Был правдою мой зодчий вдохновлен:

Я высшей силой, полнотой всезнанья

И первою любовью сотворен.

Древней меня лишь вечные созданья,

И с вечностью пребуду наравне.

Входящие, оставьте упованья.

Думаю, вдумчивое прочтение этих строк не может не породить экзистенциальной вопросительности. Впрочем, серьезная метафизика всегда подобную вопросительность порождает. Что же касается альтернативы, спасения всех, включая инфернальные силы, то… Тут, согласитесь, тоже для вопросительности есть место. Вы хотите, чтобы Гитлер и сиротский дом Януша Корчака одинаково спаслись, пусть даже и после Второго пришествия?

Не я задаю такой причудливый вопрос первым. Его уже задал Достоевский устами Ивана Карамазова. Читатель наверняка помнит, что именно сказал Иван по этому поводу. Мол, свой билет почтительнейше возвращаю, не нужен мне такой сусальный финал… Ну, а как только читатель это вспомнил — пошло-поехало. Карамазов, черт, Великий Инквизитор…

Ну, вот… Мы перешли из пространства доктринальной метафизики, в котором все прерогативы — у церкви, у верующих, в пространство культуры. Человек может не исповедовать культ и быть абсолютно интегрирован в культуру, порожденную этим культом. Ну а дальше… Сделал шаг — делай следующий. Из культуры — в политику.

Кто только не говорил о социальном аде и революционере как герое, повторяющем известный подвиг, предполагающий сошествие во ад и избавление страждущих.

И в светских кругах, и в кругах социально ориентированных верующих этот образ был и продолжает быть осевым. Для этого совсем не нужно быть марксистом… Но можно и быть марксистом, и использовать этот осевой образ. Луи Арагон, как мы видели, использует этот образ. Близость Арагона к французской компартии и в целом левому (именно накаленно-левому) европейскому движению очевидна.

Но не менее очевидна и специфическая метафизичность Арагона, в которой адресация к аду как социальному явлению соседствует с совсем другими адресациями. Не хочу отвлекаться на частности. Замечу лишь, что арагоновские адресации в целом (к социальному аду, трубадурам, рыцарству, поклоняющемуся Даме, и так далее) носят не только творческо-личный характер. Они говорят и о сопричастности сообществу, имеющему давнюю метафизическую традицию. И одновременно готовому к восприятию светского красного метафизического начала.

Так обстоит дело с не чуждым коммунизму и марксизму писателем.

Но Виктор Гюго уж никак не был марксистом. И ни в какие «красные» структуры не входил. Однако его «Отверженные» — это фактическая апелляция к тому же самому, к чему апеллирует Арагон. Примеров — множество. Когда итальянский писатель Карло Леви называет свой роман «Христос остановился в Эболи», он разве не разрабатывает метафору социального ада? Уже говорил о том, что респектабельная в целом «теология освобождения» работает опять же с этой метафорой. Но гораздо менее респектабельная (и несоизмеримо более жесткая) «теология революции» тоже работает с аналогичной метафорой.

А потому сводить даже теологию революции к бунту против Бога некорректно. Подчеркну еще раз — даже теологи революции атакуют НЕ БОГА, а АД. Да, такое разграничение носит рискованный характер. Но я ведь не рекомендую его, например, российским верующим… Я просто рассматриваю все слагаемые исследуемого феномена.

Что касается рекомендаций, то не мое дело давать их кому-либо. Я разбираюсь сам с некоей, весьма запутанной (но нужной нашему сильно подзалетевшему на чечевичной похлебке обществу) проблематикой. И все.

Я всего-то намерен попытаться выявить с помощью краткого и потому рискованного рассмотрения проблемы апокатастасиса нечто, не выявляемое при любом ином рассмотрении. И мой (как все видят, совершенно неконфронтационный) диалог с православным интеллектуалом диаконом Андреем Кураевым является именно средством подобного выявления.

Диалог с ним уже помог мне постольку, поскольку именно «с подачи» Кураева возникла тема Алеф и Бет (Берешит). Мне кажется, что нежелание диакона Андрея Кураева обсуждать тему Алеф при очень активном и доброжелательном обсуждении темы Бет не случайно.

Если бы Андрей Вячеславович не был человеком глубоким и знающим, то можно было бы предположить, что он не в курсе. Но по отношению к данному интеллектуалу я отвергаю такое предположение как недостойное. Гораздо легче допустить, что он не хочет обсуждать определенную проблематику с аудиторией, чей уровень не соответствует подобному обсуждению.

Но, начав адресацию к Бет, Андрей Вячеславович уже заговорил не об иудаизме как таковом, а об аутентичной иудаистической эзотерике. Нельзя, как мне кажется, подымать тему и сразу же изымать из нее важнейшее. Или, точнее, можно-то все что угодно! Все что угодно можно обсуждать как угодно! Но — зачем?

В физике полупроводников есть понятие электрон и понятие «дырка». Любое изъятие — это дырка, то есть нечто, столь же существенное, как и вводимое в оборот содержание. А когда необязательное содержание вводится и тут же внутри него рассверливается эта самая «дырка», то мы имеем дело с определенной неслучайной интеллектуальной схемой.

Не мое дело — дешифрировать избыточно эту схему. Зачем? Я всего лишь указываю на наличие некой «дырки–1» под названием Алеф.

Право каждого мыслителя — делать такие дырки, которые ему представляются необходимыми. Но неотъемлемое право читателя — обнаруживать дырки. Иначе — зачем писать? Обнаруживать — не значит потирать руки и бормотать: «Ах ты, злодей! Вона как ты это все рассверлил!» Обнаруживать — это значит обнаруживать, и не более того. Есть дырка под названием Алеф? Есть.

Ну, а теперь об этом самом апокатастасисе, предмете частном, специфическом и абсолютно подведомственном РПЦ. В том, что касается отношений между этим предметом и РПЦ, я готов положиться на мнение диакона Кураева. Правда, сам же Андрей Вячеславович говорит о теологуменах как норме отношений к недогматическим предметам, на которую должен ориентироваться православный человек. Не я, сторонний наблюдатель, а он говорит об этом! Апокатастасис — недогматический вопрос. С другой стороны, он (в терминологии того же А.Кураева) «осужден соборным разумом». С третьей… Все! Закрыли тему!

Внутрицерковный человек сказал, что для РПЦ этот вопрос — «не того». Скажет мне представитель иудаизма, что то-то и то-то является некошерным, я что? Полезу в бутылку и буду доказывать обратное? А зачем? Мне — что кошерное, что не кошерное. А те, кому это важно, пусть между собой разбираются.

Проблема возникает, только когда на интернет-форуме миссионерского портала диакона Андрея Кураева публикуется такое высказывание: «Церковь всегда признавала вечность адских мук. Я, читая отцов церкви, в особенности Игнатия Брянчанинова, Иоанна Кронштадтского, Феофана Затворника, Силуана Афонского, Сергия Радонежского, Серафима Саровского, постоянно встречаю мысли, что адские муки вечны, и нигде(выделено мною. — С.К.)не видел ни единой мысли сомнения в этом».

Это не высказывание Кураева! А поскольку интернет-форум имеет свои законы, согласно которым на каждый чих не наздравкаешься, то у меня нет никаких претензий типа того, что Андрей Кураев должен отвечать за каждое высказывание своих «форумчан». Конечно, данное высказывание Михаила Федорчука столь эксцентрично, что Кураев мог бы и ответить. Но мало ли какие эксцентрические высказывания можно найти на моем, например, форуме, и я на них не всегда отвечаю. Поэтому — одно из двух. Либо А. Кураев разделяет позицию своего «форумчанина», либо нет. Если он ее разделяет, то, оппонируя этой позиции, я оппонирую Кураеву. А если он ее не разделяет, то, оппонируя этой позиции, я оппонирую всего лишь некому Михаилу Федорчуку. Второй вариант меня устраивает не только не меньше, чем первый, но даже больше. Я АБСОЛЮТНО не рвусь быть оппонентом А. Кураева, поскольку солидарен с ним в главном вопросе — вопросе о развитии. Оппонирование вообще (а по тонким религиозным вопросам — тем более) для меня не более чем способ уточнить что-то, касающееся существенной для светского и религиозного человека метафизической проблематики.

Подчеркиваю — это лишь способ уточнить, а не способ выяснить отношения. Мне в силу этого все равно, кому оппонировать — самому Кураеву или его «форумчанину». Мне надо понять, в силу каких причин весьма далекая от политики проблема апокатастасиса включена в список политически значимых проблем. Еще важнее мне понять, к чему адресуют причины, в силу которых относительная политизация проблемы апокатастасиса возымела сегодня место в нашей стране.

Судить с ходу о созвучности мнения самого А. Кураева мнению М.Федорчука я не берусь. Хотя уверен, что при глубоком диссонансе этих двух мнений и сам М.Федорчук не стал бы писать на форум А. Кураева, и Кураев нашел бы способ отнестись к чуждой ему позиции. Эта моя уверенность подтверждается, например, прочтением конспекта лекции А.Кураева «О смерти». В котором есть нижеследующий фрагмент:

«А что касается вечных мук, то здесь есть некоторые сложности».

Когда, в принципе, говорится о некоторых сложностях? При том, что сложности всегда есть. И в вопросе о вечных муках, и в других религиозных вопросах. Андрей Кураев очень успешно пользуется при обсуждении богословских сюжетов бытовыми аналогиями. Мы еще увидим, как именно.

Я хочу заняться тем же самым. И спросить самого себя: когда я говорю о чем-либо, что есть, мол, некоторые сложности?

У меня, например, просит взаймы человек, которому я не доверяю. Но по каким-то причинам я не хочу ему прямо отказывать. Мало ли бывает таких причин… У нас общие знакомые есть и так далее. Ну, так вот — в таком случае я (и убежден, что не я один) говорю подобному человеку: «Вы знаете, тут есть некоторые сложности».

То есть у меня заготовлен отрицательный ответ на вопрос: «Дадите денег?», но я, отвечая вежливо, не говорю: «Не дам». Я говорю: «Тут, знаете ли, есть некоторые сложности».

Согласитесь, что никакого другого смысла у кураевской фразы, которую я только что процитировал, быть не может. Ибо другой смысл слишком банален. Любой религиозный вопрос сложен. То есть в нем есть некоторые сложности.

