— Скажи, по крайней мере, знаешь ли ты, кто ее сочинил?
— Нет, — отвечал старик.
— Как же так! Ведь она словно про тебя написана…
— Может, про меня, а может, и нет. Мало ли горшечников на свете!
Тут он сослался на какие-то дела и вышел, пожелав гостям приятного пребывания в его доме.
Некоторое время друзья молча созерцали изделия неразговорчивого мастера. Потом Фило тихонько забормотал:
Гончар ушел. Один я в мастерской.
Две тысячи кувшинов предо мной
Теснятся, тихо шепчутся, как люди.
И я один с их странною толпой.
— Хайям? — спросил Мате.
— Да, из того же цикла о гончаре. Нравится?
— Очень. Но объясните мне смысл того, первого четверостишия. О глине, которая просит гончара пожалеть ее. Как это понимать?
— Бренность человека — предмет раздумий многих поэтов. У Хайяма к этому присоединяется мысль о вечном круговороте в природе. Умирая, человек становится прахом. Прах смешивается с землей, с глиной и обретает новую жизнь — из него делают красивый кувшин или же он прорастает травой, цветами:
На зеленых коврах хорасанских полей
Вырастают тюльпаны из праха царей,
Вырастают фиалки из праха красавиц,
Из пленительных родинок между бровей.
— А стихи не слишком веселые, — заметил Мате.
— Но и не такие уж грустные. Мысль о смерти не так страшна, когда человек чувствует себя частицей бессмертной природы. Во всяком случае, на сей раз это печаль светлая, близкая пушкинской: «И пусть у гробового входа младая будет жизнь играть и равнодушная природа красою вечною сиять».
— Вы сказали «на сей раз». Но разве у Хайяма есть и другие стихи на ту же тему?
— И немало. Наряду со строчками о фиалках и лилиях есть у него и такие:
Как привыкнуть к тому, что из мыслящей плоти
Кирпичи изготовят и сложат дома?
— Ого! Это уже не светлая грусть, а мрачное недоумение, — усмехнулся Мате. — Интере-е-есно… Одно и то же явление Хайям рассматривает с разных точек. Вертит его, как гончар на гончарном круге.
— Недаром он мыслитель, автор нескольких философских трактатов, — пояснил Фило. — Между прочим, постоянный образ поэзии Хайяма — гончар — в разных стихах тоже осмысливается по-разному. Иногда это просто художник, который создает из праха прекрасное и полезное. Но порой черты его искажаются, становятся зловещими:
Поглядите на мастера глиняных дел:
Месит глину прилежно, умен и умел.
Приглядитесь внимательней: мастер безумен,
Ибо это не глина, а месиво тел.
С таким безумным гончаром Хайям сравнивает бога, который без всякого смысла уничтожает свои же создания.
Вот кубок — не сыщешь такого другого!
Но брошенный на́земь, стал глиной он снова…
Трудился над ним сам небесный гончар
И сам же разбил из каприза пустого.
— Кубок — это, конечно, человек, — сообразил Мате. — Выходит, Хайям иносказательно критикует бога за то, что он создал человека смертным?
— Знаете, из вас вышел бы неплохой филолог, — сказал Фило, очень довольный рассуждениями друга. — Но не думайте, что Хайям критикует бога только иносказательно. Он делает это и прямо:
Отчего всемогущий творец наших тел
Даровать нам бессмертие не захотел?
Если мы совершенны — зачем умираем?
Если несовершенны — то кто бракодел?
Мате так и покатился со смеху.
— Клянусь решетом Эратосфена, это остроумно!
— Не только остроумно, но и смело. Критикуя бога, Хайям тем самым ставит под сомнение его существование. В иных стихах он открыто признается, что не верит в загробную жизнь и потому небесным радостям предпочитает земные:
Сад цветущий, подруга и чаша с вином —
Вот мой рай. Не хочу очутиться в ином.
Да никто и не видел небесного рая,
Так что будем пока утешаться в земном!
— Судя по этим строчкам, Хайяма не назовешь трезвенником, — сказал Мате.
— Но значит ли это, что его можно назвать пьяницей? Вино, благородная кровь винограда, — традиционная, вечная тема поэзии. Его прославляли еще древние греки. Продолжает ту же традицию и Хайям. Кроме того, сильно подозреваю, что Хайям потому так преувеличенно восхваляет вино, что хочет насолить исламу, где спиртное под запретом.
Фило разошелся и говорил с увлечением. Казалось, примерам его не будет конца, но Мате прервал друга вопросом:
— Как вы себя чувствуете?
Толстяк так растерялся, что не сразу ответил: что за странная манера перескакивать с предмета на предмет! И какая связь между его самочувствием и поэзией Хайяма?
— Самая прямая, — заявил Мате. — Мне надоело говорить О ХАЙЯМЕ. Я хочу говорить С ХАЙЯМОМ. Хотя бы с одним из двух. И так как вы уже отдохнули, поиски продолжаются.
С этими словами он вышел из мастерской и затянул отчаяннее прежнего:
— Хайям! Хайя-а-ам!
Фило вздохнул и понуро поплелся следом.
