Искатель. 1972. Выпуск №1 — страница 7 из 37

— С чего это вдруг? — хитро прищурил Дзасохов глаз в волосатых джунглях.

Кац второй раз намылил мне лицо, прижал к коже раскаленную салфетку, снова намылил и сказал:

— В нашем местечке жил водовоз, старый, совсем неграмотный человек. И за всю свою жизнь он накопил сто рублей. Он слышал как-то, что люди, у которых есть деньги, кладут их на проценты. Поэтому он пошел к раввину и сказал: «Реббе, возьмите к себе мои сто рублей, а за проценты я вам буду бесплатно возить воду…» Вот и я хотел вас постричь за проценты.

Дзасохов улыбнулся, обнял Каца, поцеловал его в седую снежно-белую макушку:

— Соломончик, я не такой мудрый, как ты, но в жизни я сделал два точных наблюдения: больше всех о любви треплются самые неудачливые любовники, и чаще других о деньгах толкуют бескорыстные люди. Все, я побежал, завтра к тебе зайду…

Кац опять приложил компресс; и когда жар стал невыносим, а я почти задохнулся от него, он сорвал салфетку и стал быстро крутить ее перед лицом — приятные струйки прохладного воздуха заласкали щеки, лоб, подбородок.

— Сейчас все бреются электробритвами, и в этом видна наша жизнь… Быстро, Быстро… В парикмахерскую некогда ходить… А ну взгляните зато на кожу у глаз — и вы увидите, что у совсем молодых людей полно морщин… Все стали много думать, много переживать, много хмуриться… Много нервничают — много морщин на лбу… В этом зеркале многое отражается… Мы живем в быстрое время, в нервное время… Вот и лысеют — тоже от этого. Раньше вы видели столько лысых?

Я сказал лениво:

— Вот на вашем друге это не сильно отразилось.

— Да, конечно, — согласился Кац. — Все люди разные. Но если вы думаете, что его жизнь не била, то вы-таки да, ошибаетесь…

— Упаси бог, я так не думаю, — поспешил оправдаться я.

— И это несмотря на то, что никто в мире не знает бильярдиста и маркера лучшего него. Если бы разыгрывали чемпионат мира в бильярд, как в футбол, Дзасохов был бы большой человек.

Кац рассказывал всякие истории, окутывая меня словами и струйками обязательного парикмахерского одеколона «В полет», а я сидел и думал о Дзасохове, которого велел запомнить Кац, хотя я бы его и так запомнил, даже если бы он не велел мне его запомнить, потому что только сегодня утром я держал в руках фотографию Дзасохова, и в приложенной к ней справке было написано: «Кисляев Николай Георгиевич, 1920 года рождения, инструктор трудового обучения производственного комбината Всесоюзного общества глухих…»


Дзасохов смотрел на меня, и по его глазам я видел, что он мучительно пытается восстановить в памяти, где он меня встречал. А я не напоминал. И ему было довольно затруднительно вспомнить обросшую белой мыльной бородой физиономию, на которую он мельком бросил взгляд вчера в парикмахерском зеркале старого Соломончика Каца.

— Я не понял вашего вопроса? — переспросил он.

— Меня интересует, Николай Георгиевич, чему вы учите ваших работников на комбинате.

— Я лично?

— Ну да. Вы лично.

— У меня две группы, В основном это глухонемые — инвалиды с детства, без перспективы восстановления утраченных функций. Я обучаю их картонажным и переплетным работам. Вот образец нашей продукции. — Он протянул мне детскую киижечку-раскладушку. Длинная цветная картонная гармошка — «Сказка о Курочке-Рябе».

Книжка была красивая, с очень хорошими рисунками. Рисунки, наверное, делал тоже глухонемой, потому что все события в сказке, весь сюжет были переданы художником исключительно точно, выразительно, в движениях и позах персонажей. Курочка-Ряба была похожа на человека, у нее было человеческое лицо — есть такой тип женщин с узким, слегка вытянутым лицом, острым носиком и большими, очень грустными глазами, с тонкими немигающими перепонками прозрачных век. Очень грустными глазами смотрела на деда с бабой Курочка-Ряба, и по ней было видно, что она и для себя самой совсем неожиданно снесла не простое яичко, а золотое; и теперь, когда мышка его разбила, смахнув на пол хвостом, курочка была не рада всей этой дурацкой истории с необыкновенным яйцом, от которого произошли сплошные неприятности. И обещала снести новое яичко она скорее для того, чтобы успокоить стариков, поскольку сама-то понимала: разве чудеса повторяются дважды?

— А чьи это рисунки? — спросил я.

— Мои, — ответил коротко Дзасохов.

— А вы кому-нибудь еще их предлагаете?

— Нет.

— Чего так?

— А я сам недавно узнал, что умею рисовать для детей.

— Вы давно в комбинате?

Дзасохов потер ладонью свою невообразимую щетину, ответил неопределенно:

— Да уж порядочно времени будет…

Я знал, что он работает с глухонемыми четырнадцать месяцев. Почти сразу после отбытия трехлетнего заключения за мошенничество.

— Порядочно, говорите?