Заговорив о вечных муках, А.Кураев дальше начинает детализировать. То есть обсуждать не просто некоторые сложности, а разнокачественность этих самых сложностей.

Сначала он небезынтересно говорит о некоей «технической» сложности: «Святые отцы не писали учебников по богословию. Каждая книга написана по конкретному поводу. Это учителя Церкви 1-го тысячелетия прежде всего. И есть только одна книга, дошедшая до нас из 1-го тысячелетия, которая является суммой богословия, энциклопедией богословских знаний, — книга Иоанна Дамаскина «Точное изложение православной веры». И интересно, что в оглавлении есть глава под названием «Рай» и нет главы «Ад»».

То есть техническая сложность, по Кураеву, связана, прежде всего, с тем, что православные адом якобы не слишком интересуются. Видимо, для подобного утверждения есть определенные основания. Но, признав, что они есть, мы должны не восхититься, а исследовать вытекающие из этого плюсы и минусы. Политические в том числе.

Отсутствие интереса к аду — это отсутствие интереса к фундаментальному злу. Отсутствие, связанное в том числе и с тем, что зло, видимо (я все время говорю «видимо»), не считается фундаментальным. Но без интереса к злу нельзя изучать зло, а значит и с ним бороться.

Россия в XX столетии претерпела от фашизма больше многих. И положила на алтарь борьбы с ним неслыханные жертвы. Но интереса к фашизму как фундаментальному злу не возникло. И в каком-то смысле он, сильнейшим образом модифицируясь и мимикрируя (ноу-хау всякого зла), взял реванш, разрушив СССР.

Видимо, православная церковь не сфокусирована до конца на зле, то есть враге и угрозах. А Ватикан — сфокусирован. Не хочу сказать, что в этом нет издержек. Но ведь и приобретения тоже есть. В первую очередь, подчеркну еще раз, тут следует говорить о приобретениях политических.

Однако «техническая сложность» (термин Кураева) не исчерпывает его же термина «некоторые сложности». Речь идет не только об отсутствии особого интереса к аду у православных (отсутствия фигуры масштаба Данте и так далее), но и о специфичности православного понимания ада. Это тоже некоторая сложность. Вот что о ней говорит А. Кураев:

«Я специально собирал у святых отцов рассуждения об аде. Самое известное из них — это слово преподобного Исаака Сирина в 7 в. Смысл его таков, он говорит, что никому не дозволена мысль, что грешники, находящиеся в аду, лишены Божией любви. Но эта любовь жжет их. — Он поясняет — ад, по моему рассуждению, есть невозможность больше любить».

Тут о чем говорится? О содержании наказания, то есть о том, В ЧЕМ оно состоит. А не о том, является ли оно вечным или нет. Но и вопрос о содержании наказания не так прост. Можно, конечно, попытаться свести ад и осуществляемые в нем наказания к изъятию неких желанных возможностей. Например, возможности любить. Но подобная редукция естественным образом порождает свои издержки. Чего именно нет? ВОЗМОЖНОСТИ любить («ад есть невозможность любить») или СПОСОБНОСТИ любить? Если нет способности любить, то в чем наказание? Кому-то, к примеру (вновь использую бытовые аналогии вслед за Кураевым), нечто не нужно. Ну, не знаю… алкоголь… женская любовь. И этому человеку говорят: «Мы тебя накажем самым страшным образом. Лишим алкоголя и слабого пола». А он про себя думает: «Да мне и не нужно все это… Ничего себе наказание!»

Значит, наказать (а ад — это наказание) невозможностью чего-то можно только тех, у кого есть повышенная потребность к тому, чего их лишают. Человек помирает по алкоголю или бабам. Тогда его должно (эффективно то есть) наказывать отсутствием возможности напиться или сожительствовать.

Но если у наказуемых в аду есть СПОСОБНОСТЬ любить (а только тогда их можно наказать НЕВОЗМОЖНОСТЬЮ РЕАЛИЗАЦИИ ИМЕЮЩЕЙСЯ СПОСОБНОСТИ), почему их навечно надо лишить возможности реализовать эту способность? Подобные вопросы возникают всегда, когда даются так называемые отрицательные ответы: мол, нечто (ад в том числе) есть всего лишь отсутствие чего-то. Кроме того, Исаак Сирин — это высокий религиозный авторитет, но не более. На каждый такой авторитет найдется авторитет такого же (или более высокого) ранга, говорящий что-то противоположное.

Сознавая это, Кураев начинает апеллировать уже не только к религиозным, но и к культурным авторитетам: «Эти рассуждения Исаака Сирина отозвались потом в рассуждении старца Зосимы у Достоевского, который теми же словами рассуждает об аде».

Но герои Достоевского очень по-разному рассуждают об аде! Свидригайлов говорит о «комнатке, этак вроде деревенской бани», в которой «по всем углам одни пауки, и вот и вся вечность!» Можно, конечно, сказать, что Зосима положительный герой, а Свидригайлов — отрицательный. Но окончательная положительность и окончательная отрицательность героев бывает только у плохих писателей. А Достоевский — гений (кстати, поглощенный проблемой ада ничуть не меньше, чем Данте).

Кроме того, у отрицательного героя есть интуиция ада. Так что суждение Свидригайлова тоже репрезентативно. Понимая условность апелляций к Достоевскому, А. Кураев возвращается к религиозным авторитетам: «Григорий Богослов также говорит о мучениях совести, жжениях совести».

Ну, и что, что он говорил об этом? Во-первых, наличие этого не исключает всего остального (в том числе и присутствующего у Данте). Во-вторых, наличие мук совести вряд ли может быть кем-то проблематизировано. Вопрос, скорее, в том, существуют ли только муки совести или другие муки наравне с данными. А в-третьих… в-третьих, муки совести — это в каком-то смысле раскаяние. Раскаяние немыслимо без способности любить. Значит, обитатели ада наделены всем сразу: и этой способностью любить, и чувством раскаяния. А раз так, то возникают, повторяю, дополнительные проблемы по части вечности адских мук. Если есть раскаяние, то почему бы, в конечном счете, не позволить раскаяться? Если есть любовь, то почему бы, в конечном счете, не дать ей реализоваться?

Продолжим внимательное прочтение текста Кураева: «Максим Исповедник, Иоанн Дамаскин — наиболее глубокие умы православных отцов — не увлекались идеей каких-нибудь клещей, пыток, огненных котлов со смолой и т. д. В православии не было своего Данте, который бы нарисовал такие картины и затем канонизировал бы их. Надо различать педагогические образы (на очень поздних фресках и иконах, начиная с 16 века) и богословие. И вот в богословии древними отцами понимается, что ад есть, прежде всего, мука совести».

Что мне здесь непонятно?

Во-первых, почему наши «фрески и иконы, начиная с 16 века», надо называть «очень поздними». Тогда и поэма Данте — поздняя! Если бытие и сознание хоть как-то связаны, то влияние татаро-монгольского ига на наше бытие нельзя не учитывать. Какую бы шкалу времен кто-то ни изобретал, избежать в ней деление на раннее, среднее, позднее средневековье, преренессанс, ренессанс никому не удавалось. Когда Русь находилась под Ордой, на Западе развивались средневековые университеты. С этой точки зрения, 16 век в России — это 14 век на Западе. То есть тот самый век, когда писал Данте.

Во-вторых, почему вопрос о различиях между освоением проблемы ада в западном и восточном христианстве надо сводить к художественным формам, в которых это освоение происходило. Общеизвестно, что наибольшее влияние на разный подход к указанной проблематике оказало наличие чистилища в западной христианской религиозной традиции и отсутствие чистилища в православии. Почему-то А. Кураев вообще об этом не говорит. И из моих последующих разбирательств будет ясно почему.

Что же касается осмысления ада православием, то острота этого осмысления была большей, а не меньшей, чем в католицизме. И это не могло быть иначе. Потому что отсутствие чистилища делало разрыв между адом и раем еще более кардинальным. Со всеми вытекающими проблемами. Проблемами осмысления ада, в первую очередь.

В-третьих, почему степенью телесной выпуклости и материалистической прорисованности образов ада надо измерять глубину и остроту связанных с ним религиозных переживаний? Телесная выпуклость и материалистическая прорисованность — вообще свойство Ренессанса, к которому и относился Данте. О чем речь? О том, что классический западный Ренессанс и то, что его питало, отсутствовали в России? Но это называется ломиться в открытую дверь. Зачем вообще проводить корреляцию между формами освоения некоей религиозной проблемы и наличием или отсутствием этой проблемы в религиозном сознании?

И, наконец, о том, что ад для православия — это ПРЕЖДЕ ВСЕГО муки совести…

ПРЕЖДЕ ВСЕГО не значит ТОЛЬКО.

Кроме того, как я уже показал, акцент на муках совести лишь обостряет проблему того, почему такие муки должны быть вечными.

Но должны ли они быть вечными?

Вот в чем проблема апокатастасиса. Одни, говорящие, что должны, — против апокатастасиса. Другие, говорящие, что не должны, — за. Кураев — за или против?

Из приведенных выше цитат это пока не ясно. Ясно лишь то, что он не хочет грубо расставлять в этом вопросе точки над «i» в отличие от своих «форумчан». Но это не значит, что у него нет более тонкой позиции, которая и острее, и точнее той, которую выражают «форумчане». А значит, ее выявление может быть для нас метафизически и политически существенным. Раз так, то продолжим цитирование Кураева: «В нашем веке уже о. Сергий Булгаков сказал так: «…душа будет вечно смотреться в череду дней, бездумно загубленных ею»».

Во-первых, о. Сергей Булгаков — отнюдь не канонический религиозный авторитет.

Во-вторых, он по-разному высказывался по поводу апокатастасиса. И приведение именно этого его высказывания весьма индикативно в плане выявления позиций А. Кураева.

Специфическим образом сославшись на С.Булгакова, Кураев сам начинает заниматься адографией. Определяя ад как место, обладающее следующими свойствами: «Невозможно ничего изменить. Человек поставил себя вне Бога. С Богом он жить не научился. Он не научился той радости, которую Бог хотел нам дать. Бог человеку хочет и может дать только одно — Самого Себя. Если человек не испытал этой духовной жажды и этой радости прикосновения к Богу при жизни, не научился этому радоваться здесь, ему это не будет в радость и там».

