– Поймать-то вы меня всё равно не поймаете, а вот увидеть ты меня больше не сможешь, Павлуша. Так что лучше не говори никому, что видел меня. Обещай, что не скажешь!
Павлик кивнул, и лицо вновь засмеялось, обнажая щербинки зеленовато-белых зубов. Тут он почувствовал, что задыхается, и судорожно зашарил руками по стенам норы, пытаясь напоследок схватить хоть одну рыбину. Рыбы выскакивали из рук, оставляя на ладонях слизь. Уже на последнем дыхании Павлик оттолкнулся от берега и поплыл наверх к зеленому солнцу, болтая ногами, как головастик.
Выскочив на поверхность, Павлик заглотнул побольше воздуха и, обессиленный, перевернулся на спину. Его подхватили и вынесли на берег. Мальчишки обступили его со всех сторон. Он лежал на траве и дышал часто и тяжело. Кто-то отстегнул сетку от его пояса. «Что мне сказать? Я ведь не поймал ни одной», – мелькнуло у Павлика в голове. Но Федя Шток, Федька, его самый закадычный друг еще с довоенного детского сада, уже вытряхивал содержимое сетки рядом с ним. Два судака, два линя и сом вывалились на траву и задышали тяжело, вторя дыханию Павлика. «Лучше и правда ничего не объяснять», – подумал Павлик и устало улыбнулся обступившим его восхищенным мальчишкам.
Вот так случилось, что целое лето Павлик прожил с тайной в сердце. Много раз ночами он не мог заснуть от желания прокрасться незаметно на берег, спрятаться в зарослях и дождаться минуты, когда его озерная подруга вынырнет из-под воды и взойдет на берег. Ему нестерпимо хотелось узнать, где она обитает на берегу, может быть, в запрятанной в гуще леса избушке. Да и много чего еще. А может, она и вовсе не покидает своей подводной норы? Но непреодолимый страх вперемешку с бременем данного обещания всякий раз сдерживал его.
И вот после многих колебаний и ночных бдений он решил открыть свою тайну Феде Штоку. Он просто не мог таким не поделиться! Федька был его старейшим другом. До войны и немецкого нашествия они жили в одном доме и гоняли мяч и шайбу во дворе. Их матери были знакомы, и даже их няни происходили из одних и тех же мест под Ростовом и вместе сиживали на солнечной скамье, лузгая семечки, приглядывая за своими подопечными и сплетничая о «хозяевах». Потом отец Павлика воевал на Белом море, отец Федьки разрабатывал новое оружие в лаборатории на тогдашней окраине Москвы, а мальчики и их матери были отправлены в эвакуацию. Павлик и его мама попали во Владимирскую область, в Александров, а Федька с матерью провели первые три года войны в теплом и совсем не похожем на Россию Ашхабаде. Отец Павлика погиб, когда немецкая подлодка потопила его торпедный катер. А когда Павлик с матерью вернулись в Москву в 1944-м, выяснилось, что в их комнаты вселилась семья капитана милиции. Им же выделили комнату в доме по соседству. К концу войны отец Феди, физик, потомок остзейских немцев (отсюда и баронская фамилия Шток, которую нередко принимали за еврейскую), выдвинулся как один из ведущих специалистов в будущем Ракетном институте. За заслуги перед отечеством ему дали барскую квартиру в том же районе Москвы, где они жили до войны. Вернувшись в Москву из Средней Азии, в этой квартире поселился Федька вместе с матерью, единственной дочерью композитора Клячко. Разлученные войной Павлик и Федька оказались в одном классе и возобновили дружбу, словно и не расставались в сентябре 1941-го…
И вот после ужина, когда они собирали сушняк для костра, Павлик потянул Федьку за рукав полинявшей за лето ковбойки.
– Поклянись, что не скажешь!
– Что не скажу?
– Поклянись!
– Хорошо, клянусь. Зуб даю, – ответил Федька, складывая руки на груди и становясь в позу взрослого, которому легче согласиться, чем спорить с докучливым ребенком.
– У меня есть подружка.
– Да ладно заливать!
– Уже три недели.
– Деревенская?
– Сам точно не знаю. Может, да.
– Как вы познакомились?
– Она в озере живет, в пещере под берегом.
– Честно?
– Честно.
– Она что, русалка?
– Не знаю. Но она настоящая. Как мы с тобой. Разговаривает.
– Посмотреть на нее можно?
– Нет.
– Почему нельзя?
– Потому что я обещал.
– Кому обещал? Русалке?
– Отвали, сказал же, обещал. Ей обещал.
Павлик заставил Федьку поклясться жизнью, передними зубами и коллекцией монет, которой все мальчишки завидовали, что он никому даже не намекнет, что Павлик тайно на озере встречается с подружкой. И что не будет за Павликом подсматривать.
Павлик провел остаток лета, испытывая то тревогу, то тоску, то гордость от того, что у него была взрослая романтическая тайна. А когда наступал его черед нырять за рыбой, он безошибочно находил ту самую нору, где его ждало смеющееся зеленое лицо.
– Павлуша, здравствуй, – говорила она. – Как ты там без меня?
