Ищи Колумба! — страница 6 из 22

конец вернувшиеся с работы люди съедят и борщ, и голубцы, и фаршированные перцы, запах сельдерея постепенно выветривается. И когда наступят сумерки, на город налетает ветер, и если он с гор, то приносит с собой запах полыни или запах снега, а если он с моря, то запах йода и рыбы. И каждый раз неизвестно, какой будет ветер и какой он принесет с собой запах, и я называю этот час – Час Ветра.

Но во все часы из города не уходит запах дыни и меда. Это запах табака, и он пробивается сквозь запах моря и запах полыни.

Я пока что никуда не уезжала больше чем на неделю. И вспоминаю я о своем городе, потому что я так люблю его, что, о чем бы я ни говорила, я все сворачиваю на свой город. К моей истории, которую я здесь рассказываю, наш город имеет самое прямое отношение.

Почему-то так получилось, что сначала эта история двигалась медленно-медленно – целые года или даже почти что совсем не двигалась. А потом так быстро закрутилась! Все имело к ней отношение – и болезнь мамы, и то, что я пошла работать в мамин музей, и то, что училась плавать, и то, что встретилась с Матвеем, и, наверное, даже то, что мы с ним расстались. Да, как ни странно, все это имело отношение к продолжению истории о человечках. А начала она так быстро разворачиваться в тот день, когда я сдавала последний экзамен в школе.

В этот день был экзамен по истории. Я ее хорошо знала и знала, что, на худой конец, могу получить «четыре», если здорово не повезет с билетом. И я чувствовала себя совершенно свободной, как будто я уже окончила школу, и даже мама разрешила мне надеть мою любимую синюю джинсовую юбку, немного расклешенную, с белой строчкой и с большими карманами. Я сама ее сшила, но в школу ни разу не надевала, потому что она «хиповая». И я надела белую водолазку и новые лакированные туфли с перепонками, которые мама мне подарила досрочно к окончанию школы. И я тогда еще спросила маму:

– Ма, а вдруг я не кончу, ты отберешь назад туфли?

– Ну хоть как-нибудь, я думаю, ты все же кончишь.

– Ма, ну а если на одни троечки?

– Тогда туфли оставлю, но отрежу перепонки.

– Да, придется постараться: перепонки – это, конечно, гораздо главнее, чем туфли.

Я пошла, и мне было ужасно хорошо. Туфли, хоть и новые, нисколечко не жали. Прохожие – старые тетки – с осуждением, а девчонки с завистью смотрели на мою юбку. У меня было такое чувство, что я все могу: захочу сейчас – взлечу и буду с чайками летать над морем; захочу – сдам экзамен в институт какой хочешь; захочу – и поставлю всесоюзный рекорд по плаванию. И я так ясно представила себя плывущей, даже почувствовала, как вода держит мое тело, и почувствовала на губах вкус соли, и, кажется, даже сделала резкий выпад правой рукой, так что чуть не задела нашу врачиху.

Это была наш районный врач Ольга Ивановна.

С Ольгой Ивановной мы в этом году встречались без конца, потому что мама болела весь год. Ольга Ивановна у нас часто бывала. Болезнь у мамы была очень долгая, что-то у нее случилось с ногами, ей стало трудно ходить. Это все произошло из-за того, что она пережила во время войны в Ленинграде голод и всякие потрясения. Иногда мама совсем не могла ходить, а потом ей снова становилось лучше. Ольга Ивановна знала все про нашу жизнь, а тут я удивилась, что она даже не спросила, как я сдаю экзамены. Она очень сухо спросила меня, могу ли я к ней зайти. Я сказала, что иду на экзамен, на последний, на историю. Но она все равно ни о чем меня не спросила и даже не пожелала «ни пуха ни пера», а только сказала:

– После экзамена зайди ко мне обязательно, это очень важно.

Я не обратила внимания на ее слова, я же сто раз к ней заходила, и вообразить не могла, что она мне скажет.

Я сдала историю на «пять», но это уже никакого значения не имело. Все перевернулось оттого, что мне сказала Ольга Ивановна. Я уже не поеду поступать в институт, я должна идти работать, но не в этом дело. Ольга Ивановна сказала, что мама не будет никогда ходить. Ничего сделать нельзя, это необратимая дистрофия, ну то есть истощение нервной системы… Она давно это подозревала, а сейчас вот другие врачи подтвердили диагноз.


***

Мама написала открытку директору музея Клавдии Владимировне. Она к нам пришла и долго, очень долго у нас была. Сначала Клавдия Владимировна сидела с мамой вдвоем, а меня выгнали как будто бы готовить к чаю бутерброды, но это, конечно, только предлог. За то время, пока они разговаривали, можно было приготовить бутерброды не то что для нас троих, а для нашего нового кафе «Алые паруса», в которое каждый вечер стоит очередь чуть ли не во всю улицу.

Потом позвали меня. Клавдия Владимировна маме говорила:

– Дашенька, ну что ты отчаиваешься! Если хочешь знать, все равно Тата наверняка бы не поступила в университет. Ты даже и не представляешь, какой там конкурс. Вот у меня племянница в Москве, так, знаешь, она пишет, что у ее дочки Алены преподаватели по всем профилирующим предметам и к тому же она английскую спецшколу кончила. И то дрожит. Вся семья обслуживает Алену: бабка ей свежую морковь трет, отец печатает конспекты, а мать торчит около университета и спрашивает у всех выходящих с экзаменов, какие вопросы задавали… А ты хочешь, чтоб Тата поступила. Вот поработает годика два-три, будет производственный стаж, тогда поступит, а ты пока что поправишься.