Опять речь идет о содержании адских мучений («место, в котором невозможно ничего изменить»), а не об их длительности. Вы живете в доме, в котором ничего нельзя изменить. Но дом-то этот когда-нибудь рухнет или нет? И в этом кураевском высказывании точки над «i» не расставлены. То есть, конечно же, из сказанного следует, что дом никогда не рухнет. Ибо смысла нет его рушить. Если его обитатель лишен способности любить, духовной жажды и прочего и если ои, не обретя эту способность при жизни, не может обрести ее впоследствии, то зачем рушить дом, в котором он обитает сообразно отсутствию этой способности?

Но я опять обращаю внимание на то, что Кураев выстраивает некую систему, избегая всяческой прямолинейности и однозначности. И чем больше знакомишься с тем, как он ее выстраивает, тем сильнее ощущаешь, что за этим избеганием стоит желание создать гибкие и эффективные средства разгрома концепции апокатастасиса. То, что в народе называется «мягко стелет, но жестко спать».

Кураев далее приводит бытовой пример, делающий его позицию несколько (но именно несколько!) более определенной: «Представьте, что вас приговорили бы к жуткой казни — заперли бы на месяц в консерватории. Если у вас перед этим воспитан музыкальный вкус, вы будете даже очень рады, что в течение месяца у вас будет возможность слушать замечательных мастеров. Но если вы воспитаны только на хард-роке, то вас ждет очень тяжелый месяц. Потому что это не тот хлеб, которым вы кормили свою душу. А беда в том, что любое другое, остальная «чернуха» — она исчезнет, растворится, будет сожжена, и останется только Бог. И Бог говорит — вот Я, прими Меня, разреши Мне быть в тебе. А мы говорим — ну в этом нам радости мало, нам бы другую радость, нам бы кто поллитра дал бы…»

Согласитесь, яркий, сочный образ. Согласно этому образу, Бог в итоге (после Конца Света то есть) создает мир без зла (без пол-литры, хард-рока, «чернухи» и прочего). И тогда адом становится для тех, кто хочет только зла, отсутствие оного. А также неспособность соединиться с предлагаемым Богом окончательным метафизическим благом (консерваторией, по Кураеву).

Но этот образ справедлив только для тех, кто АБСОЛЮТНО лишен мук совести, раскаяния, способности к любви. Между тем вначале говорилось, что именно из этих мук состоит ад у православных.

А значит, речь у Кураева идет о двух качественно разных адах! Том, который уготован многим до Конца Света, и том, который уготован немногим после Конца Света. Что ж, пусть так. Это возможно. Но если первый ад основан только на муках совести, то в нем будущие обитатели второго ада мучиться не могут. Потому что будущие обитатели ада — это те, кого будет терзать вечная консерватория. Она и только она. Терзать их будет отсутствие привычной среды обитания с вожделенными формами зла (хард-роком, пол-литрой). Для того, чтобы они могли так терзаться абсолютной консерваторией, они должны быть абсолютно несовместимы со всем, что исходит из консерватории, и даже антагонистичны исходящему. А значит, у них не должно быть никаких каналов связи с Богом. Каналами же являются раскаяние, любовь и так далее.

Что именно вытекает из этой концепции — понятно. Наличие сущностей, вообще неподвластных божественной любви. Идея теодицеи тут доводится до предельного радикализма.

Свобода этих сущностей оказывается важнее любви. И сильнее ее.

А как иначе? В противном случае пришлось бы признать, что глухота этих сущностей по отношению к божественной музыке посильнее самой музыки.

Но тогда сразу же возникает вопрос о генезисе этого «посильнее».

Впрочем, та же проблема возникает и со свободой. Бог говорит этим глухим сущностям: «Вот моя любовь (музыка), но вы можете обернуться в итоге и к другому. Насильно мил не будешь». То, что насильно мил не будешь, понятно. Но сущностям-то после Второго пришествия, если верить Кураеву, уже, кроме Бога, обернуться не к кому. Нет уже для них свободы обернуться к другому, ибо другого нет. А. Кураев в своих рассуждениях — о хард-роке и пол-литре и прочем разном — говорит это с полной определенностью.

А значит, дело не в том, что указанные сущности после Второго пришествия НЕ ХОТЯТ обернуться к Богу, предпочитая ему нечто другое в силу наличия свободы воли. Дело в том, что они уже НЕ МОГУТ обернуться к Богу. Что значит НЕ МОГУТ? Это значит, что они лишены СПОСОБНОСТИ это сделать. Не ЖЕЛАНИЯ, а СПОСОБНОСТИ.

Такая метафизическая модель порождает ряд вопросов. Никоим образом не хочу сказать, что какая-либо другая модель не порождает других вопросов. Я просто хочу указать на те вопросы, которые порождает эта модель.

Начнем с того, что деление людей (да и сущностей вообще) не по их желанию (свободному влечению к добру и злу), а по их способностям, которые у одних есть, а у других не задавлены, а полностью отсутствуют, — это свойство одной метафизической системы. Гностической. В ней люди изначально делятся на тех, кто обладает определенными высшими («консерваторскими») способностями (пневматики). И тех, кто обладает только способностью наслаждаться хард-роком и пол-литрой (гилики).

Я понимаю, что в данном случае нечто неявным образом сходное формируется лишь после Второго пришествия, а не существует изначально. Но я понимаю также и то, что формируется-то нечто сходное! И даже очень сходное.

Читатель вправе указать мне на то, что мои рассуждения не менее обтекаемы, чем рассуждения Кураева и ничуть не более однозначны. И что если я хочу не утонуть в этих рассуждениях и добиться определенного метафизического, а уж тем более, политического результата, то мне нужно рискнуть. И не уподобляться Кураеву в изысканности, гибкости и недосказанности, а резать правду-матку. Или вообще помалкивать.

Понимая, что читатель прав, я рискну. Окажусь подударным. Возможно, неверно понятым. Но рискну. И без обиняков заявлю о том, что является квинтэссенцией моей мысли, блуждающей, как и любая другая мысль человеческая, в весьма всегда запутанных метафизических лабиринтах.

Вот в чем эта подударная квинтэссенция.

1) Если после Второго пришествия возникает нечто, окончательно недоступное Богу («антиконсерваторское»), если это недоступное является недоступным не в силу свободы воли, а по другим причинам (свободы воли нет, ибо испытание завершено, уклоняться не к чему и так далее), то речь идет о ФУНДАМЕНТАЛЬНОЙ недоступности Богу некой территории. Фундаментально недоступная Богу территория, возникающая в конце метаистории, очень напоминает Предвечную Тьму. Мне возразят: «Вам напоминает, а нам нет». Так я же не зря согласился резать правду-матку, то есть говорить только о том, что это МНЕ напоминает, и ни о чем больше. Может быть, это не только мне напоминает вышеназванное. И тогда будет с кем «перестукиваться». Может быть, кто-то просто поверит моей интуиции. Но если я буду деликатнее и уклончивее, то мысль вообще уйдет в песок и непонятно будет, ради чего я весь этот разговор затеял.

2) Фундаментально недоступное Богу и его «консерваторским» окончательным упражнениям — чье оно? Кто царь в этом втором царстве при том, что оно абсолютно темное? Почему наличие подобной экстерриториальности надо считать победой Бога, а не победой его антагониста, который, если верить Мильтону (не худший, между прочим, авторитет), только этой экстерриториальности и добивался:

По крайней мере, здесь свободны будем мы.

Всевышний здесь чертогов не возвел

И нас он не изгонит.

Мы править будем здесь… По мне же лучше

Царить в аду, чем в небе быть рабом.

Христос, сошедший во ад, показал, что ад не экстерриториален. Теперь оказывается, что это была временная неэкстерриториальность. А в конце мечта о вечной и абсолютной экстерриториальности исполнится.

3) Есть недоступное Богу царство, в котором изнывают (а собственно, почему изнывают?). Изнывают от нестерпимой для хард-рокера консерваторской музыки, к гармоничности которой не могут быть приобщены. А также от отсутствия хард-рока. Но если Богу это царство недоступно, то почему там не может быть хард-рока? А также пол-литры и всего остального? Там абсолютная пустота и абсолютная же глухота? Но если в этой пустоте что-то размещено, то она уже не абсолютная! И если это размещенное может как-то там существовать, то как оно будет существовать? Оно либо обесточено до конца, тогда оно не существует. И его просто нет. Оно истреблено, а не помещено в вечный ад. Либо оно существует и чем-то наделено. Но тогда все, чем оно наделено, в условиях недоступности Бога может быть как-то использовано.

4) Картина, которую я подобным образом реконструирую по высказываниям Кураева, тяготеет, на мой взгляд, к системной (и именно системной) гностичности. Бог не всесилен. Есть ему окончательно неподвластная территория. Сущности фундаментально разнокачественны (одни наделены «консерваторской» способностью, другие ее абсолютным образом лишены). Понимаю, что способность была дана и, будучи неправильно использованной, отнята. Но понимаю и то, что полностью лишенное способностей существо не ощущает потери. «На нет и суда нет», — гласит народная мудрость.

5) А главное — если в конце метаистории возникнет гностическая картина, то это ничем принципиально не отличается от ситуации, когда картина изначально гностическая. Смыслом же истории оказывается достижение гностичности. Это очень специфический смысл! А в сочетании с недоступным для Бога темным царством, в которое никогда не проникнет ни один луч света, приходится говорить о тотальной гностичности описываемой модели. Что Тьма над Бездной, что окончательное темное царство. Еще один духовный «наносдвиг» в ту же сторону— и окажется, что Бог вообще ни над чем не властен.

Я не утверждаю, что тонкая система, выстраиваемая Кураевым, однозначно гностична. Я указываю на сдвиг в эту сторону. Сдвиг, не более того. Но и не менее.

Я утверждаю, что этот сдвиг есть.

Я утверждаю также, что сторонники апокатастасиса в варианте Григория Нисского сдвигаться в эту сторону не хотели и не хотят. И что это очень осмысленное и страстное нехотение. Нехотение сдвигаться именно в такую сторону! При наличии абсолютно четкого понимания того, что сдвиг в эту сторону неизбежен, коль скоро не будет принята доктрина апокатастасиса.

