Выбравшись из дымной урасы на берег Алдана, я стоял возле какого-то куста, слушал дикий свист ветра и заунывный звон. Я думал о том, что земля, куда я попал, среди цивилизованных земель была особой, как бы иной планетой, с другими законами природы и человеческой жизни. Это была иная планета на одном из материков земли, и я понял людей, заболевших «неодолимой тягой к стуже полярных стран». Тысячелетия люди смотрели на звезды, гадая: что там? Эти дикие края — как другая звезда, но которую можно достичь и посмотреть. И чья вина, что на этой звезде нет ни хрустальных городов, ни невиданных цивилизаций?
Снег, леса, законы биологии в первичной их простоте. Что может скрываться на тысячеверстных пространствах? Исчезнувшие звери, невиданные богатства руд? Как пылинки в океане, раскиданы здесь кучки людей.
«Я должен найти чайку Росса, думать буду потом», — так решил я. Душа моя в тот момент одеревенела в упорстве.
…Это помогло мне выдержать дальнейший полуторамесячный путь. Снег прекратился — настали лютые морозы. Плохо помню дорогу после Крест-Хальджея. Мы шли какими-то горными долинами среди мертвых, заснеженных хребтов. Помню лишь удивительные ущелья с красными отвесными скалами, на которых не держался снег. Помню, как чуть не бегом проходили небольшую, десятиверстную, лощинку. Якуты объяснили мне, что в этой лощине неожиданно возникают ужасной силы ветры, которые уносят людей, лошадей — все. Быть застигнутым ветром в этом месте — смерть…
Изредка нам попадались группы якутских урас. Тогда наступало блаженство. Якутская ураса строится из вертикально врытых в землю бревен, обмазанных глиной и обложенных дерном. Огонь горит в центре, дымоходом служит труба из глиной же обмазанных жердей. Якуты малоразговорчивы и гостеприимны.
Средне-Колымск состоит из двух десятков изб и деревянных юрт с неизменной церковью и развалинами старой казачьей крепости. Живут здесь потомки тех самых казаков, что осваивали Сибирь два с половиной столетия назад. От коренных жителей — чукчей, якутов, эвенов — они усвоили одежду и образ жизни, от русского своего корня сохранили речь, предания и известные черты характера.
Суровая жизнь в приполярном крае странным сладкоязычием отразилась на их русском языке. Буквы «р» и «л», как правило, не произносят. На вопрос о национальной принадлежности они отвечают загадочно: «Мы не юсские, мы коимские». Но все-таки они всегда помнят о великой России. Для них она кажется загадочной далекой страной, откуда пришли их предки, откуда идет железо, пряжа для сетей и главное — хлеб. Хлеб здесь употребляется в мизерных количествах. Основная пища для жителей и «домашнего скота» (собак) — рыба, которую дает кормилица Колыма, или, по-местному, «река». К «реке» относятся с глубочайшим уважением. «Коима-то матушка и коймит и губит — чисто хозяйка наша».
Имеется здесь, конечно, исправник, хозяин гигантского уезда с неясными границами. Кто знает, как занесло сюда этого человека, похожего на большого небритого ребенка с тяжелым и капризным нравом. Исправнику здесь нестерпимо скучно, от скуки спасение — водка, и, напившись до зеленых чертиков, он морщит лоб, читая прескучную громаду «Капитала». «Капитал» ему достался в наследство от ссыльных, которых отсюда перевели в Нижне-Колымск, дальше уже просто некуда. Об отъезде ссыльных исправник явно жалеет: «Злые были, черти, и ох языкастые!» Не знаю, кто из них потряс младенческую душу жандарма, но в «Капитале» исправник ищет ясности, что же заставляет людей идти на муки каторги. Впрочем, за два года дальше 15-й страницы он не ушел.
Русские, то есть казаки, к религии почти равнодушны. Догматизм православной церкви обрекает здесь ее на бессилие. Это тем более странно, что казаки-землепроходцы, шедшие сюда за «мягкой рухлядью», всегда несли с собой вместе с порохом — крест. На всяком месте, где они останавливались, возникали крепость и церковь. На каждом памятнике перевала стоял деревянный символ христианства. И поселки на Колыме в прежние времена назывались Кресты. Верхние Кресты, Средние Кресты, Нижние Кресты. Церковь католическая в этом отношении гораздо более гибка. Общеизвестна история о том, как монах Фуколь крестил в Африке племена туарегов. Туареги упорнее других племен не желали принимать христианство. Монах Фуколь поселился с ними, усвоил их мировоззрение, обычаи, создал суррогат религии, понятный туарегам, — и окрестил-таки, хитрый бенедиктинец!
Для того чтобы быть здесь священником, нужно быть либо подвижником, либо просто равнодушным, опустившимся человеком.
Местный батюшка отличается странной причудой, которая также проявляется больше всего зимой.
Причуда состоит в том, что, налив в таз водки и накрошив туда хлеба, они с матушкой лакают эту водку по-собачьи и мычат при этом. Священник называет это «пасти скотину».
— Во всяком-то человеке скотина сидит, — добродушно объяснял он. — Надо выпустить ее иногда попастись.
