Исчезновение Залмана — страница 5 из 35

Дождь кончился, и Джейкоб Глаз почувствовал под языком сладчайший запах йода и солярки, гниющих листьев, анаши, портовой снеди. Он стоял на нижней палубе отеля-поплавка и наблюдал за тем, как на Амстеле мерцают огоньки. Вбирая в легкие дыхание Амстердама, он думал о полете в Балтимор – домой, о завтрашней дороге – и с восторгом воображал американское житье, которое судьба держала крепко в своем глубоком голубом кармане.

1995–2005–2015

Авторизованный перевод с английского Давида Шраера-Петрова и Эмилии Шраер

Посмертная любовь

«Какой нелепый, неосмысленный мир! Соня лежит в земле, ее одноклассник не пускает нас сюда, а мне восемьдесят шесть… А? Зачем? Кто объяснит?»

Юрий Трифонов

Среди гостей за длинным – составленным из двух – столом особенно выделялся мужчина лет сорока восьми. Застолье было в самом разгаре, когда уже изрядно выпито, но еще немало неопустошенных бутылок толпится на столе и на подоконниках. Почти никто уже не ел; разве что самые неспокойные гости и гостьи теребили веточки кинзы, ломтики сырокопченой колбасы, шагреневые куриные ножки, куски восковатого балыка, оплывшие за несколько часов лежания на тарелках. Руки притрагивались к рюмкам и стаканам, подносили к губам и опускались, обессиленные. По обеим сторонам стола некоторые из гостей тщились продолжить беседу, маленький частный разговор, флирт, начатый не без помощи хозяйки еще при рассаживании. Выжав соки из застольных бесед, большинство гостей молчали, кто по привычке убрав голову в плечи, кто развалившись на стуле, кто утопив отяжелевшую голову в пахнущие соленой рыбой и красным вином ладони.

В центре стола под желто-сиреневыми акварелями сидел Павел Лидин. Или Павлик, потому что почти все из гостей были в этом доме не впервые и знали его завсегдатаев. В хлебосольном доме известного московского этнографа профессора Штока Павел Лидин был живой легендой. Некоторые считали его человеком незаурядным, талантливым; другие видели в нем придворного шута, которого приглашали для развлекания гостей. Это была компания интеллигентных москвичей из тех, кто родился еще до войны, в середине или в конце тридцатых. Среди них в те годы не существовало деления по национальным и религиозным признакам. Все они – Преображенские, Флейшманы, Айвазяны и Кречетовы, супруги Леселидзе и неженатые братья-близнецы Петруша и Венечка Сокол – встречались в доме Федора Штока по нескольку раз в году, были привязаны друг к другу и следовали давно установленным ритуалам, как полагается истинным москвичам.

Между ними существовал какой-то всеобщий уговор, некий окружавший Павла ореол полунамека. В разговорах-приглашениях на очередное застолье всегда проскальзывало: «А Павлик будет?» Павла приглашали. С ним приходила супруга, которую принято было игнорировать, отделываясь от нее полуласковыми бессмыслицами. В разговорах она участия не принимала, хмелея мгновенно и окончательно и исчезая на кухне, где стоял маленький диванчик и где в шкафчике над раковиной хранился штоф с водкой, настоянной на рябине. Павел никогда не напивался. Каждая рюмка только придавала ему новые силы, и его шестипудовый бас заставлял стекляшки на люстре подрагивать немелодично.

Первыми останавливали взгляд усы. Его усам завидовали многие. Усы у Павла были казацкие, черные с проседью, шириной в два пальца, словно бочарный обод, усмиряющий непокорные доски. Потом глаза: крупные, глубоко посаженные, воловьи. Глаза мерцали на густо исчирканном морщинами лице, словно колодцы-двойники в августовской степи. Увлекшись разговором – а он всегда увлекался, – Павел распахивал глаза, и морщины разбегались, как степные ящерки, исчезая за буграми бровей. Еще выделялись парящие над столом руки, крупные, с темными волосками на запястьях и серебристыми ладонями. И голос, его необыкновенный голос. Сначала вспоминались раскаты грузинского многоголосия. Густые и тяжелые, но в то же время с надломом, происходящим от сплава любви с ожиданием разлуки, замешанной на молодом вине. Потом приходил в голову хохляцкий, «выйди, коханая, працею зморена, хоть на хвылыночку в гай», переливистый лукавый напев. И еще нижегородский басок, скачущий и дребезжащий пилою. И даже что-то шаляпинское, вбивающее в спинки стульев и сгоняющее хмель.

Как это случилось, что в тот вечер в начале апреля 1981 года Павел вдруг, неожиданно для всех, запел сибирские острожные? Было ли это заранее подготовлено хозяевами? Или кто-то из сидевших рядом остряков раззадорил Павла? Склонив голову, отгородившись от всего застолья частоколом мощных пальцев и раскачиваясь из стороны в сторону, словно обезумевший маятник, он пел малопонятные присутствующим песни про воров и разбойников. На пение из кухни пришла теневитая жена Павла и привалилась к спине мужа. Устав слушать, люди начали переговариваться через стол, отбрасывая от себя бередящие свинцово-серые слова песен. Павел продолжал петь и раскачиваться. Среди всего застолья был лишь один человек, который по-прежнему вслушивался в пение, – тринадцатилетний сын Штоков Кирилл. Песня оборвалась, Павел поднял голову, и Кирилл увидел раздавленные слезинки вокруг его глаз. Потом все заворочали стульями, заговорили громко и с облегчением, стали расходиться. Столовая Штоков опустела.