Я утверждаю также, что именно в православной культуре оформилось это фундаментальное нежелание осуществлять подобный сдвиг. Что нить этого нежелания тянется от капподакийских отцов к Достоевскому. И далее, как говорится, со всеми остановками.

Я утверждаю, наконец, что это антигностическое нежелание заряжено, пусть и неявным, хилиастическим потенциалом. И именно потому для кого-то является крайне сомнительным.

Я достаточно, а для кого-то даже избыточно определенен в своих суждениях. И я, извиняясь за эту определенность, оговорил причины, по которым она абсолютно необходима. С точки зрения этой определенности — что тонкие и грамотные ходы Кураева, что более грубые ходы участников его форума.

Считаю необходимым продолжить цитирование Кураева. Причем с одной-единственной целью. Дабы моя избыточная, подчеркну еще раз, определенность, не оказалась в опасном соседстве с элементарной оголтелостью, с необоснованными нападками, поиском ведьм и прочим.

Лекарством от подобного всегда является подробное цитирование. В противном случае, слишком велика вероятность того, что автор, что-то выхватывая, шьет, что называется, лыко в строку.

В своей книге «Сатанизм для интеллигенции» Кураев говорит следующее: «…Для Оригена представление о конечном спасении всех (апокатастасис) — это вывод, для обоснования которого нужна теория переселения душ. Как технический инструмент для решения предельной задачи он и развивает концепцию многократного существования. Св. Григорий Нисский к тому же выводу приходит совершенно иным путем, без всякой кармической философии: он видит Милость Божию столь всеобъемлющей, что не мыслит никакого бытия вне этой Любви. Бог может простить всех — и потому полнота Евангелия в спасении всех. То, что у Оригена было вялым атавизмом языческой мысли, у св. Григория было своего рода евангельским радикализмом».

Вот тут, согласитесь, уже есть все основания для постановки ребром наиболее острых вопросов. По отношению к которым все предыдущее (использую бытовые метафоры Кураева) — это метафизическая манная каша. А теперь-то мы и впрямь добрались до метафизического, так сказать, шашлыка.

Оставим в покое Оригена. Хотя называть его «уклонизм» атавизмом языческой мысли я бы не стал. Но поскольку Ориген мне в данном случае неинтересен, то зачем я буду спорить по поводу характеристик, данных неинтересному. Тем более, что и сама характеристика, по мне, так абсолютно неинтересна.

А вот что такое евангельский радикализм — это вопрос серьезный. Евангельский радикализм — это хорошо или плохо? Евангелие — это прекрасно. Но ведь можно исказить даже прекрасное. Что такое радикализм? Кураеву нужно зафиксировать для «нехороших уклона», так сказать, правый (вяло атавистический) у Оригена и левый у св. Григория?

Или же он хочет противопоставить плохого Оригена хорошему Григорию? Хотел бы он этого противопоставления — спорить бы было не о чем. Но мне-то кажется очевидным, что он говорит о двух плохих уклонах. И что второй, плохой уклон — левый (Нисского) — он называет евангельским радикализмом.

Но нет ли связи между евангельским радикализмом по Андрею Вячеславовичу Кураеву и хилиазмом по Пиаме Павловне Гайденко?

То, что хилиазм для Пиамы Павловны является почвой для новых красных всходов, которую надо убрать, дабы не было этих всходов, понятно.

Но не является ли для Андрея Вячеславовича чем-то подобным евангельский радикализм? Мне кажется, что это именно так. И я свое это предположение (разумеется, только предположение) продолжу доказывать соответствующими цитатами. Начну с того, что приведу еще одну цитату из все той же книги «Сатанизм для интеллигенции». Обсуждая позиции отцов Церкви (св. Василия Великого, св. Григория Нисского, св. Григория Богослова), Кураев делает следующее утверждение:

«Один вопрос при этом не ставил ни тот, ни другой мыслитель: а что, если некая душа в своей свободе до конца воспротивится Христу?.. Станет ли Творец спасать ее насильно? Поэтому Собор отстранил идею апокатастасиса независимо от ее обоснований. На имя св. Григория Нисского оказалась брошена тень. Он лично не был осужден Собором, он и поныне почитается как один из величайших святых богословов Православной Церкви. Но отвержение Церковью одной из его концепций привело к изменению богослужебного календаря. Праздник «Трех святителей», посвященный почитанию трех друзей — св. Василия Великого, св. Григория Нисского (родного брата св. Василия) и св. Григория Богослова {однокурсника св. Василия по Афинскому университету) был несколько изменен. Вместо Григория Нисского в эту троицу наиболее авторитетных и безупречных церковных богословов был поставлен Иоанн Златоуст».

Согласитесь, смысл этого утверждения (осторожного, как и все другие утверждения Кураева по поводу апокатастасиса) достаточно очевиден. Григория Нисского надо… не скажу, что скомпрометировать, но чуть-чуть проблематизировать: «Эх, если бы не его увлечение апокатастасисом, сопряженное с «евангельским радикализмом»! А ведь как за счет этого увлечения, этого радикализма статус понизился! «Тень на имя» была брошена! Богослужебный календарь изменен! Из троицы безусловных и безупречных церковных авторитетов он был выведен! И все из-за этой самой приверженности апокатастасису и «евангельской радикальности». Не надо так уклоняться! И соблазняться!»

А вот еще одна цитата, на этот раз из лекции А. Кураева в Горловке: «Церковь осуждает концепцию Оригена об апокатастасисе. Именно Оригена. Там очень сложная формулировка, у решений VI Вселенского Собора, в которой излагается вся концепция Оригена. Но идея-то там именно кармической химчистки, что во многих мирах, через много попыток со временем все будут спасены, все осознают. То есть идея всеобщего спасения предполагает неуважение к идее свободы выбора. «Вам не удастся избежать рая, и не пытайтесь!» Ортодоксальное христианство в этом смысле более серьезно.

Есть другой вариант идеи апокатастасиса, не оригеновский и не осужденный Вселенским Собором. Это мнение св. Григория Нисского, тоже о всеобщем спасении. Но у Оригена акцент на то, что души сами постепенно очистятся и придут к спасению, а у Григория Нисского речь идет о том, что господь по милости своей презреет наши прегрешения. И в океане божественной любви все наши прегрешения, как горсть песка, смоет. То есть у Григория Нисского акцент не на нашем субъективном процессе, а на океане божьей милости спасающего.

Вот эту версию церковь не приняла, но и не осудила(выделено мною. — С. К.). Это не стало частью общецерковного учения, но и не осуждено. В том числе это звучит в пасхальном слове Златоуста. «Христос воскрес и ни единого гроба во аде». Это сверхнадежда надежд. Но принять эту надежду как догму означало бы принять успокоительное. В реальной человеческой жизни: «Все будет нормально!» Как в советские времена — хошь не хошь, а победа коммунизма будет гарантирована. И поэтому церковь это не приняла.

Есть замечательная цитата у Иоанна Лествичника: «Ты не читай книг этого пса Оригена о всеобщем спасении. Ты можешь принять эту мысль в себя на одну минуту в том случае, если ты впал в отчаяние». То есть как сильнодействующее лекарство против отчаяния это можно принять, но как норму своего убеждения нельзя. Растормозишься».

Согласно этой цитате, версию Григория Нисского «церковь не приняла и не осудила». А вот другая цитата из другой работы того же Кураева. Работа называется «Святые люди и их книги». Говорится буквально следующее: «Впрочем, некоторые святоотеческие взгляды прямо осуждались Соборами (теория апокатастасиса св. Григория Нисского (выделено мною. — С.К), несторианская христология преп. Исаака Сирина, антропология Евагрия Понтийского)».

Так что же, в конце концов, считает Кураев? Что церковь не приняла и не осудила теорию апокатастасиса св. Григория Нисского (так сказано в его лекции в Горловке) или что она осудила эту теорию (так сказано в его же работе «Святые люди и их книги»)? Впрочем, дело даже не в разночтениях, а в тоне. В лекции А. Кураева, прочитанной в Горловке, главное — тон. Апокатастасис — это нечто вроде победы коммунизма в советские времена. То есть нечто явным образом «от лукавого». Это «сильнодействующее лекарство, а не норма убеждения». Сделаешь это «нормой убеждения» — «растормозишься».

Пусть читатель, считающий, что я увлекся цитированием Кураева, доверится ненадолго моей аналитической интуиции. Чуть позже станет ясно, что я увлекся не зря. И что цитирование надо продолжить, включив в круг цитируемых произведений книгу диакона Андрея Кураева «Раннее христианство и переселение душ»: «И еще одну тему для многовековых церковных дискуссий оставил нам в наследство Ориген. Это вопрос о «всеобщем спасении» (апокатастасис). Может ли Бог в конце концов спасти всех, даже самых отъявленных мерзавцев и сознательных богоборцев? Итог церковных дискуссий на эту тему лучше всего, кажется, смог подвести Оливье Клеман(выделено мною. — С.К.). В одной из книг этого современного французского православного богослова глава «Об аде» начинается так: «Православная церковь не ставит пределов ни свободе Бога, ни свободе человека. Это означает, что она не ставит пределов ни милосердию Божию, ни человеческой возможности навечно отказаться от этого милосердия»».

Почему именно Оливье Клемана надо считать православным теологом, наилучшим образом разобравшимся с проблемой апокатастасиса и способным аж «подвести итог» многовековых «церковных дискуссий на эту тему»? Как вообще можно «подвести итог» многовековых дискуссий на такую тему? Как, оставаясь на канонических православных позициях (да и на канонических христианских позициях вообще), можно приравнять мнение современного теолога Оливье Клемана к мнению Отцов церкви (Григория Нисского, в частности)? Вопросы, как мне кажется, достаточно правомочные. И вряд ли можно опровергнуть то, что подобный акцент на суждениях Оливье Клемана можно сделать только если эти суждения выражают и позицию того, кто ставит такой акцент, и… И позицию конфессиональной элитной группы, чье наличие только и делает такой акцент допустимым.