Он не знал, что ответить. Они глядели друг на друга, потом Павлик выныривал на поверхность. На берегу в сетке он всегда находил штук пять рыбин. Мальчишки завидовали его уловам. Никто не ловил таких красивых, оловянного блеска судаков, таких горбатых, с багряными плавниками, колючих окуней, таких червонно-золотых лещей, таких толстогубых и зеленохвостых линей, таких длинноусых сомов. Сомы были его любимцами. После ныряния ловцу полагалось самому почистить пойманную рыбу и порезать и посолить ее для ухи. С окунями и судачками он расправлялся быстро: колотушкой по голове, чтобы не плясали по траве, потом скоблить чешую коротким широким ножом, потом – одним движением вскрыть брюхо и вынуть кишки… С линями и лещами дела обстояли сложнее: спина у леща широченная, в две ладони, так что не ухватиться при чистке, а у линя чешуи почти нет, зато схватишь его, а он оставляет кожу-слизь и выскальзывает прочь. Приходилось во время чистки засовывать большие и указательные пальцы под жабры. Сомов он всегда оставлял напоследок, чтоб пожили еще. В мокрой траве они могли пролежать целый час, часто приподнимая ключицы-жабры и пришлепывая сохнущими губами, словно солдатики-пехотинцы, плененные на поле боя.
Ночью накануне отъезда мальчишки в палатке делились друг с другом первыми любовными приключениями. Некоторые за лето завели знакомства в окрестных деревнях. Они-то как раз и рассказывали. Остальные одобрительно поддакивали и расспрашивали. Павлик не слушал, думая о предстоящем возвращении в Москву, об озере и улыбке зеленых скул.
– Павлуха, а ты-то хоть раз бухался? – спросил его коренастый, курносый, с бесцветными волосами и ресницами Борька Щукин, один из самых «опытных» в их палатке мальчишек. Борька был сыном летчика, сбитого над Восточной Пруссией. У их отцов была общая судьба, и Павлик никак не ожидал, что Борька его так подставит. Но Борька принадлежал к породе балагуров и шутников, непредсказуемых, не знающих уз дружбы и верности и почему-то охотнее других выступающих от «обчества».
От неожиданности Павлик замер.
– Чего молчишь, парень? Колись давай, рассказывай, все свои, – напирал Борька, играя кривой улыбочкой. – Нам Федька, твой друган, уже намекнул, что ты там в озере с какой-то цыпой развлекаешься.
– Да ты чего? – пробормотал Павлик, поворачивая голову в сторону Федьки и не находя его в спальном мешке. «Как он мог?!» – мелькнуло в голове. Он оглядел нетерпеливые лица, освещенные «летучей мышью», облизнул губы и закричал звонко и угрожающе:
– Да вам-то какое дело?! Я каждый день с русалкой в озере… Я побольше всех вас тут бухался, поняли? Отвяжитесь от меня…
Он отвернулся и упал на подушку.
– Да ладно врать-то, брехун, – сказал было кто-то, но его остановили другие, то ли от прилива уважения к Павлику, то ли от нежелания дразнить бешеную собаку.
Павлик был угрюм в утро отъезда. Он молча принял от начальника лагеря приз за лучший улов, раньше других уселся в автобус на заднее сиденье и прислонился к стеклу. Когда автобусы проезжали через деревню, лежащую на пути к шоссе, Павлик смотрел, как мелькают избы и колодцы. Деревенские, главным образом бабы и оборванные ребятишки, стояли перед избами и махали руками. Мальчишки махали им в ответ и корчили рожи. Павлику наскучили эти проводы и одинаковые цветастые полушалки. Он прикрыл глаза. Когда автобус проезжал мимо последней избы на краю деревни, Павлик вновь прильнул к окну. И увидел взметнувшиеся на него с крыльца знакомые бледно-голубые глаза. Он до боли в переносице прижался к забрызганному августовской грязью стеклу и смотрел на тающий зеленый силуэт…
После возвращения в Москву Павлик не разговаривал с Федькой Штоком почти два года. Федька пробовал втереться к нему в доверие не раз и не два, подкрадываясь к Павлику на переменах и в буфете, посылая одноклассников в качестве парламентеров, оставляя у него в парте извинительные записки. Как-то раз он пришел к Павлику после школы и предложил в качестве условия перемирия свою коллекцию монет, но Павлик послал его «на фиг в чертову задницу». Но подростки в конце концов прощают даже то, чего не забывают, и в старших классах Павлик и Федька оказались сначала просто приятелями, а потом опять близкими друзьями, тем более что они как никогда ощущали свою принадлежность к узкому кругу детей из интеллигентных семей, над родителями которых в те годы навис дамоклов меч борьбы с космополитами.
А потом они оба влюбились в Алену Тарсис – летом после девятого класса. Алена была не похожа ни на одну из девочек в той женской средней школе, куда мальчишек из их школы приглашали на вечера и танцы. Она была другой. С огненно-рыжими волосами и неповторимой улыбкой. Ее окружала аура, описание которой не поддается простой подростковой речи: летняя и зимняя, горячая и холодная, подобная аромату спелой брусники, оставленной на кочках до первых заморозков. У нее были самые узкие юбки среди знакомых им девочек. Невесомые ее ступни скользили, а не ступали. Она была девочкой их мечты.
Алена жила в похожей на пещеру комнатухе в коммунальной квартире вместе с матерью, актрисой театра Станиславского. Мать Алены, Ядвига, полька из Вильно, была ногастой блондинкой с подернутыми кровью бледно-голубыми блюдцами глаз. Она всегда одевалась в черное или мышасто-серое; ее шипящие скрежетали и сопели, а ударения в произносимых ею русских фамилиях то и дело перескакивали из галопа в карьер. До ареста и смерти в лагере на Колыме отец Алены, профессор Ицик Тарсис, преподавал в педагогическом институте. Он был автором нескольких книг и идиш-русского словаря. Павлику вся история жизни и смерти Алениного отца казалась особенно завораживающей, и в мыслях он даже сравнивал ее с судьбой собственного отца – убитого на советско-германской войне еврея из белорусского города Шклова.