Искра — страница 6 из 15

Я еще не успел осознать того, что случилось и что надо делать, как Искра спустилась с крыльца, ступая медленно, словно ощупывая ногами землю, прошла мимо побитых полицаев к городьбе на противоположной стороне улицы, протиснулась в раздвинутый плетень, опустилась там на землю. Предчувствуя еще более ужасное, чем то, что было в улице, я, как во сне, пошел за ней, и дрожь заколотила меня.

Меж картофельных гряд навзничь лежал Серега. Невидящие его глаза смотрели в небо, толстые губы были приоткрыты невысказанным словом. Тут же, у откинутой его руки, лежал, уткнувшись в картофельную ботву, короткодулый немецкий автомат.

Искра сидела, склонив над Серегой враз подурневшее лицо, слезы текли из-под мокрых ее ресниц на бледные, как у Сереги, щеки.

К месту боя поспешал староста, тот самый Дедушка-Седенький, ненавистный оборотень. Но Искра словно не видела опасности, она смотрела на застывшее лицо Сереги.

Подняла на меня заплывшие слезами глаза, я показал в улицу. Искра безучастно посмотрела, снова склонилась над Серегой.

Оказаться перед лицом старосты среди всего, что случилось у дома Искры, было безрассудством, но Искру оставить я не мог.

Я лихорадочно обдумывал, как оберечь Искру от всевидящих глаз старосты, но староста, семеня ногами по травянистой обочине дороги, еще издали сам закричал на всю улицу:

— Что сотворили, безумные головы! Ай, беда, ай, беда… Как кара-то грянет — не отвести! Полетят, полетят головы дурные…

Столько было непонятной суматошности в его крике, что Искра отерла щеки, поднялась, с хмурой враждебностью наблюдала за суетливостью старца.

Медленными твердыми шагами подошла тетка Тая, бабка Сереги. Всегда-то молчаливая, суровая, она с начала войны и вовсе замкнулась, вроде бы занемела. И сейчас, осадив на сторону сильной рукой плетень, молча стояла, вглядываясь в неживого Серегу: ветер шевелил выбившиеся из-под ее платка седые волосы.

А староста кружился у побитых полицаев, как слепень вокруг безответной животины, выкрикивал в душность улицы собравшимся людям:

— Жили в беде да при воле! Узды, горемычные, захотели?!. Нагрянут, нагрянут хозяева. Уж они-то дом за домом повывернут! Погребушки, чуланы, чердаки — все доглянут. Единый хоть патрон найдут али чужого кого — смертушки не миновать… Завтра зáполдни объявятся скорый суд творить!.. Ах, что наделал стервец малой! И оружье незнамо где в поле подобрал! Не было в деревне оружья… Блажь малого зацепила. Девку бросился спасать. От кого? От власти? Ах, малой! Ладно бы только сам поплатился… На всю деревню беда грянет… Слышь, слышь, Таисья?! Тебе да Анне прежде других отвечать! К твоему дому первыми явятся!..

Тетка Тая будто не слышала сполошного крика старосты. Разжала сурово сжатые губы, обронила:

— Пособите мальца до дому донести…

Староста наворожил. Да мы и сами чуяли — расплаты за Серегино отчаянное самовольство не миновать.

За полдень, в спадающей уже жаре, подъехали, накрыв улицу пыльным облаком, две крытые длинные машины. Из-под брезента вылезли не спеша молчаливые солдаты.

Шли от дома к дому, и каждый дом выворачивали, словно избу к просушке. Ни оружия, ни патрона даже в запечье, в мальчишеских самоделках, не обнаружили.

Попал в беду лишь дом тетки Таи, Таисии Малышевой, с непохороненным еще Серегой на повити, — старик пастух Аким не успел сколотить ему гроб. Привезенная немцами собака вынюхала в огороде тетки Таи зарытые наспех тряпки из разорванных полотенец и рубах, черные от засохшей крови. Такую же тряпку нашли в кладовке, на широких нарах с умятой соломой.

Допрашивали вместе тетку Таю и ее дочь Анну. Тетка Тая, словно в камень оборотилась, стояла у стены без молвы.

Анна, видать, поняла: что было, то не скрыть, повела себя с вызовом.

— Да, я доктор, — сказали она тому офицеру в черном мундире, что допрашивал. — Да, я лечила израненного нашего бойца. И когда спросили ее, где он, тот русский солдат, ответила:

— Не иначе в партизанах, воюет. Верю, хорошо воюет!..

Посреди улицы фашистские солдаты врыли столбы, перекладину умело приладили. Спустили с перекладины две веревочные петли. Первым повесили мертвого Серегу. Под вторую подвели Серегину мать. Я не отводил глаз от лица Анны. Для меня она всегда была как бы даже не из нашего, деревенского, мира — докторша, городская, А сейчас она будто возвратилась к нам, была как все мы, частью нашей деревни с ее домами, зеленеющей в улице травой, с высокими ветлами над крышами.

Знала, видела она уже свою судьбу — Серега опередил ее, молчаливо покачивался рядом. Сдвинулись черные на белом лбу ее брови, напряглось лицо, хотела что-то сказать людям и не сказала.

Почувствовав на шее грубый охват веревочной петли, подняла глаза к небу, затуманенному длинными перьями облаков, предвещавших нам, оставшимся на земле, долгое и безрадостное ненастье, в последний раз глубоко вдохнула вольный воздух, высоко подняла плечи со связанными за спиной руками.