Приведу еще одну цитату из А. Кураева. На этот раз из уже цитировавшейся мною неоднократно лекции «О смерти». Она касается перевоплощения, которое должно случиться после Второго пришествия. Вот что о нем говорит Кураев в своей лекции: «Важно то, что некая идентичность жизненного процесса сохраняется. Это все-таки не перевоплощение в другое тело, а именно форма этого моего тела получает возможность вновь облечься материей, облечься содержанием в том новом мире, который создаст для нас Господь. Именно потому, что это будет тело нового мира, духовного мира, поэтому окажется, что это тело не будет преградой, чтобы созерцать Творца. С другой стороны, это тело не будет подвержено уничтожению, и это означает, что и боль, которую будет испытывать это тело, если оно воскреснет в поругании, и боль эта будет такой, которую это тело не уничтожит до конца. Поэтому и будет возможно то, что Христос назвал мукой вечной, а не временной».

Мне кажется, что приведенных ранее цитат, вкупе с этой особо важной цитатой, достаточно для того, чтобы сделать несколько утверждений.

1. Кураев не поддерживает сторонников апокатастасиса. Это прямо вытекает из последней цитаты. Но это же по-разному (и иногда очень ярко) проявлено и в предыдущих.

2. Кураев совсем не так прямолинеен, как его «форумчане» (цитировавшийся мною Михаил Федорчук и другие радикальные противники апокатастасиса). Но «форумчане» понимают, в чем позиция Кураева, и потому идут на его форум с критикой апокатастасиса. А Кураев снисходителен к их высказываниям, поскольку для него важно аккумулировать некую совокупную (пусть и разнокачественную) энергию, заряженную общим отрицанием апокатасасиса.

3. В осторожно-отрицательном отношении Кураева к апокатастасису есть важный метафизическо-политический обертон («евангельский радикализм», «сильнодействующее лекарство, от которого можно растормозиться», и т. д.). В этом смысле грубые наезды М. Федорчука и тонкие эскапады А.Кураева надо анализировать в качестве элементов одной системы. Безусловно, отдавая приоритет Кураеву, но понимая вместе с тем, что речь идет о системе. Причем о системе, отрицающей этот самый апокатастасис из самых разных, в том числе и политико-метафизических, соображений.

4. Политико-метафизические соображения остаются недопроявленными. И проявить их можно только осуществляя системный анализ высказываний того же Кураева по более широкому кругу вопросов. Этот анализ должен быть свободен от всякой лобовой полемичности. Андрей Кураев в книге «Раннее христианство и переселение душ» (глава 6) обещает «написать книгу с названием «Таинство смерти»». И там разобраться окончательно с вопросом об апокатастасисе. С нетерпением жду этой книги. А пока займусь анализом позиции тех, кто создает отрицающую апокатастасис систему, с тем, чтобы попытаться понять все сразу. И логику этого отрицания. И его политический смысл. И тип отрицающего субъекта.

Для начала вынужден буду заняться полемикой с интеллектуалами, грубо атакующими апокатастасис. Мол, «церковь всегда признавала вечность адских мук. Я, читая отцов церкви, в особенности Игнатия Брянчанинова, Иоанна Кронштадтского, Феофана Затворника, Силуана Афонского, Сергия Радонежского, Серафима Саровского, постоянно встречаю мысли, что адские муки вечны, и нигде не видел ни единой мысли сомнения в этом».

Читатель помнит, что я уже привел эту цитату с форума миссионерского портала диакона Андрея Кураева. Помнит он, что я и автора цитаты назвал. Выше я оговорил также, что понимаю разницу между позицией процитированного мною «форумчанина» и позицией диакона Андрея Кураева.

Но, во-первых, есть основания для фиксации некой единой позиции, нацеленной на отрицание апокатастасиса.

Во-вторых, А. Кураев своему «форумчанину» не отвечает. А отвечать, как мне кажется, надо.

Ну, так я и отвечу. Не ратуя за чистоту форума А. Кураева, а исходя из далеко идущих целей политического и метафизического характера. И как человек, худо-бедно занимающийся культурологией религии и сравнительным религиоведением третий десяток лет.

Св. Григория Нисского мы уже обсудили. Это высочайший церковный авторитет, с абсолютной категоричностью стоящий на позициях апокатастасиса.

Другие сторонники апокатастасиса — Дидим Александрийский, Диодор Тарсийский, Феодор Мопсуэстийский…

Отца Сергия Булгакова (которому А. Кураев вменяет отрицание апокатастасиса) постоянно обвиняют в приверженности оному.

В этом же обвиняют и Владимира Лосского (которого А. Кураев просто аккуратно обходит).

Лев Карсавин (согласитесь, серьезный авторитет) считал, что Григорий Богослов также не верил в вечность адских мук.

Но главное все же — это Григорий Нисский. А. Кураев утверждает, что церковный авторитет Григория Нисского снизился после того, как он допустил апокатастасийный уклон? А как быть с тем, что Григорий Нисский был назван на VII Вселенском Соборе, то есть уже после осуждения «оригеновского уклона», отцом отцов?

Что же касается другого каппадокийца, Григория Богослова, то… То ведь не только в оценке Карсавина дело, но и в аутентичных высказываниях самого Григория Богослова. Вот что он говорит в своем «Слове о богословии»: «Может быть, они там (в аду Второго пришествия. — С.К.)крестятся огнем — последним крещением, самым болезненным и продолжительным, который поглощает материю, как сено, и истребляет легкость всякого греха».

А вот что пишет Григорий Нисский в своем труде «Dean, etres»: «Зло некогда должно быть совершенно изъято из существующего… Ведь если зло не обладает свойством пребывать вне произволения, а все произволение будет в Боге, то зло достигнет своего полного уничтожения, потому что для него не окажется никакого места пребывания».

И что ответить? Какое место пребывания надо указать, как трансформировать теодицею? Стоп… Не будем забегать вперед. Установим, что противники апокатастасиса, заявляющие, что они-де, мол, постоянно встречают мысли, что адские муки вечны, и нигде не видят ни единой мысли сомнения в этом, рассверливают некое содержание, создают «дырку–2». Я уже сказал о том, как А. Кураев сооружает лично «дырку–1» в случае с Берешит. Здесь речь идет о «дырке–2», которую сооружают на его форуме, опираясь на его авторитет, на его тонкие отрицания апокатастасиса. Все это в совокупности порождает отрицания грубые, то бишь «дырку–2». Православный человек может не разбираться в тонкостях коллизии с Берешит. Его право. Больше или меньше Андрей Кураев занимался Бет (а значит, и Алеф) — это открытый вопрос. В конце концов, для него это факультатив.

А вот каппадокийские отцы вообще, и Григорий Нисский в том числе, — это основа основ. И сооружать вокруг этой темы «дырку–2» совершенно недопустимо.

Я понимаю, что тема апокатастасиса имеет далеко не только интеллектуальное измерение. Что эта тема вводится в оборот и конфессиональными конкурентами РПЦ (теми же адвентистами), и внутрисистемными оппонентами (школа оптимистического богословия). Это измерение мне чуждо, скучно, неинтересно… Но оно не может не привлекать внимания внутрицерковного человека, каковым является диакон Андрей Кураев. Может быть, по этой причине Андрей Вячеславович позволяет сооружать на своем форуме эту самую «дырку–2»… Впрочем, зачем искать оправданий там, где нет обвинений?

Если кто-то считает, что я упрекаю в чем-то Кураева и, тем более, осуждаю его, то этот кто-то глубочайшим образом заблуждается. Ни Кураев сам по себе, ни другие противники апокатастасиса не являются для меня оппонентами. Да и сам вопрос об апокатастасисе в его узком, внутрицерковном смысле, не является для меня особо притягательным. Притягательны же для меня два вопроса, к которым мы приблизились вплотную благодаря Андрею Вячеславовичу и его «форумчанам». За что я (как и за поддержку развития) Андрею Вячеславовичу искренне благодарен. (Говорю без всякой иронии.)

Первый вопрос — об Алефе. Каково бы ни было качество Времени божественного Творчества, речь все равно идет о Времени. Пусть это было особое, сакральное, Время, но ведь время! А если оно особое, то это еще интереснее! Может быть, Время Творчества — это всегда в каком-то смысле особое время? Итак, было особое время — Шестоднев. Но было и Развитие!

В течение этого особого Времени Творец последовательно обогащал Творение, наделяя его все новыми качествами. То есть Творение развивалось, двигалось в этом особом потоке времени, как и полагается развивающемуся (или развиваемому) объекту. От простого — к сложному. И это тоже очевидно. Более того — это тщательно описано в основополагающем и неизымаемом из религии Тексте. Но это еще не проблема Алефа, а лишь накопление фактов, позволяющих поднять такую проблему.

Проблема возникает, как только ставится вопрос о «развивателе». Не о субъекте (Творце), а о том, зачем он нечто стал развивать. Этот вопрос об источнике развития в самом Творце религиозно необязателен. Ну, захотелось Творцу — и он начал свою игру… Но для религиозного философа все не так просто. Если религиозный человек хоть чуть-чуть философ, он понимает, что источник развития — противоречие. С кем и чем вступил в противоречие Творец, начав движение от несуществующего Творения к Творению простому и продолжая движение от простого к сложному? Это не противоречие, создаваемое коллизией свободы воли («свобода воли — зло, к которому воля может уклониться, само уклонение — порожденное им повреждение — исправление поврежденного»).

Нет еще ни антропного начала, позволяющего осуществить этот принцип, ни повреждения, ни отпадения каких-либо сущностей, а развитие уже есть. Есть движение от простого к сложному, движение неслучайное, направленное.

В противоречии с кем и чем это движение осуществляется? В противоречии между Творцом и Алефом — тем, что «до». Но что же — до? Священный текст дает достаточно внятный ответ — «и тьма над бездною». Если Тьма над Бездной, то она — «до». Творец осуществляет развернутый во времени (сколь угодно особом, но времени) акт Творения, вступая в противоречие с Тьмой, в которую он, как остров в океан, втыкает свое Творение.

Конечно же, приведенный выше принцип описания акта божественного творчества не только не преобладает в монотеистической религиозной метафизике, но и не сосуществует на равных с другими принципами. Нужен культурологический, религиоведческий микроскоп для того, чтобы его разглядеть. Но это не значит, что такого принципа и реализуемого на его основе подхода вообще нет. Он есть. Со всеми вытекающими последствиями.