— Да, — сказал он, как отрезал, и сейчас в нем трудно было узнать того веселого шутника, который вчера вернул давнишний долг парикмахеру Кацу. А может быть, все дело в том, что не разыгрывают первенства мира по бильярду, и по чьей-то дурацкой прихоти эта прекрасная игра существует как-то полулегально, — но уж, во всяком случае, Дзасохов не выглядел большим человеком. Так, тихий волосатый человечек, который умеет рисовать в длинных книжках-раскладушках грустных куриц с мудрым взглядом. И чего-то расхотелось мне доводить комбинацию до конца и точно, наповал «раскладывать» его. Я просто спросил:

— Слушайте, Дзасохов, а вы чего живете под чужой фамилией?

Он дернулся, заерзал на стуле, будто я ударил его ребром ладони по шее. Помолчал, усмехнулся, как-то безразлично сказал:

— Мне так больше нравится.

— Что значит — нравится? Это же не ботинки — не нравятся старые, выкинул и купил новые. Менять самовольно фамилию не разрешается.

— А почему?

— Потому! Если бы вы взяли себе фамилию Рембрандт, я бы вам вопросов не задавал. А если вы самовольно берете себе фамилию Кисляев — значит, это не от хорошей жизни.

— А я не самовольно. Я официально изменил фамилию через органы загса.

— На каком основании? — удивился я.

— В связи со вступлением в брак. Женился я. И взял фамилию жены. Имею право? А?

Я покачал головой и сказал:

— Вы уж извините меня за бестактные вопросы, но…

Он махнул рукой:

— Валяйте дальше. У вас работа такая. Когда вы приглашаете сюда, в этом уже содержится элемент бестактности…

— Почему же так категорически?

— Потому что вы хотите выяснить, не имею ли я отношения к краже скрипки у Полякова. И в самой постановке вопроса имеется оскорбительный для каждого честного человека момент — назовем это бестактностью.

Я вскинул на него взгляд, и он поймал его, как опытный волейболист ставит мгновенный блок над сеткой.

— Да-да, — подтвердил он, — Вы хотели сказать, что вчерашний арестант не может пользоваться моральными привилегиями честного человека?

Я ничего не ответил, а он закончил:

— Вот поэтому я и взял фамилию жены. Человек с некрасивой фамилией Кисляев имеет моральных прав много больше, чем Дзасохов. Перед теми, конечно, кто не знает, что это одно и то же лицо. Что вас еще интересует?

Меня очень интересовало, почему он отдал сейчас долг, который не мог возвратить много лет, но спросить об этом как-то не поворачивался язык.

— Вы давно знаете Иконникова и Полякова?

— Очень давно. Еще до войны. Я работал маркером бильярдной в Парке культуры, и они часто заезжали поиграть со мной.

Я обратил внимание, что он сказал «работал». Хотя, наверное, это работа и нелегкая, коли люди приезжали специально поиграть с ним.

— А что, они увлекались бильярдом?

— Лев Осипович прекрасно играет. У него восхитительный глазомер, нервная, очень чуткая рука. Но ему всегда не хватало духа, ну, азарта, что ли. Нет в нем настоящей игровой сердитости. Иконников в турнирных партиях всегда его обыгрывал. Хотя сам рисунок игры Полякова и был красивее…

— Вы поддерживали с ним знакомство все эти годы?

— Льва Осиповича я не видел уже множество лет. А с Иконниковым мы до последнего времени общались.

— А точнее?

— Точнее некуда. В последний раз я его видел дня за три до смерти.

— Вы говорили с ним о краже у Полякова?

— Нет, не говорили.

— Странно, — заметил я. — Тема-то куда как волнующая. А Иконников был всем этим весьма озабочен.

— Я думаю, — усмехнулся Дзасохов, — Под таким мечом находиться…

— А что — под мечом? — снаивничал я, — Иконников тут при чем?

Дзасохов пожал плечами, неуверенно сказал:

— Не знаю, правда или нет, но против него ведь вроде было выдвинуто обвинение…

— Откуда вы это взяли? — быстро спросил я.

— Слышал такое. Мир тесен…

— А все-таки? Кто это вам сказал?

— Сашка Содомский. Он, конечно, трепач первостатейный, но такое из пальца не высосешь. Тем более что при мне у них произошел скандал.

— Что он за человек, этот Содомский?

— Так, — сделал неопределенный жест Дзасохов. — Живет хлеб жует. Человек как человек. Распространяет театральные билеты.

— Я заметил, что вы о нем говорили без малейшего почтения, — сказал я, и Дзасохов улыбнулся.

— О нем все говорят без почтения. Ну, а уж мне-то сам бог велел…

— Почему именно вам?

— Да ведь мне теперь помереть придется с элегантной фамилией Кисляев — и не без его участия. Это он меня, дурака, «жить научил».

— То есть?

— Несколько лет назад остался я без работы, и денег, естественно, ни хрена. Пошел я к Сашке перехватить четвертачок. Денег он мне, правда, не дал, но говорит: «С твоими-то руками побираться — глупее не придумаешь…» Научил, как делать фальшивые царские червонцы и с покупателем свел…

Дзасохов замолчал. У него были очень красивые руки — хоть и непропорционально крупные на таком небольшом туловище. Сильные, с крепкими длинными пальцами, четким рисунком мышц и жил. И в руках этих совсем не было суетливости, они спокойно, твердо лежали на столе, и по ним совсем не было заметно, что Дзасохов волнуется. Иногда только он проводил ладонью по своей немыслимой шевелюре, и снова руки спокойно лежали на столе, с гибкими и мощными кистями, которые могли делать королевские партии в бильярд, рисовать куриц со скорбными глазами и формовки для «царских золотых» монет.