— А наши подростковые мысли? То, что занимало наши головы, оно же все было на заборах. Никто не писал на заборах цитаты из классиков. Ты видела на заборе хоть одну цитату из Твена или Хемингуэя? Я — нет. Самое безобидное из того, что мы писали на заборах — это «Моника, я буду любить тебя вечно» и «Моника — дура». Да что я тебе рассказываю — ты и сама все это знаешь…
— Нет, я этого не знала. Это полезная информация.
Для Теда вдруг многое прояснилось.
«Все понятно, — сказал он себе. — Они попали сюда прямиком из какого-нибудь частного пансиона. Потому и выглядят, как на картинке журнала. Потому-то ни желаний нормальных, ни надписей на заборах у них и не было. Бедолаги. Иной пансион так вычищает человека от человеческой сущности, что он не знает, кто он и что ему с собой делать».
— Так твой отец умер? — прервала Линта его размышления. — Зачем родители умирают?
— Ну, как же — биологический организм не может жить вечно, — с некоторой раздраженностью заметил Тед — что у них там, в пансионе, вообще преподавали?
— Нет, не «почему» умирают, а «зачем»?
— Действительно, вопрос — «зачем», а не «почему»… — Этот странный разговор со странной девушкой незаметно подводил Теда к вопросам и ответам, которых он сторонился. — Не знаю… Может, чтобы дети заняли место родителей и наконец осознали, что такое ответственность, — ведь рассчитывать больше не на кого, а значит, пора взрослеть окончательно.
Именно ответственности и дисциплины Теду и недоставало. Отец прямо указывал ему на это:
— Отношения человека с самим собой — это безумный театр одолжений и снисхождений.
Теду к этому моменту было уже за тридцать, и он не мог воспринимать замечания родителя с благодарностью вводимого в жизнь отрока. Почти любое слово отца он воспринимал как необоснованную колкость.
— Конечно, — язвительно парировал Тед. — Я не живу, а одалживаю что-то у своей жизни. Или мира, цивилизации. Точнее не скажу — я же в этом, как ты знаешь лучше меня, совсем не разбираюсь…
— А ты разберись. Это несложно.
— Неужели?
— Тебе будет казаться, что сложно, но лишь до тех пор, пока для огня своего разума ты используешь сырые дрова.
— Чего?! Какие дрова, папа?!
— Понимаешь, разуму человека, так же как и его желудку, требуются «дрова». Для желудка эти дрова — еда. С этим легко. А вот дрова для разума — это уже сложнее. Чтобы наш мозг не утратил свои функции и не ужался до мозга животных, его необходимо поддерживать в тонусе. Для этих целей размышления — лучший тренажер. Лучшие дрова для нас — это размышления каждого конкретного человека о своей роли в мире, своем предназначении. А ты пользуешься сырыми дровами. Теми, что лежат поближе. Под рукой. А чтобы добраться до качественных дров, которые не чадят, а дают пламя, надо напрячься, потрудиться. К сожалению, пока у тебя есть компьютер, до этих дров тебе не добраться — он загораживает путь к дровяному сараю.
— И что?
— Да ничего. Тебе эти размышления не нужны, вот ты в этот сарай и не заходишь. Но поленья к тебе не придут. Ты должен будешь однажды пойти за ними сам. Все просто.
— Ну а в чем, в чем именно мои себе одолжения и снисхождения? — кипятился Тед, подбрасывая в костер своей злости дрова обиды.
— Тед, ты помнишь, почему мы с тобой больше не играем в шахматы?
Миллер-младший моментально окунулся в атмосферу огорчений своего детства — отчего-то с огорчениями он надолго не расставался. Он даже находил удовольствие в том, чтобы перебирать их время от времени в памяти. Конечно, он отлично помнил тот диалог с отцом.
— Пап, поиграем в шахматы? — как-то спросил дошкольник Тед, зайдя в гостиную с шахматной доской под мышкой.
— Нет, — с непонятной Теду жесткостью отозвался отец.
— Но почему? Я же уже научился играть.
— Играть научился, проигрывать — нет.
Это было правдой. В шахматах, как и во всех других играх, Миллер-старший не поддавался сыну, считая, что именно так тот быстрее освоит азы мастерства. Но неизменным итогом подобного подхода были слезы чрезмерно обидчивой детской натуры.
— Скажи, ты ведь до сих пор мой подход не принимаешь? — хитро щурился отец.
— Отчего же — принимаю… — склабился в фальшивой улыбке Тед. — Но в штыки.
— Сын, в этом мире что-то дается слишком легко, а что-то не дается и с титаническими усилиями. Если бы все рождалось лишь при выстраданном усилии, мир был бы более качественным. В реальности же он во многом слишком поверхностен и однообразен. Усилие значит качество в конце усилия. А если что-то дается без усилий? Нет усилия, нет и качества. Второе вытекает из первого. Оно — его брат-близнец. Просто это их родство не каждому очевидно. Не всякая каша — овсянка, и не для каждого овсянка — каша.
Что именно имел в виду отец под абракадаброй про кашу, Тед так и не смог понять. Но самую горькую досаду он испытывал не тогда, когда не мог понять слова отца, а когда не мог с ними согласиться. Больше всего его злило нежелание отца признать право своих соотечественников на «американскую мечту».