На пути к Хайяму
Человек, вошедший в кофейню, был не стар, но уже и не молод.
— Серебра у него в бороде больше, чем в кошельке, — смекнул Хасан, окинув опытным глазом потертый халат и стоптанные туфли.
— Что подать твоей милости?
— Самого дорогого, — сказал посетитель, сразу определив, что хозяин из шутников.
— Самое дорогое — мудрость. Стало быть, подать тебе мудрости?
— Ну нет, — возразил гость, опускаясь на коврик. — Как сказал поэт, в наше время доходней валять дурака, ибо мудрость сегодня в цене чеснока.
— Складно, да не про нас. У нас в народе мудрым словом дорожат по-прежнему.
— Приятно слышать, — отозвался гость. — Но слово — серебро, молчание — золото. А я ведь просил самого дорогого…
Хасан присвистнул.
— Так вот чего тебе подавай: молчания!
— А что? Или молчание не по твоей части?
— Сам видишь, — засмеялся Хасан, сверкая глазами и зубами. — Но для хорошего человека чего не сделаешь…
И, уморительно зажав губы смуглыми пальцами, он вышел из лавки.
Оставшись один, посетитель развязал бывший с ним узелок и достал искусно переплетенную рукопись. Полюбовавшись цветными заставками, он стал медленно ее перелистывать, любовно и придирчиво оглядывая страницы, испещренные витиеватыми буквами…
За глиняными стенами кофейни по-прежнему галдел базар, а посетитель словно бы ничего и не слышал, поглощенный своим занятием. Губы его беззвучно шевелились. Вдруг что-то заставило его очнуться и прислушаться.
— Хозяин, кто там поминает Хайяма?
— Да вот, — с готовностью отозвался Хасан из-за двери, — ходят тут двое. Чудны́е такие… Не удивлюсь, если узнаю, что у них не все дома.
— В самом деле, — пробормотал посетитель. — Люди, у которых все дома, вряд ли станут разыскивать того, кому от дома отказано.
Он снова тщательно увязал рукопись и стал рыться в карманах.
— Ну, прощай, — сказал он, протягивая Хасану монетку.
— Это за что же? — искренне изумился тот.
— За молчание! — улыбнулся посетитель и вышел.
А Фило и Мате всё шли и не заметили, как забрели на пыльную безлюдную улочку.
Как известно, дома на Востоке обращены окнами во двор, и оттого улицы там похожи на узкие, глухие коридоры. Бродить по таким коридорам, наверное, не очень-то весело, особенно после шумного и людного базара. Не удивительно, что путники примолкли и загрустили. Мате, впрочем, все еще выкрикивал иногда «Хайям, Хайям!», но Фило давно прекратил свои поучения и шел, мрачно вздыхая.
Вдруг чей-то голос позади них отчетливо произнес:
Кто здесь Хайяма звал так громогласно?
Конечно, чужестранец — это ясно!
Свой знал бы, что в немилости Хайям,
И времени не тратил бы напрасно!
Друзья прямо к месту приросли: наконец-то нашелся человек, который расскажет им про Хайяма! Мате, правда, не понял, почему этот человек изъясняется стихами, но Фило не нашел в этом ничего странного: Восток — край поэтов!
Приятели обернулись и увидели, что единственный на улице прохожий медленно удаляется в противоположную сторону. Еще мгновение — и спина его в потертом халате скроется за углом.
— Подождите, куда же вы? — отчаянно завопил Мате и ринулся было следом.
Но Фило оттащил его обратно:
— Шш-ш! Вы что, не читали «Тысячи и одной ночи» или, по крайней мере, «Старика Хоттабыча»? Да разве так обращаются к встречным на Востоке?
Он в два прыжка нагнал уходящего (откуда только прыть взялась!), приложил ладонь ко лбу, потом к груди и, отвесив низкий поклон, разразился высокопарной речью:
— О благородный и досточтимый господин, да продлит аллах дни твои, и да расточит он тебе милости свои, и да пребудут в доме твоем благополучие и достаток! Ты произнес имя «Хайям» — значит, ты его знаешь?
— Странный вопрос, — возразил незнакомец, — можно ли произнести имя, которого не знаешь?
Фило смутился.
— Прости, я неточно выразился. Я хотел спросить, знаешь ли ты Хайяма.
— Это дело другое. Хайяма я знаю, как себя самого.
— Даже так хорошо?!
— Наоборот, так плохо.
— Ты смеешься надо мной?
— Ничуть. Где ты видел человека, который знает себя хорошо?
Неожиданный ответ развеселил друзей, но Мате не дал-таки разговору уклониться в сторону. Не в том дело, хорошо или плохо, — довольно и того, что незнакомец вообще знает Хайяма.
— И даже не одного, — подхватил тот, все более оживляясь. — Я знаю Хайяма-бездельника и Хайяма-трудолюбца, Хайяма-простолюдина и Хайяма-царедворца, Хайяма-невежду и Хайяма-мудреца, Хайяма-весельчака и Хайяма-печальника…
— Постой, постой, да будет благословен язык твой! — прервал его Фило. — У тебя слишком много Хайямов, а мы хотим видеть только двоих: Хайяма-поэта и Хайяма-математика.