Да, христианина завораживает образ Христа — Бога-Сына, воплотившегося, страдающего, спасающего. На эмоциональном (а это крайне важно) уровне этот эмпатийный и суггестивный образ заслоняет и в чем-то вытесняет образ Бога-Отца. Из религии это переходит в культуру. Как максимум, образ Бога-Отца эмоционально запараллеливается с образом Бога-Сына (как страдает Отец, отдавая Сына во искупление).

Но для иудаизма Бог-Творец — это предмет всеобъемлющего, интеллектуального и эмоционального притяжения. И для ислама тоже. Но иудаизм, как никакая другая религия, сфокусирован на образе трагически творящего Бога. Есть несколько иудаистических школ, которые фокусируются на этом по-разному. Каббала — не единственная и не самая древняя.

Марксу, Фрейду и Эйнштейну эта традиция была не только хорошо известна. Но и внутренне созвучна (сколько бы они от нее ни дистанцировались). И это для нас крайне существенно! Ибо тогда есть не просто религиозная традиция, а традиция, сопрягаемая с, скажем так, пострелигиозными величайшими психологическими, социальными и физическими открытиями. А это уже серьезно. Скептик спросит, достаточно ли одной фразы священного текста «и тьма над бездною» для возникновения традиции? Но если оказалось достаточно того, что священный текст начат не с Алеф, а с Бет (а диакон Кураев сие «засвечивает» в публичной полемике), то уж целой фразы тем более хватает! Религиозные традиции основаны на очень пристальном вглядывании в микроскопические вариации священной текстуальности. Иногда вглядываются веками в такие микроскопические вариации, что поначалу и впрямь оторопь берет. А тут — целая фраза!

Второй вопрос — об аде после Второго пришествия, о вытекающих из его наличия (или невозможности его отсутствия, его обнуления) качествах спасенного бытия, о развитии «после» (не «до», а «после») окончательного спасения.

Если источник развития — борьба с повреждением, то после исправления повреждения развития не может быть. Именно это и привлекает внимание Маркса к — в целом абсолютно чуждой ему — истории метафизической религиозной мысли. Для Маркса остановка восхождения человечества после исправления повреждений немыслима! А за счет чего творение продолжает повышать качество, то есть развиваться?

Философски это возможно лишь в случае наличия неснятого противоречия. Внутреннего противоречия нет. Значит, должно быть внешнее. А почему бы не то же самое, что и в «коллизии с Алефом»? Бог, творя, находился в противоречии с Алефом, то есть Тьмой, которая над Бездной. Почему бы человеку и человечеству, являющимися для Маркса носителями высшей творческой функции, освободившись от повреждения, которое для Маркса является отчуждением, не продолжать развитие (развитие при коммунизме) за счет того же самого противоречия, которое побудило к развитию и Бога? Почему бы не перейти ему, этому человечеству, от истории к Сверх-, а не Пост-истории?

Вот что вдруг, читатель, я понял, ведя заочную полемику с Андреем Кураевым и его «форумчанами». И третья, марксистская, трасса светской метафизики стала для меня очевидной. Я вдруг увидел и эту трассу, и ее связь с другими трассами, и систему сложных сопряжений метафизики светской с метафизикой традиционной. Я увидел метафизическое будущее человечества. Увидел, как это будущее связано с проблемой развития. Увидел, как в дальнейшем будут складываться отношения между метафизическим «красным» и метафизическим «черным». Надеюсь, что и читатель тоже увидел все это вместе со мной. Я, со своей стороны, сделал все, чтобы читатель вместе со мной все это увидел. А может быть, увидел и что-то, чего я увидеть не смог.

Глава IX. И вечный бой…

Двигаясь по лабиринту этой изощренной и небезусловной проблематики, мы вдруг обнаруживаем возможность классификационной схемы, позволяющей выделить четыре не сводимых друг к другу ответа на вопрос, который мы решили сделать основным предметом исследования. Вопрос о смысле и содержании развития. Мы обнаруживаем, что четыре разных (и, повторяю, не сводимых друг к другу) ответа порождены двухпараметрической матрицей. И что параметры этой матрицы — качество развития и его обусловленность.

Развитие для одних является благом, а для других злом. Оно для одних порождено повреждением, обусловлено им и (тут опять развилка) либо исправляет повреждение (являясь благом), либо только усугубляет его (являясь злом).

Соответственно, четыре ответа на вопрос о смысле и содержании развития таковы.

Первый ответ — развитие есть необусловленное зло. Что это значит — мы еще должны разобраться. Но в нашей матрице 2x2 («зло — благо», «обусловленность — необусловленность») есть место для такого матричного элемента. И пока что я фиксирую только это.

Второй ответ — развитие есть обусловленное зло. Тут все понятно. Для сторонников этого подхода развитие есть не реализация творческого дара (Огня), а продукт падения (вкушения от Древа Познания).

Третий ответ — развитие есть обусловленное благо. Сторонники такого ответа говорят о том, что повреждение носит провиденциально благой характер, что исправление повреждения — это развитие, устремленное к финалу, коим является окончательное исправление и возвращение к неповрежденному Бытию.

Четвертый ответ — развитие есть необусловленное благо. Оно начато вместе с Творением, определяется противоречием, побудившим к Творению, не заканчивается с преодолением повреждения.

Что это за элемент нашей матрицы, наличествует ли он только в схеме или в реальности, мы должны понять. И именно на пути к такому пониманию анализируется все на свете. От метафизики Маркса до проблемы апокатастасиса.

Итак, второй и третий элементы нашей матрицы (обусловленное благо и обусловленное зло) накрепко связывают развитие с повреждением, его обусловливающим.

А вот первый и четвертый элементы эту связь разрывают, говоря, что развитие может быть и не обусловлено повреждением.

Вот что такое «до» и «после», по поводу которых я полемизировал с Андреем Кураевым! Это уход от метафизики повреждения к другой метафизике. А точнее, как мы видим, к другим метафизикам.

«До» и «после»… А ведь и впрямь оказывается, читатель, что это двуединый вопрос, окончательный смысл которого для нас в том, чтобы наполнить содержанием первый и четвертый элементы матрицы, показав, что тема «неповреждение и развитие» заслуживает самого пристального внимания.

Маркс, Фрейд, Эйнштейн и метафизики всех монотеистических (да и не только) религий по сути мучились в поисках ответа именно на вопрос о развитии по ту сторону исправления повреждения. Маркс, как никто другой, понимал, что, не изучив историю вопроса и не поняв, как отвечали на него мыслители религиозной эпохи, он своего серьезного ответа на такой вопрос не получит.

Развитие — это только исправление повреждения? Или нечто другое? Марксу был нужен анализ всех подходов к ответу на вопрос, ставший для него ключевым в связи с теорией превращения. Пусть для него повреждением было отчуждение, а не первородный грех. И что? Он был достаточно глубоким исследователем для того, чтобы подняться над конкретным содержанием тех или иных понятий, метафор, символов. И он верил в историю. Символ этой веры прост: «Пойми предшественников, пусть даже и заблуждавшихся, пойми тенденцию — и работай. Продолжай, переламывай! Но сначала — пойми и переживи».

Есть люди (и мировоззренческие системы), для которых развитие однозначно греховно. Мы вроде бы убедились в этом.

Есть, и в гораздо большем количестве, люди и мировоззренческие системы, для которых развитие — это средство борьбы с повреждением (первородным грехом, отчуждением, травмой культуры).

Но наступает момент, когда развитие вдруг начинает пониматься иначе.

Как борьба с Танатосом (Фрейд).

Как борьба с силами превращения (Маркс).

Как борьба с «темной материей» и «темной энергией» (Эйнштейн).

Как борьба с Тьмой как таковой (религиозная традиция, совместимая и с Танатосом, и с превращением, и с темной энергией).

Такое понимание развития не девальвирует его, а, напротив, делает сверхважным и основополагающим. Люди же и системы, отрицающие развитие, рано или поздно обнаруживают, что потаенный смысл этого отрицания — стремление к слиянию с Тьмой.

«Не смейте цацкаться с Бытием, тешить попусту род людской надеждой спасти оное за счет какого-то там развития! Не мешайте нам (и всем) слиться с Ничто, с Великой Тьмой, с нашей (и всеобщей) Успокоительницей!» Это и есть ликвидационный гностицизм, он же — фашизм.

Ну вот мы и подходим, наконец, к основной развилке, отвечая на вопрос о смысле и природе развития. Ответив на этот вопрос, мы сможем преодолеть естественную (а также искусственно создаваемую) путаницу собственно политического характера. Ведь не зря же мы всматривались в эти путаницы, ведя нескончаемые частные дискуссии как политического, так и метафизического характера.

Гностики и хилиасты…

Фашисты и коммунисты…

Покаянчество и СССР..

Сила и слабость… Темная («с фашистской силой темною») сила и светлая сила…

Антиисторизм и история…

Черная и красная метафизики… Гегель и Маркс…

Постистория… История… Сверхистория.

Развитие как зло…

Развитие как спасение от повреждения.

Развитие как приготовление пищи для Абсолюта.

Развитие как предельное метафизическое основание…

Разве не важно для нас определить смысл и ценность развития? А также качество того, что мы наследуем ради будущего?

Или же и мы тоже, как и они, понимаем развитие как ту или иную служебность? Ну, не злую (А.Лоргус), а добрую (А.Кураев). Ну, военно-обязательную (иначе сомнут), но не более того.

Тогда, я убежден, у нас нет шансов в XXI столетии. И именно для того, чтобы это доказать, а также (что намного важнее) описать наш главный политико-метафизический шанс, я и предпринял это исследование, стремясь добраться до предельных (метафизических, онтологических, антропологических, аксиологических) оснований развития.

Обсуждал ли я при этом покаянчество, конкретные политические курьезы или ад после Второго пришествия — я разными путями добирался до этого, основного. И, наконец, добрался…

Кому-то, наверное, показалось, что, начав разбираться с Марксом и его метафизикой, я отклонился в сторону, вступил в очередную дискуссию по частному вопросу, не имеющему никакого значения для светского человека… Да и для человека религиозного вряд ли являющемуся сверхактуальным — судьбоносным и ключевым. Мне же представляется, что двигаться в выбранном направлении, избегая соблазна «башни из слоновой кости», можно лишь создавая рисунок из очень разных (и кажущихся частными) дискуссий по абсолютно разнокачественным вопросам и особым образом работая с таким рисунком. Если представить себе, что каждая из дискуссий (и обнаженная такой дискуссией тема) — это «буква», а совокупность «букв» — «алфавит», то наш поиск — «текст»… Быть может, смысл подобного текста поведает нам нечто о волнующем нас предмете — судьбе развития в России и мире.

