Исход — страница 28 из 46

Зольдинг встал, подошел к карте на стене; до этого она была закрыта занавеской под цвет стены.

— Вот — Ржанские леса. Очаг заразы — на сотни километров вокруг разносятся отсюда бациллы большевизма. По точным сведениям, коммунистическое подполье усиленно старается заслать своих людей в наши учреждения. Господа, я вас всех предупреждаю: никакой пощады! Партизанскую заразу искоренять со всей беспощадностью военных законов. Господин полицмейстер Сливушкин часто жалуется на подчиненных, говорит об их ненадежности. Вы подбираете людей сами, на что же вы жалуетесь, Сливушкин?

Переводчик успевал переводить в короткие паузы; всегда сдержанный, Зольдинг сегодня был явно не в духе, все видели, что еще немного — и он взорвется, вот только кто будет первым — неизвестно.

Первым оказался неожиданно бургомистр; штурмбанфюрер Урих перенес тяжесть тела с одного подлокотника на другой и с посветлевшими глазами все так же тихо слушал. Все-таки непонятный человек Зольдинг, кругом партизан на партизане, а он беснуется из-за водопровода. А почему, собственно, за это должен отвечать бургомистр? Да и зачем в первую очередь добиваться восстановления водопровода и канализации?

— У вас есть возможности заставить население работать, господин Троль, — чеканил Зольдинг, стоя прямо, делая упор на носки. — Порядок должен быть во всем без исключения. Даю вам месяц — водопровод должен работать. Это безобразие, воду возят из реки в бочках. Новый порядок! Мы, оказывается, не можем наладить даже водопровода, господин Троль! А вы, господин Сливушкин? Только за последнюю неделю семь дезертиров. Как вы объясните? А сообщаете в своих рапортах о каком-то благополучии! Предупреждаю, господа, я вынужден принять свои меры.

Зольдинг оглядел всех, сердясь на себя, замолчал. Выходить из себя — непростительная для офицера слабость, в любом случае непростительная.

Он поглядел в окно, эта сторона здания обращена на площадь; от солнца на его витых погонах остро вспыхнули золотые звезды. Зольдинг увидел сначала двух солдат, осторожно, стараясь не забрызгать начищенные сапоги, перепрыгнувших через лужу, потом проехала телега с бочкой, из нее торчало ведро, взятое на длинную деревянную рукоятку. Лошадь старая и с вылинявшей по весне, клоками, шерстью шла, тяжело, с натугой мотая головой.

Под конвоем провели группу женщин человек в пятьдесят, видимо, куда-то на расчистку…

Все надоевшее и чужое, чужая земля должна стать и станет покорной, и в этом будет и его доля. А кто вспомнит? Пожалуй, никто. Да и не нужно. Он честно служит своему народу, Германии, и уже одно это дает ему право чувствовать себя спокойно и уверенно.

Повернувшись, он пристально оглядел всех, от лица к лицу; ему хотелось одного: чтобы его поняли. В нем кипела холодная ярость против всех этих кретинов, которые или ничего не хотели, или не могли.

Под напряженными взглядами он молча вернулся к столу и опять стал брезгливо перебирать донесения, некоторые, желая сосредоточиться и прийти к какому-то решению, пробегал глазами. «На шоссейной дороге Ржанск — станция Сонь взорван мост на р. Берестянке. Пост разгромлен, шестеро полицейских после упорного боя убиты. 9 марта 1942 года…» «11 апреля 1942 года одним из партизанских отрядов (скорее всего, тем самым отрядом Трофима, о котором так много говорят) ночью был убит старшина Приреченской волости Николай Никифорович Тимофеев. Его казнили повешением, а на грудь пришпилили бумагу, где он был назван предателем и злостным мучителем народа. При казни присутствовало много жителей села Дутова, и даже были одобрительные возгласы, махание платками и шапками. И хлопанье в ладоши. Особенно старалась из бывших активистка колхозная и сельсоветская села Дутова — Ефросинья Панкова…»

Зольдинг взял еще одну бумажку, подробное донесение полковника Гроссера о бое с партизанами у железнодорожного моста через Ржану на участке Ржанск — Дневная Пустынь. И здесь партизаны успели взорвать мост, и только после подхода подкреплений из Ржанска отошли, потеряв убитыми пятнадцать человек.

Штурмбанфюрер Герхард Урих, наблюдая за Зольдингом с неприязнью простолюдина к аристократу, в то же время восхищался умением Зольдинга в нужный момент надернуть на себя маску безразличия и усталости, у аристократов притворство в крови, они, как фамильный герб, получили его вместе с наследством.

Штурмбанфюрер перевел взгляд на Сливушкина, тот беспокойно задвигался, и это разозлило Уриха; солнце припекало ему спину, и Урих, взглянув на жаркий квадрат паркета, зажмурился от темноты в глазах, перебирая в уме последние донесения и рапорты полицмейстера. Неделю назад Сливушкин доложил о реорганизации, по указанию гестапо, русской полиции на два отделения: политическое и криминальное — и увеличении штатов до сорока человек. И Сливушкин в это время думал об Урихе, о его последнем тайном распоряжении следить за бургомистром. За ним уследишь разве — жмот и есть жмот, мог бы в поощрительной премии, кроме трех килограммов мяса и одного килограмма крупы, дать еще ребятам хотя бы по килограмму соли. С одних ведь штрафов на рынке какие доходы получает громадные в городскую казну, а десять килограммов соли пожалел. А потом еще требует хорошую работу…

Зольдинг, прерывая мысли и Сливушкина и Уриха, сосредоточивая на себе внимание всех, сказал негромко, значительно, непререкаемо, словно огласил новый закон:

— Наша борьба беспощадна, господа. И в этой борьбе нет недозволенных средств. Такова воля фюрера. Я предупреждаю, каждый, кто усомнится, подлежит казни.