Чай с бутербродами мы так и не пили.


***

И вот я первый раз в своей жизни иду на работу. Подхожу к дому, в котором буду работать. Перед высокой чугунной дверью с причудливым литьем на секунду остановилась. Внутри у меня стал нарастать холод. Он был мне знаком. Так же было страшно, когда я пошла первый раз в детский сад и в школу. Я потянула за огромную витую ручку и вошла в вестибюль.

Про этот дом, в котором помещался музей, мама всегда говорила, что, наверное, архитектору помогал строить добрый волшебник. В самую жару в доме было всегда прохладно, а в холод или в дождь тепло и уютно. Но я считаю, что дело в том, что архитектор хорошо учел климат нашего города и сделал и такие помещения, в которых будет прохладно, и такие, в которых будет тепло. Из вестибюля шел ход в большой высокий зал с каменным полом. Окна выходили не на улицу, а на галерею, и в зале никогда не пекло солнце, а света было достаточно, потому что сверху шли сплошные окна. И от каменного пола тоже как будто веяло холодком.

В вестибюле гардеробщица и она же кассир – тетя Маша. Она не узнала меня и вопросительно взялась за билетную книжечку.

Я подумала, не купить ли мне билет, как-то неловко объяснять ей, что пришла на работу. Но тут вышла Клавдия Владимировна и встретила меня так шумно и радостно, обняла и поцеловала и торжественно представила тете Маше:

– Вот, тетя Маша, познакомьтесь. С сегодняшнего дня это наш новый сотрудник, Татьяна Владимировна или просто Тата. Да вы что, не помните, что ли, ее? Вы вглядитесь получше.

Тетя Маша подняла очки и в упор стала смотреть на меня, оставив вязание:

– Это же дочка Дарьи Георгиевны!

– Ах ты боже мой… – запричитала тетя Маша. – Да как же выросла! Она ведь вот такая была… – Хотя, конечно, в прошлом году, когда я сюда последний раз приходила, я не могла быть такой, как показала тетя Маша.

Клавдия Владимировна повела меня по залам. Мы вошли сначала в зал, в котором висели знакомые с раннего детства картины, изображающие наш город лет двести назад, и стояли огромные каменные бабы. Здесь все было без всяких изменений столько лет, сколько я себя помню, но зато в маленьких комнатах второго этажа, куда мы сейчас поднялись, экспозиции менялись очень часто. То здесь была выставка бабочек и насекомых, то знаменитых людей нашего края, то еще что-нибудь.

Я все стеснялась спросить Клавдию Владимировну, но потом все-таки спросила:

– А где фигурки?

И она меня привела в комнату, где на поставце стоял знакомый колпак из толстого, чуть зеленоватого стекла, а под ним мои друзья – Умник, Головастик и Радист. Я чуть было не бросилась к ним, но сдержалась – было неудобно перед Клавдией Владимировной.

Я стояла перед поставцом и рассматривала задумчивого, чуть насмешливого Умника, улыбчивого, душа нараспашку, Головастика и замкнутого технаря Радиста и даже не сразу услышала, как заговорила Клавдия Владимировна:

– Сейчас будет совещание, так что ты сразу увидишь всех наших сотрудников и войдешь в курс наших забот.

Совещание было назначено на полдесятого, но народ едва-едва собрался к десяти. Я сидела на стуле, втиснутом между диваном и письменным столом, и рассматривала комнату. Сколько лет по маминым рассказам я знала каждую музейную вещичку, как я гордилась нашей коллекцией амфор, была влюблена в скифских бычков, приходила смотреть на картины в новом, более удачном освещении или на экспозицию находок.

Вот уже полчаса, как мы здесь сидим, но я не слышала ни одного слова ни о картинах, ни о старинных монетах. Говорили о новой прическе, и о новом кафе «Алые паруса», и о том, что «макси» вышло из моды.

Вошла Клавдия Владимировна, и все затихли. Она похлопала журналом по плюшевому столу, посмотрела на свои допотопные мужские часы и сказала:

– Уже четверть одиннадцатого, а Кузнецова, конечно, нет, как всегда. Ну что же, начнем без него. У нас сегодня…

И Клавдия Владимировна стала говорить о всяких сметах и штатных единицах, а я-то с замиранием сердца надеялась услышать какие-то новые вещи о своих человечках. Я даже не совсем поняла, о чем она говорит, и думала: вот каким разочарованием начался мой первый день в музее. Тут открылась дверь, и вошел очень даже симпатичный парень в белой рубашке с закатанными по локоть рукавами и с огромным толстым портфелем. Это и был тот самый Кузнецов, которого ждали. Но у него был ничуть не виноватый вид.

Клавдия Владимировна еще раз посмотрела на часы и сказала ему (наверное, она хотела сказать это строго, но у нее не получилось):

– Ах, Матвей, Матвей, когда ты наконец научишься уважать дисциплину!