За столом остались Павел с женой Аленой, усаженной на стул и уснувшей, и Кирилл. Гости шумно собирались в прихожей, а Шток подавал пальто и своим профессорским голосом отвешивал дамам прощальные комплименты. Его жена убрала посуду и бутылки со стола, потом внесла поднос с саксонским чайным набором и двумя десертами: шарлоткой и творожным медовиком. Чашки были тонкие, прозрачные, как руки дремлющей Алены. Жена Штока разливала чай и приговаривала:

– Все вдруг разошлись, ну да ладно, будем одни чаевничать.

Кириллу не терпелось задать Павлу вопрос, но он был мальчик воспитанный и не хотел встревать, выжидал момент. Наконец, собравшись с духом, Кирилл выпалил:

– Дядя Павлик, а откуда вы знаете столько воровских песен?

Павел оскалил нижние зубы, отхлебнул чаю, проглотил кусок шарлотки и стал рассказывать, долго и путано, как после института два года проработал в Сибири на железнодорожной стройке.

– Мы снимали полторы комнаты у одного старика. Он когда-то беглых каторжников кормил, укрывал. Они ему песнями платили – больше нечем было.

Потом Павел стал вспоминать довоенное сталинское детство, потом войну и ближнюю эвакуацию, а потом возвращение в Москву в 1944-м. От усталости или от перевозбуждения он перескакивал то с 1939-го на 1944-й, то с 1944-го на 1949-й. Потом он совершенно позабыл о вопросе мальчика и принялся с новым оживлением рассказывать о лете 1945-го.

– Слушай, старик, – Павел обратился к Кириллу, – тебе отец рассказывал про лето сорок пятого, про экспериментальный лесной лагерь?

– Нет, не рассказывал, дядя Павлик, – ответил Кирилл. Орешинки его глаз бегали взад-вперед от Павла Лидина к отцу. – Пап?

– Ну да, Кира, было такое дело, – произнес Шток, кривя губы. – Только рассказывать нечего. Мне там было плохо. Холодное лето выдалось. Помню это вечное ощущение влажных штанов и рубах.

– Пап, ты поэтому мне никогда не рассказывал про этот лагерь?

– Сын, я, право, не знаю. Ну да, наверное, поэтому. У меня, знаешь ли, остались не самые прекрасные впечатления от этого лагеря. Но вот дядя Павлик, судя по всему, до сих пор о нем вспоминает. Павлик, ну расскажи мальчику. А я, если что, внесу коррективы.

– Что ж, – Павел улыбнулся, будто не замечая привычного сарказма Штока, и продолжил рассказ, обращаясь главным образом к Кириллу. – Так вот, представь себе, весной сорок пятого нас отбирали из всех школ внутри Бульварного кольца. Отбирали учителя физкультуры, самых крепких. Заставляли подтягиваться и лазать по канату. Нам с твоим папахеном только тринадцать исполнилось, но мы уже были ростом как сейчас, почти метр восемьдесят пять. И подтягивались раз двадцать.

– Ну, положим, не двадцать, – поправил Шток. – Давай уж без диких преувеличений. Десять, от силы пятнадцать.

– Ладно, пятнадцать, не суть. Так вот, отобрали нас человек пятьдесят пацанов, первого июня посадили в автобусы и отправили. Лагеря никакого там и в помине не было. Но красота и тишь невообразимая. Берег озера. Бор сосновый. Черника, грибы. А мы-то голодные, сам понимаешь, война… Лагерь построили сами. Палатки поставили. Жратвы у нас с собой было только пара мешков картошки и небольшой запас круп. Но никакого там мяса или лярда. Лагерь-то был экспериментальный. Кто-то в гороно придумал, что чем держать парней в городе все лето, лучше отправить на природу. Так что пришлось самим добывать себе пропитание. Озеро было под ногами, и мы рыбачили все время. Рыбы тогда было в озерах и реках страсть как много, наплодилась в войну. На рыбу мы выменивали в окрестных деревнях мед, сало, молоко – своих мужиков в деревнях не хватало, одни старики, дети да калеки. В общем, жрали вот так!

Павел отрезал себе еще кусок шарлотки, откусил половину и, громко запив чаем, стал пережевывать. Он собрался уже продолжать и набирал воздуха для нового предложения, но Шток его перебил:

– Павлик, дорогуша, я вот тебя попутно хочу спросить. В принципе, я неплохо запомнил то послевоенное лето. Но вот… гмм… рыбалку, рыбалку… Скажи, а как же мы столько рыбы умудрялись вылавливать? Мы что же это, сетями, что ли?

– Нет, не сетями, – ответил Павел, уже готовый обидеться. – Есть и получше способы. Ты забыл, да? Был у нас в лагере парень, Севка Трофимов, живший в эвакуации на Урале. Он-то и научил нас. Делалось это так, – Павел взглянул сначала в сторону Кирилла, слушавшего с открытым ртом, а потом в сторону самого Штока. – Мы привязывали к поясу сетки, набирали побольше воздуха в легкие, ныряли и заплывали под берег. Секрет-то весь в том, что под берегами озер всегда есть норы-пещеры, где рыба и толпится. Главное – поднырнуть и сунуться в нору. А там – протянешь руку и чувствуешь: сразу десятки спин бьются. И деться им некуда – вход в нору закрыт. Тут надо было их хватать и в мешок, в сетку, пока воздух не кончится. За раз набирали по пять-шесть рыбин. А каждая рыбина не меньше чем на полкило. Так и прожили все лето, – Павел остановился, чтобы передохнуть.