По-настоящему колымчанин живет только летом. Этому предшествует традиционный весенний колымский голод. Запасы вяленой и квашеной рыбы к весне кончаются, мука кончается еще раньше. Воют голодные собаки, а люди смотрят на реку, ждут, когда она вскроется. Открытая вода несет с собой рыбу и с ней — жизнь. В изобилии летних рыбалок проходит лето, потом опять зима в каком-то анабиозе, весенний голод — и снова лето. Так проходит и угасает, чаще всего в одну из наиболее сильных голодовок, жизнь. От этой жизни не остается ровным счетом ничего, ибо рыба, пойманная человеком, съедена им же, сети, связанные им, сгнивают, или их уносит река. Остается только память на десяток лет у кучки односельчан, а потом память уходит вместе с ними.
Мне до боли жаль этих людей. Потомки тех, кто завоевал необозримый край, они появляются и исчезают подобно какой-нибудь лиственнице в гигантской сибирской тайге, никому не ведомые от рождения до смерти. Страшный взрыв, какой-нибудь метеорит, который врежется в землю, свернет ее с миллионолетней орбиты, изменит климат, изменит души людские во всем мире, — вот что может спасти колымчанина.
…Все слова, которые я записал на предыдущих страницах, — только часть жизни, неизбежная ее часть, но не вся. У жителей поселка Средне-Колымск светлые глаза, неторопливая чистота души.
Я живу в избе казака Шкулева. Год тому назад у него умерла жена, детей нет; и вот этот маленький, худой полумужчина, полумальчик по внешнему виду, с жиденькой пепельной бороденкой и чистым славянским лицом «мается одиночеством». То, что я живу у него, для него и радость и прикорм, ибо я имею муку до весны. Самое интересное во мне для него — моя новая берданка с запасом патронов. «Баское ружье!» — восхищенно говорит он.
Цель моего приезда для него непонятна и неинтересна. Я говорил с ним о розовой чайке. «Ой-то, да как не знать! Баская птичка. Тут ее нету, надо ниже, где лес кончается, плыть, и по вискам[1] да по озерам много ее живет. Мы ее не едим», — просто ответил он.
Я ему не поверил. Слишком бы было это невероятно. Снова и снова я расспрашивал его и получил в ответ описание, точно соответствующее описанию капитана Росса, и узнал новое. «Баская птичка» — чайка с розовым пером, ожерельем на шее — живет в низовьях Колымы, ниже границы леса, на озерной низменности. Окрашена так она бывает только весной, осенью окраска сильно слабеет, ожерелье исчезает. Зимовать птицы улетают на Север.
«Эт-та птичка-то как мы — летом покрасуется, а как осень — она сразу в зиму на море улетает, чем и живет, неизвестно. Старики говорят, на Севере большая земля есть. А весной опять к нам, на озера да в тундру. Весной свежей рыбки много, поешь досыта, и глаза у тебя вроде открываются. Летом красоты много. Лебедей у нас много, каких красивых гусей, всякой птицы…»
В качестве последней проверки я предложил Шкулеву: если он поможет добыть мне хоть одну эту птицу, я отдам ему берданку с патронами и всю свою муку, что останется, весь запас провианта. Он странно посмотрел на меня и с потомственной привычкой русского мужика к причудам «господ» сказал: «Я тебе за это любую живность раздобуду, что там птичку».
Объяснение вековой загадки Rhodostethia rosea надо искать просто в словах: «Птичка маленькая, мы ее не едим».
Иногда кажется, что все это бредовой сон. Не было ничего. Ни моего предвидения, ни дороги из Москвы в Якутск, ни дороги из Якутска сюда. Я трогаю незажившую обмороженную кожу на лице. Она слазит темными, сухими лохмотьями.
Выхожу на улицу. Мороз. Луна. Темные окна домов. Они закрыты ставнями из оленьих шкур для тепла. Шуршание в воздухе. Шорох звезд. И в этой тишине вдруг крик с того берега реки:
— Ой-ко-о! Ой-е-ко-о!
Вспыхивает костер, исчезает — и снова крик.
Я говорю об этом Шкулеву, который чинит при свете камелька собачью упряжь.
— Гаврина жена, — отвечает он. — Прошлое лето Гавря поехал сети проверять на реку и до сих пор нет. Маленько тронулась. Зовет его. Пойду приведу…
Я отправляюсь с ним. По скрипящему твердому снегу мы идем с ним на красную мерцающую точку костра. Тишина. Давящая на голову тишина.
— Кабы в лес не убежала, — говорит Шкулев озабоченно. — Ловить долго.
От костра, который чудом горит из каких-то трех хворостинок, расширенными, безумными, ждущими глазами смотрит на нас маленькая женщина в драной кухлянке, с непокрытой головой.
— Пойдем, — спокойно говорит Шкулев и берет ее за руку.
Она покорно идет за ним и все оглядывается на костер — не возник ли возле него ее Гавря. Тишина. Скрип. И костер погас, утонул в оттаявшем снегу.
Мы приводим ее в свою избу и отпаиваем кирпичным чаем. Она пьет кружку, вторую, третью… Вздрагивает. И постепенно с лица сходит безумие, осмысленным делается взгляд.
— Иди домой, — говорит Шкулев.
Женщина в драной кухлянке уходит, все так же без шапки, без платка в пятидесятиградусный мороз.
— Жениться мне на ней, что ли? — спрашивает через час Шкулев. — Пропадет баба. Берданку-то отдашь, я видный жених буду.