Начни мы эту судьбу обсуждать любым другим образом — «башня из слоновой кости» нам гарантирована. И унизительно почетная научная премия в придачу. Углубляться в дискуссию об апокатастасисе я не хотел. Основные современные ревнители оптимистического богословия интеллектуально, да и аксиологически, для меня совершенно непривлекательны (в отличие от каппадокийцев древности).

Интересует же меня только одно: почему богословие может быть либо «оптимистическим», либо «пессимистическим» и не может быть «нулевым».

Только не подумайте, что я, совсем рехнувшись, хочу заняться богословской инноватикой. Вот уж чего нет, того нет. Меня интересует светская метафизика и ее связь с подлинной религиозной традицией. Все остальное мне чуждо. Создавать фэнтези есть тьма охотников. Я не из их числа. Насколько не из их — так прямо-таки словами не выразишь.

Но, занимаясь светской метафизикой и ее религиозными корнями (а как оторвать одно от другого?), я должен как-то назвать все то, что не сводится к «оптимистическому» и «пессимистическому». К альтернативе между тем вариантом, когда все отпавшие, включая Люцифера, будут спасены, и тем вариантом, при котором они будут оставлены на вечную погибель.

Казалось бы, ясно, что, как только их оставили гореть в аду после Второго пришествия, все вновь возвращается на круги своя. Сохранение ада — чем гарантируется от интервенций из оного? Силой новых печатей? Как исчерпалась сила старых печатей, так исчерпана будет и сила любых других, если сохранен ад. Это-то, думаю, и понимали каппадокийцы! Понятна и позиция их противников: как и зачем спасать то, что не желает спасения, жаждет вместо него погибели, пусть даже и окончательной?

Непонятно другое. Почему во всех этих спорах все их участники, пусть неявно, но очень жестко, ограничивают прерогативы Творца? Если источник зла — отпавший Ангел, то зло, как и все его дериваты, тварно. Тогда оно может быть стерто, уничтожено. Ведь все уже состоялось! Свобода воли выполнила свое провиденциальное назначение. Время, отпущенное для выбора — пасть или спастись, — исчерпано. Все мыслимые и немыслимые шансы в рамках проекта История (в его христианском понимании) предоставлены и использованы. Люди, да и все Бытие в целом, все Творение как таковое испытаны окончательно. Спасению подлежит лишь благо. Оно — опять же окончательно — выявлено.

Зачем хранить зло, у которого больше нет зиждительной функции? Если оно лишь средство — а это именно так в рамках метафизики, которую я называю «либеральной» или «метафизикой повреждения», — то зачем средство, если реализована (и отменена в силу реализованности) великая цель? Цель всеобщего и абсолютного испытания. Ведь не абы как, а под эту цель был изготовлен инструмент, именуемый «зло». Если вы твердо решили никогда больше не забивать ни одного гвоздя — зачем вам молоток? Если вы решили никого больше не испытывать, ибо все и вся уже испытали, — зачем вам зло?

Вы не хотите его спасать? Вас можно понять: в наказании есть абсолютный моральный пафос (впрочем, как и в прощении). Но, если вы решили наказать и расставили все точки над «i», истребляйте зло, стирайте его, испаряйте, элиминируйте. Ибо все сотворенное вами вами же и может быть обнулено (я тебя породил, я тебя и… «обнулю»…).

Это я называю «нулевым» — не пессимистическим, когда наказывают заточением, и не оптимистическим, когда спасают метафизическим подходом. О чем свидетельствуют его отсутствие? О том, что зло нефункционально, что оно не молоток для забивания гвоздей? О том, что функция зла недовыполнена? Недовыполненность исключена Вторым пришествием. А нефункциональность? Она предполагает, что зло сотворено не во благо (вкупе с предоставлением свободы воли и как часть оного), а иначе? Или оно вообще не сотворено? «И с вечностью пребуду наравне»…

Если наравне — то ад не сотворен? С другой стороны — «древней меня лишь вечные созданья». Вечные созданья — не Создатель, а созданья. Что такое вечные созданья?

Созданья — это то, что кем-то когда-то было создано… Данте сознательно использует язык недоговорок, умолчаний, неоднозначностей! И то ведь: «последний поэт Средневековья»… Время еще суровое: чуть что — и на костер! Поэтому мысль иносказательна и поливалентна. Обвинят в ереси? Можно дать каноническую трактовку. А для тех, кому понятен язык иносказаний, — свой мессидж о несотворенности источника зла. Источника Предвечного, более древнего, чем Творение.

Какой мессидж? Почему зло не отменено? Либо потому, что его работа во благо (испытание) не завершена, либо… Либо потому, что оно неотменяемо. Можно заточить его слуг, но стереть его и его носителей невозможно.

Первый вариант отпадает: испытание завершено, работа зла во благо закончена.

Остается второй вариант — неотменяемость зла. Неотменяемо лишь то, что не сотворено.

Неотменяемость зла несовместима с представлением о зле, предлагаемом метафизикой свободы воли, она же — «метафизика повреждения». Если зло неотменяемо, то оно не повреждение, а нечто совсем другое. Что же именно?

Ощущая метафизический изъян своей теории, обнаруживая этот изъян в ходе своего собственного интеллектуального странствия (что такое «превращенные формы», как не обнаружение изъяна?) Маркс — и это угадывается по намекам, разбросанным по многим его работам (ранним, в первую очередь), — обращается к истории метафизической мысли. Разумеется, не артикулируя до конца этих своих сокрытых рефлексий. Стал бы он их артикулировать до конца — последствия были бы понятны и сокрушительны.

Гегель ведь при всей любви его к восточным религиям не превращается в брахмана и не уезжает в Гималаи. Он в университете философию преподает. Так же и Маркс. Он не метафизическими обнаружениями занимается. Он «всего-то» должен разобраться с сохранением диалектического начала «после» победы коммунизма. А вот разбираясь «по-честному» с этим «после», исследуя его, в том числе и в исторической ретроспективе (а как иначе?), он просто не может не натолкнуться и на вопрос о том, что было «до».

То есть что двигало Творцом, развивавшим свое Творение до того, как заработал механизм отпадения и спасения? В чем тогда была диалектика? И каковой она предполагается после того, как механизм отпадения и спасения перестанет работать? Согласитесь, между подобным «после» (диалектика, а значит, и развитие после Конца Света) и марксовским «после» (диалектика, а значит, и развитие после победы коммунизма) есть прямая связь. И тут, и там речь идет о судьбе Истории: станет ли ее окончание началом Сверхистории или же началом Постистории?

«Сверх» или «Пост», Маркс или Гегель, движение или покой, развитие или завершение, а значит, и растворение — вот то содержание, ради раскрытия и углубления которого стоит, как мне кажется, заниматься и апокатастасисом, и более тонкими вопросами.

А сам-то как думаешь, читатель? Фукуяме можно, а нам нет? Между тем Фукуяма с его «Концом истории» — это не беспрецедентная инновация, а звено в определенной цепи. Он ученик Кожева, Кожев — неогегельянец. «Конец истории» Фукуямы — это мечта постмодернистов о всеобщем покое, о том, что Запад откажется от идеи развития. Это средоточие всяческого «пост». Осуществление «пост» станет концом всего, что мы любим. Концом великой традиции, идущей через тысячелетия. Концом гуманизма, и не только. Но спастись от «пост» можно лишь противопоставив ему некое «сверх».

Подобно тому, как великая метафизика теодицеи самоисчерпалась, самоисчерпался и великий проект «Модерн». Речь идет не о двух самоисчерпаниях, а об одном едином самоисчерпании в двух его разных вариантах.

Постмодерну можно противопоставить только Сверхмодерн. В исторической перспективе Модерн уже не сласти. Можно бороться за то, чтобы его гибель была отсрочена. Но не более того. Сверхмодерну же нужна актуальная метафизика. Ее нельзя выдумывать заново. Ее надо извлечь из Истории — истории светской и религиозной метафизической мысли. Постмодерн в итоге, сколько бы он ни говорил о своей неметафизичности, востребует черную метафизику. Сверхмодерн — красную.

Гегель ИЛИ Маркс… Сколь многим хочется поставить тут вместо «ИЛИ» союз «И-». Но процесс движет нас именно в сторону «ИЛИ». «Пост» — это Гегель и стоящая за ним историческая традиция покоя, венчающего собою движение. «Сверх» — это Маркс и стоящая за ним традиция «вечного боя», согласно которой движение изменит свое качество, но не прекратится. Нам надо срочно добраться до метафизических корней этого самого «Сверх», если мы не хотим оказаться в пучине «Пост».

А с точки зрения решения подобной задачи — что движение после победы коммунизма, что Бытие после окончательного спасения… И в том, и в другом случае — «либо-либо». Либо развитие прекращается, и тогда это постистория. О чем говорят как Гегель, так и его последователи. Либо развитие не прекращается, но это значит, что на каком-то этапе за него отвечает не противоречие между повреждением и преодолением оного, а какое-то другое противоречие. Но, может быть, оно ответственно за развитие и на других этапах?

И есть ли вообще повреждение? Или мы имеем дело с чем-то другим? При том, что повреждение — это телеологически «благое зло» (зло, порожденное благом во имя блага).

Если нет повреждения (а уже теория превращенных форм, отвергая наличие для форм лишь двух возможностей — воскресения и истлевания, утверждает по сути это), то что есть?

Зло порождено не благом, а чем? Есть что-то отдельное от блага и ему равномощное? Или же мы ошибочно принимаем за благо то, что им никоим образом не является?

Сценарий № 1, в котором мы ошибочно считаем Творца благим, — это гностический сценарий, согласно которому Творец — всего лишь заштатный, жалкий демиург, домогающийся от Творения признания, неспособный придать Творению благого смысла, мучающий себя и Творение «вампир». Творение же является концентрационной Вселенной, гравитационным вампиризмом Форм, пожирающих друг друга, злой сказкой, сочиненной идиотом, миром, откуда надо бежать.

