не утончилась,
не окончилась!
И лучше б сердцу
пустота,
покой,
устойчивость!
Нет – есть!
Всегда при мне.
Со мной.
В душе
несмытым почерком,
как неотступно –
с летчиком
опасный
шар земной.
Я сижу
перед коньяком
угрюм,
как ворон в парке.
Полная рюмка.
Календарь.
Часы
и «паркер».
Срываю
в январе я
листок стенной тоски,
а снизу ему
время
подкладывает листки.
Часы стучат,
что делать
минутам утрат?
Целый год
девять
утра.
Рюмку пью
коньячную,
сколько ни пью,
она
кажется
бесконечною –
опять полна.
Опрокинул зубами,
дна
не вижу,
понял я –
опять она
полная.
А «паркер»,
каким пишу –
чернил внутри
с наперсток.
Пишу –
дописать спешу,
чернил не хватает
просто!
Перу б иссякнуть
пора
от стольких
строк отчаяния,
а всё
бегут
с пера
чернила
нескончаемые.
Я курю,
в доме
дым,
не видно
мебели.
Я уже
по колено
в пепле.
Дом
стал седым.
Потолок
седым затянулся.
А папироса –
как была,
затянулся –
опять цела.
Свет погашу –
не гаснет!
Сломал часы –
стучат!
Кричу: –
Кончайтесь насмерть!
Уйди,
табачный чад!
Закрыл глаза –
мерцает
сквозь веки
в жизнь
дыра!
Весь год сорвал! –
Конца нет
листкам календаря.
Так к мальчику
рубль пригрелся –
вот же он!
Не кончается!
Покупок гора
качается:
трубы,
гармошки,
рельсы.
Вещей уже
больше нету,
охоты нет
к вещам.
А надо –
монету
в кармане
таща,
думать о ней,
жить для нее:
это ж рубль,
это ж мое!
По сказке –
мальчик юркнул
в соседний дом
и скинул куртку
с карманом
и рублем.
Руки сжал,
домой побежал,
остановился,
пятится:
к мальчику –
рубль,
серебрян и кругл,
катится,
катится,
катится…
Поэма о роботе
Здравствуй, Робот, –
никельный хобот,
трубчатым горлом струящийся провод,
радиообод,
музыки ропот –
светлым ванадием блещущий Робот!
Уже на пижонов
не смотрят скромницы,
строгие жены
бегут – познакомиться.
У скромных монахинь
в глазах голубых
встает
многогранник его головы,
никто не мечтает
о губ куманике,
всех сводит с ума
металлический куб,
кольчуг – алюминий
и хромистый никель
и каучук
нелукавящих губ.
Уже Вертинский
томится пластинкой,
в мембране
голосом обомлев,
и в «His Maisters Voice»[3]
под иголкой затинькал
Морис Шевалье
и Раккель Меллер[4]:
– В антенном
мембранном
перегуде,
гуде,
катодом и анодом
замерцав,
железные
поют
и плачут люди,
хватаясь за сердца…
Электроды
в лад
поют о чудах
Робота,
свет наплечных
лат,
иголка,
пой:
«Блеск
магнитных рук,
игра
вольфрама с ко́бальтом,
фотофоно[5],
друг,
о Робот
мой!»
И дочки пасторов
за рукодельем,
когда в деревне
гасятся огни,
мечтать о женихах
не захотели –
загадывают Робота
они:
рукою
ждущей
на блюдце
тронуты
в кофейной
гуще
стальные
контуры…
Все журналы рисуют
углы и воронки
золотым меццо-тинто
в большой разворот:
эбонитный трохей
и стеклянные бронхи,
апланаты-глаза
и желающий рот.
Шум растет
топотом,
слышен плач
в ропоте
(пропади
пропадом!).
Все идут
к Роботу,
клином мир
в Роботе,
все живут
Роботом!
Весь в лучах,
игрой изломанных,
озаренный ясно –
тянет Робот
из соломинки
смазочное масло.
Отвалился, маслом сытенький,
каракатицей,
в пальцах
шарики в подшипниках
перекатываются.
И окно
в лицо спокойное
от рождения –
бросило
тысячеоконное
отражение.
И светит медный мир в мозгу
катодно-ламповый,
стук-стук-тире
стекает с губ,
с холодных клапанов.
Берет газету Робот
с неслышным треском искр,
и буква
входит в хобот,
оттуда в фотодиск,
на пленку,
в хобот снова,
и узкий свет горит,
свет
переходит
в слово,
и Робот говорит:
Лон –
дон.
Лорд
Гор –
дон
Овз –
билль
внес
билль
о уууу…
о утверждении бюджета…
Гремит железная манжета,
и Робот
в алых «ауу!..» стихий,
скрипя, садится за стихи.
По типу счетной машины
в Роботе скрепками тихими
всажены
в зажимы
комплексные рифмы.
Элемент
коснется слова
«день» –
и выскакивает
«тень»,
электроды
тронут слово
«плит» –
и выскакивает рифма
«спит».
А слова остальные
проходят
сквозь нитки стальные,
и на бумаге
строчек ли́нийка –
автоматическая
лирика:
«Сегодня дурной
день,
кузнечиков хор
спит,
и сумрачных скал
сень
мрачней гробовых
плит».
И вдруг
ему взбредет уснуть –
в приемник
наплывает муть,
и ток
высокой частоты,
и сон
высокой чистоты.
И в ухо
чернотелефонное
и в телевидящий
зрачок
всплывает
небо Калифорнии,
снег,
Чарли Чаплин
и еще –
киножурнал,
петух Патэ
и пенье флейты
в слепоте.
Дождем
частя,
эфиром
пронесен
в шести
частях
полнометражный
сон.
И во сне
смеется Робот
механический,
грудь вздымая,
как кузнечный мех (анический)
с сонных губ
слетает в хобот
смех (анический).
Робот спит,
забыв стихи и книги,
Робот спит
бездумным сном щенка.
Только окна
отражает
нике –
лированная щека.
Приборы теплятся едва,
свет погасить в мозгу забыли…
И ноги
задраны,
как два
грузоавтомобиля.
Стальной паутинкой –
радиомачта.
Граммофоны.
Пластинки.
Трансляция начата.
Роботу шлет
приказания все
в синем шевьотовом
умный monsieur.
Коробка
лак-мороз,
где луч
и звук
синхронны,
нить
фосфористой бронзы
в четырнадцать
микронов.
И в аппаратную плывет,
то грянув,
то стихая,
продроглый гул
норвежских вод,
стеклянный шум
Сахары.
То провод
искоркой кольнув,
то темнотой
чернея –
любую
примет он
волну,
и Гамбург,
и Борнео,
и SOS
мертвящих глыб морских…
Планетным гулом
о́бнят,
одной волны –
волны Москвы
принять
не смеет Робот.
Струится пленка
в аппарат –
читает Робот
реферат:
«Болезни металлов,
распад молекул,
идет эпидемия
внутренних раковин,
в больницах
лежат машины-калеки,
опухшие части торчат
раскоряками,
машин не щадит
металлический сифилис
на Ниагаре
турбины рассыпались…»
Кончилась
лекция.
Monsieur
включает –
с трещинкой –
жанром полегче,
программу
в духе Лещенко.
И Робот идет,
напевая,
пальцы
как связка ключей:
«По улице,
пыль подыма-ая,
прохо-дил
полк гусар-усачей.
Марш вперед,
труба зовет,
чер-ные гу…»
Оборвут на полслове
песенки тон,
и губами резиновыми