Дзинькнула, оборвалась во мне натянутая до невозможности жилка уже непереносимого страдания. Я опустил голову, пошел, волоча ноги, от безмолвно стоящих вокруг людей, вдруг крик, словно выстрел, хлестнул:

— Цурюк!..

Увидел перед собой строгое лицо чужого солдата с коротким автоматом в руках и окончательно сознал, в какую беспросветную неволю загоняла нас всех безжалостная чужая сила.

КАМУШКИ, ВЗЛЕТАЮЩИЕ ВВЫСЬ

Три дня Серега и Анна висели на перекладине под охраной злыдня-полицая из Сходни. На четвертый день, как только полицай убрался из деревни, тетка Тая Малышева, не обращая внимания на робкие протесты старосты молча перерубила веревки на виселице и на телеге с впряженным в нее быком увезла Серегу и Анну на погост. Там мы с Ленькой-Леничкой с помощью двух стариков, еще оставшихся в Речице, захоронили и Серегу, и Анну в плохо сбитых, но все же, как положено, в гробах и в одной могиле.

Во все эти дни никто из нас не видел Искру — как будто заточила она себя в доме, и тётка Катя, мать ее, даже накоротке выходя на волю, вешала на дверь большой замок.

Искру увидел я, когда помертвелая деревня чуть ожила в неотложных житейских заботах.

Как в былые времена, Искра стояла на мосту через почти усохшую в июльской жаре речку, стояла в такой отрешенности, что не сразу ярешился подойти.

Стояли молча. Искра будто не замечала меня, смотрела вниз, свесив голову. Один только раз близко я глянул на нее, и все во мне застонало: такой Искру я не видел никогда. Под глазами темные провалы, обкусанные губы багровели, словно рана, волосы, всегда вольно раскинутые, как будто измокли, липли к голове. Вся она была изболевшая до самых косточек.

Нарушить молчание я не решался, но Искра заговорила сама:

— Жалеешь, Санечка? Не жалей. Сама во всем виноватая. Думала — струсил. Не верила, а думала. Это о нем-то, о Сережке!.. Он ведь меня пришел защищать. Этот долговязый полицай не совсем убитый оказался. Сережка поднялся, он в него и… — Искра закрыла лицо, жалобно пискнула.

Я не знал, как утешают страдающего друга. Наверное, надо было положить руку на беззащитное ее плечо, сжать мужественно, сказать что-то ободряющее, но в извечной своей робости я не посмел прикоснуться к Искре, стоял рядом, молча и безвольно.

То, что не сумел я, сделал Ленька-Леничка. Откуда-то увидел нас, стоящих на мосту, подошел. Будто заранее ко всему приготовился, сказал хорошо, сильно сказал:

— Не надо, Искра, — сказал Ленька-Леничка. — Не надо слез. Не казни себя. Ведь это не люди… Я понял, что это — не люди… И поступать с ними надо, как они поступают с нами. Пусть будет со мной то же, что с Серегой, я готов. Ты же сильная, Искра! Ну, перемогни! Жить, действовать надо!

Искру слова Леньки-Ленички вконец расстроили. Она зарыдала в голос. Плечи ее дрожали, она билась мокрым лицом о свои лежащие на перилах руки, как будто одной болью хотела изжить другую боль. Рыдала Искра открыто, отчаянно, но это были последнее в ее жизни слезы.

Теперь, вспоминая все, как было, я думаю о законе двух камушков, по которому, сами того не сознавая, мы жили. Была простая у нас игра. На один и на другой конец веревочки, длиной в локоть, накрепко привязывалось по камушку, не одинаковых, разных по тяжести. Раскрутив такую двойную пращу, мы, запускали ее вверх. Взлетали камушки всегда по-особенному: большой камушек улетал вперед, веревочка натягивалась, рывком поддергивала отстающий малый камушек. Теперь устремлялся вперед малый, обгонял, большой, силой своего движения дергал его. Снова вырывался вперед большой камушек, и так, попеременно поддергивая друг друга, они вместе летели в высоту до тех пор, пока не иссякала сила движения. В верхней точке на какое-то мгновение они замирали, потом оба, не разлучаясь, падали на землю.

Увлеченно следили мы за полетом. Что-то загадочное было в том, как менялись они местами, вырывались вперед то один, то другой. И не думалось нам, играя, что так же, как эти камушки, мы связаны друг с другом, летим вместе и не даем упасть обессилившему.

ЭТО ИМ ЗА СЕРЕГУ!

Искра посмотрела на Леньку, спрашивая глазами, Ленька-Леничка понял. Молча подошел к сосне, потер о шершавую ее кору руки, полез к уже оборудованной Серегой развилке. Мы с Колькой-Горюном, почему-то суетясь, перекинули через верхний сук принесенную с собой длинную веревку, к одному концу привязали за ствол и приклад пулемет, за другой осторожно, не отпуская, потащили.

Ленька-Леничка принял, с трудом уместил пулемет на верхнем перекладе, веревкой перехлестнул сошки. Ствол пулемета теперь смотрел косо в небо, на мысленно проложенную нами дорогу, по которой проходили, поднимаясь над лесом, тяжелые «Юнкерсы». Мы не знали, сколько там, в этой устрашающей все живое чудовищной машине сидит людей и что это за люди. Но мы знали: самолет — чужой, с крестами на широких крыльях, что он сбрасывает бомбы на наших людей, что те, кто в самолете, заодно с теми, кто убил и повесил Серегу. Это мы знали.