Сценарий № 2, в котором мы, признавая Творца благим, не считаем зло (а) сотворенным вообще и (б) сотворенным во благо, — это сценарий Алефа.

«Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною». Если Тьма над Бездной, то Тьма предвечна, несотворенна и враждебна Творцу и Творению. Бытие — это мир форм, созданный и охраняемый Творцом. По ту сторону — активное и самодостаточное Антибытие… Не пассивное Небытие, а Тьма, подпитывающая любые противоречия в отношениях Творца и Творений»

То, что Творец создал Творение противоречивым и потому способным к развитию, не отменяется в «сценарии Алеф». Утверждается лишь, что есть суперсила, способная играть на этих противоречиях по «формуле превращения». Форма отпадает в силу противоречия и… Не чахнет, а наливается Тьмой, коль скоро в отпадении своем Форма соглашается пожирать свое Содержание, свою субстанциональность, бытийственность.

Как только Форма приняла окончательное решение и начала каннибальствовать, пожирая смысл и его субстанциональность, ее начинает подпитывать не какое-то там вторичное зло, а Госпожа Тьма, несотворенная предтварность, потревоженная Творцом, та Тьма, что над Бездной.

Фрейд назвал эту Тьму Танатосом.

Последователи Эйнштейна — темной энергией.

Маркс — источником превращения Формы.

Метафизики, отвергающие и гностический сценарий, и сценарий зла как порождения блага (сценарий повреждения), называют эту тьму Хозяйкой Зла. Эти метафизики…

Вновь возникает вопрос о том, насколько исторически (историко-культурно, так сказать) реальна метафизическая красная традиция, выявленная мною с помощью дедуктивного метода и герменевтических реконструкций. А также немногочисленных отсылок к чему-то исторически безусловному. К Алефу с его «до», к неотменяемому вопросу о «после» (как восходить от одного неба к другому в отсутствие противоречия), к Тьме над Бездной.

Что-то тут требует более развернутой системы доказательств. Я надеюсь, что мне удастся выполнить уже данное читателю обещание и эти доказательства привести в отдельном исследовании. Что-то мне удалось доказать здесь. Конечно, не все. Но кое-что. Например, глубокий антагонизм между хилиастической и гностической традицией. Уж эти-то две традиции проследить не составляет труда. Надо просто избавить имеющиеся данные от ложных и предвзятых интерпретаций.

Читатель, если хочет, может считать, что красная метафизика — это и есть метафизика хилиастическая. И что она в качестве таковой противостоит черной гностической. Это не будет грубой ошибкой, но на самом деле это не вполне так. Повторяю — проследить все сразу в одной работе нельзя…

Вспоминается, увы, анекдот советского периода, в котором лектор, не поняв классиков, вещает: «Марксизм, товарищи, возник не сразу, как Гермафродита из пены морской. Он является…» Ну, так вот, товарищи, а также и господа… Ни Горький, Луначарский и Богданов с их богостроительством, ни Арагон, Неруда, вся теология освобождения, ни Александр Блок с его метафизикой не возникли на пустом месте, как эта самая пресловутая «Гермафродита». На пустом месте вообще ничего не возникает. Не было бы метафизической альтернативы гностицизму — все бы давно уже осуществилось в соответствии с его мечтаниями. И мы бы с вами тут ничего не обсуждали. А раз мы обсуждаем, значит, что-то есть. И это нечто не сводится к религиозной и светской гуманистической классике. Загибаться эта классика начала еще в ХIХ столетии. И не понадобился бы истории советский Красный проект для отпора фашизму, если бы классика была в силе. Была бы она в силе — Франция гордо дала бы отпор фашистам и вместе со своими демократическими англосаксонскими союзниками водрузила классические гуманистические знамена над Рейхстагом в конце 1940 года.

Это понимали все. От Экзюпери до Сустеля, от Бертрана Рассела до Черчилля. Понимали и переживали. История — конечно, не физика. Но в ней есть свои принципы экспериментальной доказательности. Красное знамя над Берлином в 1945-м — это неотменяемая историческая доказательность. Одной ее, конечно же, мало. Ну, так и надо к малому прибавлять большее.

Гениальные русские поэты по-разному принимали революцию 1917 года. Маяковский — безоглядно. Как-то, чего хотел и о чем мечтал. Блок — совсем иначе. По большому счету — мистически и метафизически. Дело не только в его «Двенадцати», хотя и в них тоже. Великая метафизическая полемика — всегда по определению закрытая — чаще всего манифестирует себя через культуру.

В завершение исследования я предлагаю читателю еще и еще раз задуматься над уже обсужденной мною — неявной, но глубокой и метафизической по сути своей — полемикой между двумя Александрами: Блоком и Пушкиным. Ведь и впрямь есть о чем задуматься, согласитесь…

Пушкин ведь не случайно провозглашает:

Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —

Летят за днями дни, и каждый час уносит

Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем

Предполагаем жить, и глядь — как раз умрем.

На свете счастья нет, но есть покой и воля.

Ведь не может вызывать никакого сомнения трансцендентальность этих пушкинских строк, их сопричастность метафизике и только метафизике. Но не вызывает сомнения и сопричастность метафизике знаменитого блоковского:

И вечный бой! Покой нам только снится…

Я уже обращал на это внимание читателя. И ровно в той мере, в какой собирание по крупицам красного метафизического религиозного опыта требует кропотливой работы, обнаружение полемичности блоковских строк по отношению именно к строкам Пушкина не требует ничего. Только поэтического слуха и историко-культурной воспитанности.

Ровно того же самого, и не более, требует уже тоже осуществленное мною рассмотрение в этом контексте одной из финальных фраз «Мастера и Маргариты» Булгакова. Произведения, культурно несопоставимого ни с Пушкиным, ни с Блоком, но явно разрабатывающего ту же тему.

Исследуйте творчество Тютчева («Когда пробьет последний час природы», например) — и столкнетесь с тем же самым.

Спросят: «Так что же, все, кто за покой, это гностики?»

Нет, конечно. Потому-то, читатель, я и говорю, что противостоящие метафизики не сводятся до конца к коллизии «гностика или хилиазм». Сводилось бы все дело к этому — подвел бы я черту намного раньше.

Покой и движение… Как соотносится одно с другим? И где та великая традиция, порождением которой является гностицизм с его деструктивно-ликвидационной однозначностью? Ведь никто не сказал, что столь же деструктивно ликвидационна и сама великая традиция, породившая больное гностическое дитя. Корни гностицизма — на Востоке. Том особом Востоке, который крепко хранит свои метафизические загадки. Может быть, вклад этого Востока в мировую симфонию столь же нужен, как и вклад Запада? Может быть, изъять этот вклад столь же опасно, как и безоглядно увлечься им? Может быть, весь смысл в том-то и состоит, чтобы покой и движение находились в нужном сочетании друг с другом? Не знаю…

Раз за разом путешествуя на Восток, что-то понимая и строя там какой-то диалог с теми, кто понимает неизмеримо больше, я все равно могу сказать лишь это «не знаю».

Знаю же я другое. А именно — что произойдет в момент, когда принцип покоя потеряет дополнение в виде принципа движения. Вот тут-то (это называется, между прочим, «фундаментальная остановка развития») на метафизическую арену как раз и выйдет ничем не сдерживаемая Тьма. И не будет ни Востока, ни Запада. А значит — надо спасать Запад как принцип движения. Не объявлять войну Западу, а спасать его.

Да, Запад гибнет. Уничтожив свою коммунистическую альтернативу, великий проект «Модерн» подвел черту под собственным существованием. Теперь он почти без боя сдает позиции Постмодерну, сутью которого является отрицание движения как исторической миссии Запада.

Восток же… Заимствуя у Запада все тот же Модерн (а чем еще заняты Индия и Китай?), проявляя невероятную изобретательность в том, что касается сочетания Модерна со своими историческими традициями, Восток сам по себе не может привнести ничего нового в идею развития как такового. Это миссия Запада. Миссия, от которой он теперь отказался.

Остается Россия. Брошенная в грязь, историософски растоптанная, отдавшая первородство за чечевичную похлебку, скукоженная и территориально, и сущностно, она все равно остается. Исторически ей как раз и отведена роль альтернативного Запада, этакого бронепоезда на запасном пути. Подобная роль носит неотменяемый характер. Отказаться от нее можно только подведя черту под своим историческим существованием. Чего и добиваются очень многие.

Повторяю — я не знаю, в какие глубины уходит идея покоя, сколько там, на глубине, у этой идеи ипостасей и модусов. Какие из этих модусов и ипостасей адресуют к жизни и Бытию, а какие — к антагонистическому началу.

Я верю, что Пушкин и Тютчев, да и многие другие, имели метафизическую связь с теми модусами и ипостасями идеи покоя, которые к гностицизму никак не сводятся.

Что касается Булгакова, то и он сам, и его последователи никогда не отрицали своей сопричастности гностической традиции.

Может быть, не имея каких-то сдерживающих центров, питающих мир правильной, негностической энергией покоя, блоковский «вечный бой» превратится в безумие, в самоистребление ошалевших метафизических берсеркеров. Но на сегодня не это маячит на горизонте. А полное отсутствие всего, что адресует к вечному бою, к движению, развитию, творчеству.

А без движения, то есть без развития, все рухнет в бездну. И там будет поглощено тем, что над нею, — Великой Тьмой.

Я знаю, как и кто рвется к такому исходу. И я знаю, что допустить его нельзя.

Я знаю, что не допустить такого исхода можно только противопоставив Постмодерну Сверхмодерн. И что-либо это сделает Россия, либо никто. Я знаю, что у России всегда было мало шансов осуществить нечто подобное полноценно. И что сейчас этих шансов меньше, чем когда-либо. Но я знаю также, что ничего другого в качестве шанса на историческое спасение не существует. И что этот шанс необходимо использовать, даже если он до смешного мал. И, наконец, я знаю, чем Сверхмодерн отличается от Постмодерна. И что в этом смысле позволяет наполнить реальным содержанием этот ничтожный, но драгоценный шанс на всемирно-историческое спасение.

Вот все, что я знаю пока. И если мне удалось в своем исследовании передать вам такое знание, я выполнил свою задачу. Если же нет, то мое оправдание в том, что я хотя бы хотел этого, в отличие от многих.

ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