Зольдинг неожиданно вспомнил церковь, лица женщин, стариков, ризу священника, столбы пыльного света снизу доверху, до купола с богом.

— Прошу остаться полковника Гроссера, все остальные свободны. Господина бургомистра ждет у себя подполковник Ланс… — сказал Зольдинг, официально улыбнувшись подошедшему Гроссеру. — Вынужден снова огорчить, полковник, придется вам еще взять сто пятьдесят километров железной дороги. Иного выхода нет. Пожалуйста, вот карта, Гроссер…

Тяжелое солнце наполняло стекла в окне тусклым сиянием; от стен тянуло прохладой, шел обыкновенный рабочий день, но была своя значительность в каждом таком дне, — Зольдинг впервые подумал об этом, как о необходимости, без раздражения.

IIЗеленый шум

1

В конце мая ночи были короткие и пахли одуряюще, зацвели луга, в лесах готовилась к цветению липа, по тонкому медвяному запаху она угадывалась издали, хотя ее невзрачные мелкие цветы еще не думали раскрываться и были круглы, как орешки.

На этот раз Рогов шел в город неохотно, ему не хотелось надолго оставлять Веру, она ему не нравилась последнее время, не нравилось то, как она с ним стала разговаривать и держаться. Она привязала его к себе крепче, чем он думал, между ними не прекращалась борьба, измучившая обоих, в конце концов они пришли к совершенному отчуждению и, встречаясь, здоровались и проходили мимо. Только вчера он остановил ее, когда она шла к ручью с ворохом окровавленных, гнойных бинтов, худая и бледная от бессонницы. У нее были острые, сухие глаза.

— Ну что? — спросила она, не опуская корзины с бинтами. — Ты видишь, мне некогда.

— Ничего, за пять минут ничего не случится. Ты чего от меня бегаешь? Ведь мы муж и жена, зачем же людям на смех…

— Мы должны отдохнуть друг от друга, ты же сам видишь, мы с тобой измучились совершенно.

— Слишком много мужиков, можно выбрать? — не сдержался он, и она усмехнулась одними губами, по которым он так тосковал.

— Дурачок. Мне через верх и одного. Понимаешь, я устала от тебя, ты слишком много требуешь, тебе нужно все, все, это уже не любовь, это заглатывание. Ты пойми, я ведь человек, я не могу перестать существовать, перестать есть, пить, глядеть на людей…

— Почему я могу?

— Ты — мужчина. Наверное, у вас другая психика. Эта проклятая война все перевернула, люди привыкли убивать друг друга. Ты заметил, когда наша группа столкнулась с немцами, неделю назад, мы отбивали колонну с военнопленными и между нами и немцами металась лисица? Ведь по ней никто не сделал выстрела! Помнишь?

— Помню, — медленно ответил Рогов, как будто ожидая подвоха. Нет, эта Вера слишком сложна для него, скверно, когда женщина умнее. — Война, впрочем, не проклятая, а священная.

— Нет, проклятая, идиотская. Люди сошли с ума и убивают друг друга, как заправские мясники. Иногда мне кажется, что я задыхаюсь. Ты вот говорил о сыне… Зачем мне ребенок, если под такой же нож… Сколько их сейчас, сегодня ночью еще трое кончились…

— Кто?

— Зозуля, тот, помнишь, с таким чубом, весь рыжий, как золото. И двое из четвертой роты. Корыто, Маркин, этот все кричал, кричал…

— Успокойся, дай корзину, я помогу. Ты просто устала.

— Не надо, — сказала она, отодвигая его руку, и пошла, а Рогов стоял, глядел ей вслед и думал, что ей нужен сейчас кусок свежего мяса, горячего, свежего, хороший кусок мяса и двадцатичасовой сон, прямо на земле. Он впервые подумал, что это — богатство, и то, что он бессилен дать ей это, самое необходимое, приводило его в бешенство, самое последнее паскудство, когда мужчина не может дать женщине необходимое.

Он шел, угадывал направление чутьем, безошибочно, и все думал о последнем разговоре с Верой и перед самым рассветом почувствовал близость города по своей усталости, а не по каким-либо другим приметам — вокруг было все то же темное поле, но скоро он перешел знакомую дорогу с окраинами, огородами и садами, пробрался к нужному месту в Стрелецкой слободе — предместье города, названное так еще при Петре Первом. Здесь в домике старухи татарки, торговавшей на базаре всякой рухлядью, была одна из явок, здесь он пересидит день, отоспится в яме под сарайчиком, а в ночь уйдет в леса.

Он подошел к старой яблоне, опустился на колени и стал ощупывать землю; он сам почувствовал, как вздрогнули его руки. Старое ведро под яблоней стояло вверх дном — сигнал опасности, запрет оставаться в этом месте даже минуту, и тогда он как-то сразу почувствовал город и подумал, что отсюда он уже не сможет выбраться, потому что сил больше не было и трудно даже подняться с колен. Ведро стояло вверх дном, и он должен был взять сведения в другом месте, и он знал где, но это значило еще лишних полчаса. Следовательно, жизнь стоит полчаса. Круглая цена — пятачок, бублик. «Умер Дороня, — никто его не хороне; вынесли на улицу — собаки не едят, куры не клюют». Что еще за чушь? Конечно, горшок. А вспомнилось потому, что под рукой старое ведро вверх дном. К черту! Можно выйти за город, перележать в поле, а завтра с вечера все сделать. Но вот ведро, проклятое старое ведро стоит вверх дном. «Идет война священная…»