— Папа, право на сытую жизнь — разве не ради этого рождались и гибли тысячи поколений людей до нас?
— Конечно, все не должно сводиться исключительно к духовным составляющим жизни. Материальная сторона нужна для определенного уровня бытового комфорта, который и позволяет западному человеку заниматься духовным самосовершенствованием. Глубже чувствовать. Любить. И даже ненавидеть — не до мерзости пустым сердцем, а основательно, вдумчиво, взвешенно. А человек, живущий на улице, вряд ли будет думать о чем-то, кроме куска хлеба. И его остается только жалеть. Но над человеком, который стремится к тому, чтобы у него был золотой унитаз, следует только смеяться. В человеке, ищущем величия, величия нет. Оно может быть лишь в человеке, не думающем о нем. Не возражай, сынок. Глупо ожидать, что стремящиеся к золотому унитазу в той же степени стремятся и к золотому сердцу. Рассчитывать здесь на исключения — это все равно что после покраски волос вопрошать: «А остался ли у меня хоть один волос натурального цвета?»
— Иногда я не могу отделаться от ощущения, что ты презираешь собственную родину.
— Я, именно будучи критиком, люблю свою родину искреннее оголтелых патриотов, потому что знаю, за что люблю ее, кроме собственно того, что родился здесь. Любить родину — это не бить себя в грудь при каждом ее упоминании, а поднимать ее с колен при каждом падении. Не требовать, чтобы родина была твоим должником за избитую в синяки грудь, и не ждать, что она вообще будет знать и помнить тебя. Довелось мне как-то посетить одну из стран Латинской Америки через несколько лет после случившейся там революции, и мне стало обидно за то, что о погибших во время тех событий вспоминали лишь по памятным дням. Я им так и сказал: «Они умерли за ваше дело, но что-то их могилы вы нечасто посещаете». Так мне, глупому тогда еще человеку, разжевали, что да как: «А смысл? Их могилы — лишь одна из наших реликвий и используются по мере надобности. Каждый из нас понимает это и на ежедневные молитвы о себе со стороны соратников не рассчитывает. В противном случае это будет уже не борьба, а посиделки бабок на скамейке». Понимаешь, да? Нужно быть солдатом своей родины, а не ее оккупантом. Я хотел бы ошибаться, но я пришел к убеждению, что «патриоты» отчего-то недолюбливают своих соотечественников. Ревность? Или им кажется, что другие мешают им в достаточной мере проявлять свой «патриотизм», прихватывая руку, которой они норовят при каждом удобном случае шарахнуть себя в грудь? Любить, например, животных им почему-то ничто не мешает, а человек для них — чуть ли не враг, если он не такой, как они. Когда человек сочувствует животным, но не человеку — это абсурд. Это мы так однажды окажемся в ситуации, когда никто и ни к кому не сможет обратиться не то что за помощью, а даже за словом сочувствия. Это будет тотальный и беспощадный конец. Мы охотнее пустим к себе в дом и сердце нуждающееся животное, чем не менее нуждающегося человека. Почему?
— Наверное, потому что не ждем неблагодарности от животного.
— Нет. Все дело в банальной ответственности, которой мы сторонимся как чумы. Сделав добро, мы несем ответственность за того, кому его сделали. Вот эта будущая ответственность нас и останавливает. Она нас ужасает. Какая может быть ответственность за кошку? Дал пожрать, убрал лоток, почесал за ушком. Все — ощущаешь себе невероятным героем и благодетелем. А попробуй дать все, что нужно, другому человеку.
— Так придется дарить себя! — возмутился Тед.
— Придется. А мы на это не способны. Мы мним себя героями и благодетелями, хотя способны лишь на мелкие подвиги и благодеяния.
— Пап, ты красиво всегда говоришь и вроде толково.
— Вроде!
— Но как узнать в споре, на чьей стороне истина?
— Истина на стороне того, кто ее видит. Это же очевидно.
— Хм… Но, как правило, обе стороны считают, что видят ее. Ты, например, в любом споре правым считаешь себя. Но как проверить, кто прав?
— А проверить и нетрудно. Время-арбитр все покажет.
— Но ты-то не ждешь. Ты себя заранее победителем и всезнайкой объявляешь. Пап, если ты все знаешь и все предвидишь, то почему ты ничего не добился? Чего ты по большому счету достиг? Малооплачиваемая профессия. Съемное жилье. Брак распался. У тебя бывали в жизни шансы? Может, тебе их жизнь и не давала? Ничего никогда не сулила? Приходила с мешком шансов, когда тебя не было дома?
— Знаешь, иногда, даже будучи дома, дверь можно и не открыть. Я всегда ухватываюсь за шансы, которые дает жизнь. Но каждый раз оказывается, что это не мой шанс. Однако я отношусь к этому спокойно и просто говорю себе: «Что ж, этот элемент из жизни выпал, освободив место для другого. Каждый минус на нашем пути — это половинка будущего плюса».
— И что? Это тебе помогало?
— Нет, конечно.
— Вот видишь!
В моменты подобных признаний Тед подскакивал — настолько редко отец давал ему повод для пусть и небольшого, но триумфа над собой.